В сентябре 1919 года Южная армия Колчака под угрозой окружения сняла неудачную и затянувшуюся осаду Оренбурга. Попытка пробиться к Транссибирской магистрали не удалась, после падения Омска решено было через Акмолинск и Сергиополь[106] уходить к китайской границе. Командование армией, переименованной в Оренбургскую, принял атаман Дутов, но скоро его сменил генерал-лейтенант Андрей Бакич.
Путь по Каркаралинской голодной степи стал страшным испытанием для армии, три четверти которой были больны тифом или перенесли его совсем недавно. Копать могилы в мерзлой земле не было сил, трупы наскоро забрасывали камнями. Казахи со своими стадами откочевали подальше от тракта, рухнули надежды добыть у них провиант. Лошадей резали на мясо, или они сами падали от бескормицы. Многие казачьи части шли пешком, не говоря уж о массе беженцев, прибившихся к отступающим оренбуржцам, но, как обычно, штабные чины были избавлены от лишений. Штаб армии с семьями и личной поклажей двигался на восьми легковых и двух трехтонных грузовых автомобилях. Начальником авточасти был 25-летний поручик Сергей Хитун, сын известного петербургского адвоката, в 1912 году защищавшего на суде взбунтовавшихся от невыносимых условий жизни рабочих Ленских золотых приисков[107].
Бензин давно кончился, горючим служил спирт. Его реквизировали на попадавшихся по пути винокуренных заводах и смешивали с керосином, чтобы не напивались шоферы. Штабные острили, что есть два «чемпиона», способных справиться с тифом — генерал Бакич, потому что русская вошь не кусает иностранцев (Бакич был черногорец), и начальник автомобильной команды, который «заспиртовался». Наконец заболел и Хитун. Незадолго до того он получил сильные ожоги при взрыве горючей смеси, ослабевший организм не устоял перед сыпняком. В бессознательном состоянии его перевезли через китайскую границу и доставили в лагерь на реке Эмиль. Здесь, к югу от Чугучака, были интернированы остатки Оренбургской армии.
Через два месяца Бакич издал приказ о демобилизации. Теперь все, кто чувствовал в себе силы отправиться на поиски лучшей участи, могли свободно покинуть лагерь. Каждому интендантство выдавало немного муки и сахара, а также лошадь из армейских табунов. Начали образовываться группы по выбранным маршрутам. Кто-то готовился через Кульджу, Кашгар и Пешавар двинуться в Индию, чтобы оттуда морем добираться до Европы, другие решили возвращаться в Россию, третьи — через Монголию идти в Китай. Выздоровевший к тому времени Хитун примкнул к партии из четверых офицеров, которые выбрали направление на Ургу и далее на Маньчжурию.
В весенней степи корма для лошадей было вдоволь. Вечером их спутывали и отпускали пастись, но утром находили там же, где оставили, «так густа и высока была сочная нетронутая трава». У всех четверых часы были проданы, время узнавали по солнцу и звездам. Когда на ночлегах в очередь караулили лошадей, вторая смена дежурных заступала на пост после того, как «ручка кастрюльки», то есть ковша Большой Медведицы, опускалась вниз.
По дороге к ним присоединилось несколько казачьих офицеров с женщинами и детьми, потом — бежавшие из красной Сибири трое парней и старик-фабрикант, одетый как на праздник. Его предупредили об аресте во время семейного торжества, и он скрылся из дому прямо в парадном сюртуке с атласными лацканами.
К середине лета 1920 года маленький отряд благополучно добрался до Кобдо и тут получил первый сигнал о том, что небо над Монголией не безоблачно, а китайская власть — «прочная и суровая». Это доказывали человеческие головы, насаженные на частокол вокруг местного ямыня. Возможно, они принадлежали людям из отряда Джа-ламы, который к тому времени вновь объявился в Кобдоском округе и начал партизанскую войну с китайцами. Большая часть голов уже успела высохнуть, хотя были и «недавние». Под каждой висела табличка с информацией о том, за что именно казнен этот человек. Зрелище было малоприятным, но Хитун и его спутники восприняли это варварство как нечто такое, что лично к ним, европейцам, никакого отношения не имеет и иметь не может.
В Улясутае измученных лошадей поменяли на верблюдов. Монголы показали, как заставить верблюда опуститься на землю, чтобы сесть у него между горбов, и как удержаться там, когда он резко встает на задние ноги. Иначе наездник, получив резкий толчок под «мадам Сижу», головой вниз летел на землю — «закапывал редьку». Путешественники легко овладели этой наукой, но «простой способ укладывания верблюда с просительным чох-чох-чох был не по душе удальцам». Юные джигиты притягивали голову животного к земле, одной ногой наступали на поводок у самой морды, после чего быстро заносили другую ногу и садились верблюду на шею. Затем поводок освобождался, и «верблюд метнувшейся вверх шеей забрасывал молодца на свои горбы».
Стояла глубокая осень, ночами подмораживало. Теплой одеждой не запаслись, мука иссякла, но никто не унывал. Урга была близко, а участок дороги от нее до Маньчжурии считался самым простым и безопасным; на Калганском тракте было налажено автомобильное сообщение. Вечерами «сидели у костров, пели песни под гитару или делились планами о будущей мирной и удобной жизни где-то вне России».
Однажды к привалу подъехал монгольский князь и рассказал, что несколько дней назад в Урге было сражение китайских войск с какими-то русскими, которые пришли с севера. Русские потерпели поражение и отступили, а их жившие в столице соплеменники арестованы. Князь своими глазами видел, как их, скованных цепью, вели в тюрьму.
«Эти сведения, — замечает Хитун, — мало нас встревожили. Мы не чувствовали себя ответственными за действия тех, пришедших с севера, воинственных русских. Мы ведь сможем доказать, что наш длинный путь вел на восток с запада, а не с севера».
Иллюзии рассеялись, когда в двух верстах от Урги караван был окружен эскадроном из корпуса Го Сунлина. Китайские кавалеристы отняли у них все деньги и ценности вплоть до обручальных колец, отобрали верблюдов и пешком погнали в город. Конечным пунктом стала тюрьма — обнесенный шестиметровым частоколом бревенчатый барак на пустыре между Половинкой и Консульским поселком. В крошечной камере, куда втолкнули Хитуна и его товарищей, предварительно отделив женщин с детьми, оказалось 22 человека. Никто из них не думал, что им придется провести здесь три месяца, и не все выйдут отсюда живыми.
Сразу вслед за первой попыткой Унгерна штурмовать Ургу начались аресты в русской колонии. В шпионаже подозревали не только белых офицеров и недавних беженцев из Сибири, но и городских старожилов, обосновавшихся здесь много лет назад. На волне шпиономании Першину, например, предъявили совершенно вздорное обвинение, будто найденные у него при обыске несколько казачьих папах предназначались для отправки Унгерну. Когда снаряд из единственной унгерновской пушки угодил в китайскую казарму, всех живших в соседнем доме русских обвинили в том, что они «сигналят». Монголов, заподозренных в пособничестве барону или известных своими антикитайскими настроениями, хватали десятками, если не сотнями.
Арестами дело не ограничилось. Китайские части, стягиваясь к столице, по дороге жгли русские поселения и убивали колонистов, но особенно гнетущее впечатление на русских в Урге произвела гибель каравана сибирского Центросоюза — кооперативной организации левого толка; с ним шли в основном эсеры и меньшевики, бежавшие из Советской России под видом торгово-закупочной экспедиции. Из Красноярской губернии они через Урянхай[108] добрались до Урги и здесь почти гее, в том числе бывший секретарь Керенского, полковник Журавский с женой, были ограблены и расстреляны китайцами. Спаслись двое из 16 (или 20 с лишним) человек — мужчина, под пулями сумевший скрыться на Богдо-Уле, и еврейская девушка Фаня, которую в ночь перед расстрелом, подозревая неладное, отправили искать помощи у Хионина, бывшего русского консула в Кобдо. После того как Китай установил дипломатические отношения с ДВР, он лишился своего статуса и жил в Урге как частное лицо, но сохранил связи с китайской администрацией.
Беглец, проведя ночь на Богдо-Уле, не выдержал мороза, сдался властям и был посажен в тюрьму, чтобы не болтал о случившемся, а Фаня осталась на свободе. Она взяла на себя заботу не только о единственном уцелевшем спутнике, но и о его товарищах по несчастью. «Наш добрый ангел», — называет ее Хитун.
Тюрьма была переполнена, арестантов держали где попало. Першин сидел в продовольственном складе, среди штабелей мерзлой капусты, Торновский — в набитой схваченными монголами холодной «амбарушке». Заключение под стражу часто было формой вымогательства: если арестованный получал передачи от семьи, разрешенные при условии уплаты одного доллара за посылку, ему в приватном порядке предлагалось освобождение за определенную сумму, смотря по его состоятельности. «В отношении хабары, — вспоминал Першин, — китайские военачальники народ опытный и практичный. Они судили о заключенных по способу их питания. Если человек пропитывался своим коштом, то, значит, с него можно было содрать хоть что-нибудь. Тех же, кто кормился за счет благотворительности и подаяния, выпускали, всыпав полсотни бамбуков».
Кого-то освобождали по ходатайству влиятельных знакомых или под поручительство людей, известных своей благонадежностью. Першину в январе удалось выйти на свободу (видимо, помогли связи с китайскими коммерсантами); чуть позже освободили и Торновского — по телеграмме из Пекина, где за него хлопотал Хионин. Однако чаще всего белых офицеров не выпускали на поруки, а заплатить им было нечем, все деньги у них отбирали при аресте.
По мнению одних, списки колчаковцев передали китайским властям местные большевики во главе с бурятом Чай-вановым, адвокатом из Иркутска. Другие считали, что аресты проводились по наводке городской думы, над которой был поднят флаг ДВР, и где всеми делами заправлял большевик Шейнеман. Большое влияние имел и «красный» священник Федор Парняков, член Торговой палаты. Его сына, редактора иркутской газеты «Власть труда», юного революционера-идеалиста Пантелеймона Парнякова, год назад расстреляли белые, и отец, естественно, не питал к ним теплых чувств. Его тоже обвиняли в пособничестве арестам, хотя, как доносил в Верхнеудинск анонимный красный агент в Урге, именно Парников организовал продовольственные передачи в тюрьму и начал сбор средств для заключенных. Были составлены подписные листы, причем больше всех жертвовали ургинские евреи, стремясь показать, что не имеют ничего общего с соплеменниками-комиссарами по ту сторону границы. В то же время очень многие из тех, чье прошлое, с точки зрения Унгерна, было безупречным и кого он позднее приблизил к себе, подчеркнуто не принимали никакого участия в судьбе арестантов, демонстрируя китайцам свою лояльность. Зато наборщик консульской типографии Кучеренко, один из руководителей большевистской ячейки, поселил у себя в доме трех офицерских жен, чьи мужья сидели в тюрьме[109].
К концу января 1921 года в ней оставалось еще до полутора сотен русских. Они содержались в ужасающих условиях, на ежедневном рационе из пары горстей просяной муки, некоторые — в цепях, но их, по крайней мере, не пытали. Монголы и буряты, подозреваемые в связях с Унгерном, подвергались пыткам. Один русский арестант говорил, что мучительнее всего было слышать за стеной душераздирающие крики этих несчастных. Истязуемым вводили в мочевой канал конский волос, срывали ногти или, как в семеновской контрразведке, сажали на голый живот крысу, прикрытую сверху консервной жестянкой, которую раскаляли до тех пор, пока крыса не начинала когтями и зубами рвать человеку мясо.
В тюрьму попали несколько высокочтимых лам, включая известного перерожденца Джалханцза-хутухту, и два национальных героя Монголии — Хатан Батор Максаржаб, вместе с Джа-ламой взявший Кобдо в 1912 году, и Тогтохо-гун, скоро, впрочем, отпущенный домой. Вероятно, Чэнь И сумел объяснить военным, что этот человек, окруженный в Монголии всеобщим уважением, опаснее для них в тюрьме, чем на свободе.
«Дни шли за днями, — вспоминал Хитун. — Мы получали порцию муки по утрам, глотали липкую кашицу, не замечая ни вида ее, ни вкуса. Затем следовало обязательное и довольно долгое занятие — истребление вшей. А в пять часов вечера опять раздавалось «Хорин хайир!» («двадцать два» по-монгольски, число заключенных в камере. — Л. Ю.), и тюремщик вносил ведро с горячей водой. С наступлением темноты страдающие от жажды негромко просили у монгола за окном: Угочь, угочь! и он бросал в камеру снежки. Кто сосал этот снег, а кто им умывался». Пример выдержки и мужества подавал полковник Дроздов, инспектор артиллерии Оренбургской армии. Он всегда был спокоен, хотя у него не заживала рана в боку, и ему то и дело приходилось «полуодеревеневшим шерстяным чулком промакивать гной между выпиленных ребер»[110].
Однажды вечером сочувствовавший русским монгол-охранник бросил в окно камеры буханку хлеба. Разрезав ее, нашли записку: «Нас, женщин и детей, освободили три недели назад благодаря настойчивым хлопотам нашего дорогого друга Фани; она упросила представителей иностранных торговых фирм в Урге посетить вас в тюрьме, надеясь, что это повлияет на китайцев и заставит их если не освободить вас, то хоть улучшить условия вашего заключения».
Иностранцы прибыли, ужаснулись, но сделать ничего не смогли, да и не особенно старались. Зато с их помощью Фаня добилась разрешения на передачи для своих подопечных, а однажды сама появилась во дворе. Хитун, «присосавшсь к окну», увидел «нежный профиль девушки в серенькой шубке, в шапке с наушниками и в валенках». Прежде чем ее вытолкали за ворота, она успела крикнуть, что китайцы позволили русским взять нескольких заключенных к себе, «на свою полную ответственность и иждивение».
Хитуна и троих его товарищей приютил у себя полковник Хитрово, в прошлом — кяхтинский пограничный комиссар. Помывшись, побрившись и похлебав супа с бараниной, все четверо уснули, счастливые и абсолютно уверенные, что настоящая свобода близка, но на третий день озлобленные китайские солдаты опять отвели их в тюрьму. О причине легко было догадаться по гулу орудийной канонады: Унгерн начал штурм столицы.
Рассказывали, будто перед отступлением китайцы решили отравить всех заключенных, подсыпав им яд в муку, и лишь случайность спасла их от мучительной смерти, но не исключено, что это легенда, возникшая уже после падения Урги. Она демонстрировала жестокость и коварство побежденных, а тем самым — справедливость развязанной против них войны. Страдания томившихся в заточении русских офицеров стали фигурировать как едва ли не важнейшее из обстоятельств, побудивших барона двинуться к монгольской столице. Макеев называл тюрьму «главной целью похода», лишний раз доказывая этим, что даже наиболее близкие к Унгерну офицеры понятия не имели о его истинных планах.
Захватив город, он лично беседовал со многими из недавних узников, русскими и монголами, и сам определял их дальнейшую судьбу. При нем тюремный барак, символ насилия китайцев, пришел в запустение; новые, более страшные застенки обосновались в других местах.