– По тройному чаю и по порции фасоли. Ну и немножко выпьем. Ночь длинная.
– Согласен, – кивнул я. – Давай чай. После чая лучше разговаривается. После кофе не очень.
– Хочешь поговорить… можем и поговорить… – Костек произнес это неторопливо, словно обдумывая и взвешивая невесть какое замысловатое предложение. Он размешал черный настой, а я поровну разлил очередной «мерзавчик». Над стойкой виднелся только краешек белого чепчика буфетчицы.
– А я не знал, что ты приедешь. Василь сказал только вчера вечером. Он любит тайны. А знаешь, что он нам показал?
– Ну?
– Бункер. Самый настоящий бункер. Сводил на экскурсию. В горах, в маленькой узкой долинке, собственно говоря, в ущелье. Там росли такие густые кусты, что едва можно было пробраться, да еще и колючие. И в скале, в обрыве над ручьем – лаз. Все заросло, так что не видно. Пришлось войти в ручей, чтобы туда проникнуть. Метра два-три вниз по ступенькам, и попадаешь в помещение, как небольшая комната. Укреплено деревом, обшито досками, но немножко страшновато, потому что все малость трухлявое, однако держится. Свод подперт крепью. Еще с войны. Василь говорил, что с тех пор туда никто не заглядывал. Там были даже ящики от патронов или каких-то других боеприпасов. С надписями на немецком и русском языках. Василь сказал, что это может пригодиться.
– Ящики?
– Нет, бункер.
– Партизанам нужна база, да?
– Костек…
– Ну?
– Ты почему сюда приехал? Только серьезно. Он глянул на меня и как-то невнятно улыбнулся:
– На зимние каникулы. А разве ты не для этого приехал?
– А вся эта трепотня Василя? Вдохновенные речи? У него есть какой-то безумный план.
– Чушь. Какой еще план? Ранний климакс у него, хотя это больше смахивает на трудности времен полового созревания.
– А помнишь – жизнь или смерть?
Костек потер лоб, отхлебнул глоток чая по-гуральски и, глядя в тарелку из-под фасоли, сказал:
– Послушай… оглянись вокруг. На этом фоне сумасшествие Василя – никакое вовсе не сумасшествие, одним словом, кет в нем ничего особенного, исключительного.
– Ничего исключительного, – повторил я, потому как в голове у меня не укладывалось, что сумасшествие – это нечто совершенно обычное.
– Люди нашего, да и совсем стариковского возраста предаются куда более утонченным забавам. А что придумал Василь? Пять человек скрываются в лесу, скрываются для того, чтобы никто их не нашел, – одним словом, игра в прятки и не более того.
– Для меня в этом есть что-то нереальное. Все, что связано с Василем Бандурко, всегда было чуть-чуть нереальным.
Когда наконец его мамаша после долгих колебаний, поскольку мы были посланцами мира, который обижал ее сына, и уж в этом у нее никаких сомнений не было, впустила нас, мы вступили на сверкающий, поскрипывающий паркет прихожей и стали торопливо разуваться, всецело убежденные, что имеем дело с некоей сверхреальностью. Наши заурядные личности отражались в огромном зеркале, заключенном в резную раму. На полу стояла черная ваза с засушенными травами, цветами и колосьями. Из коридора вели несколько Дверей цвета мореного дуба. И запах, этот запах, в котором смешивались ароматы костела, музея и чего-то еще, быть может попросту тишины. В наших домах пахло едой, там царили шум, капуста, жир, материнские покрикивания на детей, на рассиживающих у телевизора отцов.
– Ну а что реально? – Костек с сожалением посмотрел на меня. – Чеченская мафия? А может, примас и епископы реальны? Или же первый со времен Пяста Колесника[8] король из мужиков, облаченный во фрак? Ну скажи, скажи.
– Что я тебе могу сказать? Что мы два призрака? Что пьем призрак водки? Успокойся. Меня совершенно не тянет ни на философию, ни на поэзию. Срать я на это хотел.
– Всем насрать на это. Дай сигарету.
– Пошли на улицу. Тут курить нельзя, – сказал я и тут же подумал, что жаль будет, если сопрут наши рюкзаки, потому подошел к буфетчице, дал ей десять кусков и положил рюкзаки к ней за стойку.
Оба перрона были пусты. В жизни не видел ничего столь пустого. Сыпучий, мелкий снежок образовывал миниатюрные полукруглые сугробики. Вокруг ни живой души. Мы обошли здание и укрылись в нише с расписанием поездов. Прикурить удалось с третьей спички. Два фонаря освещали кусок асфальта, а дальше была одна только тьма. Железный грохот вагонов на сортировке звучал как отголоски войны или столкновения гигантских роботов.
– Нереально это, – бросил я не то Костеку, не то в пространство. – Эта темнота и этот грохот. Но утром все станет нормально.
– То, что завтра будет новый день, может звучать утешением, мой дорогой, только для дураков. Для приверженцев здорового образа жизни, но не для серьезных людей. Не для тех, кто курит, пьет и бодрствует по ночам. Бодрствует вопреки общему убеждению, что ждать все равно нечего. Может, и нечего. Но это не повод не бодрствовать. Люди с мелкой душонкой… – Он не докончил и в темноте улыбнулся мне, потом приобнял за плечи, и мы возвратились в буфет, чтобы повторить маневр с чаем и «Выборовой», а на черных часах было 21.31.
Женский голос объявил о прибытии «скорого» на Краков, и не успел он отзвучать, как мы увидели в окне вереницу освещенных вагонов. Минуту спустя в бар вошли люди, человек пять, а может, семь. Темные, закутанные фигуры, неотчетливые, словно их облепляла темнота. От них веяло морозом.
Я отпил глоток чая и решил поговорить с Костеком напрямую. Я был уверен, что он знает гораздо больше, только не хочет сказать. Был уверен, что Бандурко выложил ему свой таинственный план. Для нас – разглагольствования, высокопарное бредословие, да вообще он мог нести нам что угодно, потому что нас объединяло прошлое, каковое мы, осознанно или нет, старались сохранить. Но Костеку он обязан был сказать что-то посущественней, поосмысленней трепотни о вечном возвращении, Вавилоне и «Макдональдсе». Костека интересовала реальность, а не наши связи, наследие общей песочницы. Его игры происходили в другом месте.
Я развалился на стуле, вытянул ноги и сунул Руки в карманы брюк. Дождался, когда Костек соизволит обратить на меня свой взор, и пальнул из главного калибра:
– Расскажи мне все. Все, что знаешь.
С минуту он без всякого выражения смотрел на меня. А потом принялся производить все те действия, какие производят люди, старающиеся выиграть время. Заглянул в стакан, поднес его ко рту, отставил, сплел пальцы рук, расплел, почесался и, если бы не перечеркнутый охнарик на стене, выиграл бы еще с полминуты.
– А что ты знаешь?
– Ничего. Ничего, кроме того, что уже говорил тебе. Ничего, кроме тех бредней о каникулах, игре в скаутов и невидимых лесовиков.
– Ну ладно. Пошли покурим.
И мы вышли, потому что в темноте легче разговаривать. Ниша ждала нас. Мы потратили несколько спичек. Костек глубоко затянулся.
– Хорошо. Расскажу тебе все. Он хочет умереть. Хочет скрыться здесь в горах и не вылезать оттуда. Скроется, будет бродить, а потом сделает что-нибудь такое, что его станут искать. Не важно что. Может, ограбит банк, а может, провозгласит собственное государство.
– Сейчас? С нами?
– Возможно, еще не сейчас. Он говорил о весне. Сейчас зима. Все видно как на ладони. Каждый след.
– Так на кой хрен тогда он потащил нас сюда? Зимние маневры?
– Так и быть, скажу. Он хочет найти оружие.
– Господи, оружие… – ахнул я и почувствовал, будто попал лет на пятнадцать – двадцать назад, мало того, лечу в прошлое, как сериал, который крутят с конца. – Что ты несешь, Костек? Найти оружие? Где? В кустах?
– Ты же сам мне рассказывал про бункер. Василь утверждает, таких мест много, и уверен, что обязательно найдет…
– Чье оружие? Кто его спрятал? Брусилов?
– Не строй идиота. В сорок седьмом УПА[9]уходила. Они еще постреливали, но уже думали, как свалить на Запад. Ну и прятали, что было можно. На будущее.
– Но самостийная сыграла с ними шутку. Она начинается за добрую сотню километров отсюда. Погоди-ка. Бандурко сказал, что знает?
– Точно не знает, но он утверждал, что, если посидим тут недельку-другую, найти удастся.
– …Недельку-другую, – пробормотал я. – Боже милосердный, Тарас Чупрынка, педик и бывший пианист, игравший классическую музыку. Паранойя какая-то.
– Может, да, а может, нет. Ты спросил, вот я тебе и рассказываю. И никакой не Тарас. Речь вовсе не о том. Для него главное одно – чтобы его убили. А все остальное…
– А заодно и нас? Смерть Сарданапала, так что ли?
– Но ты же можешь вернуться. Прямо сейчас. Поезд. Краков. Варшава.
И тут я понял, что Костек тоже чокнутый. Точь-в-точь как Василь. Он бросил сигарету в снег и не оглядываясь двинулся в сторону белых огней перрона, и я пошел за ним. А что еще я мог сделать?
На станцию въехал двухэтажный поезд, ведомый паровозом. Бар опустел. Мы взяли еще по чаю. Я притащил рюкзак и долил в стаканы спирта.
– Твою мать, тут в самую пору напиться. Именно напиться, потому как повод самый подходящий. Это даже сходится. Спирт и автомат, алмаз и пепел. У Василя в доме стоял большущий такой телевизор. Мать не выпускала его из дому. Вот он сидел и смотрел телик. Мы все эти фильмы обсудили и переобсудили. И «Четырех танкистов», и Клосса, и какие там еще были. А он сидел дома, и ему не с кем было их обсудить. Телевизор и фортепьяно. Фортепьяно и телевизор…
– Не напрягайся. Поговорим серьезно. – О-о, голос Костека звучал серьезно, серьезно, как не знаю что.
– Ну что ты еще хочешь сказать? Пусть бросится на рельсы. Может, закроют семафор. Пусть утопится, вдруг кто-нибудь его спасет. Пусть… Каждый день кто-то совершает что-то подобное. Если человек опротивел самому себе, это в порядке вещей.
– Василь не хочет покончить с собой. Он хочет умереть. Тут есть определенная разница.
– Ну так пусть отправляется в Албанию или к чукчам, они тоже скоро выпустят собственные почтовые марки.
Костек смотрел на меня как на человека, с которым нет смысла разговаривать. Как на контролера в поезде или на свидетеля Иеговы в прихожей. Черная стрелка с тихим стуком отрубила голову двадцать третьей минуте одиннадцатого часа. В бар вступили румыны и разбили лагерь.