Время. Мы делали только одно: исполняли его веления. Старели. Не было другого выхода. Оно опекает нас, все закоулки жизни мягко устланы им, заполнены, точно воздухом. Никаких потрясений. Достаточно подчиниться его воле. Извечно седой старец, заключающий в себе все прочие вечности. Каждый седой человеческий волос от начала веков. В его утробе совершилось все, что было, и совершится все, что будет. И никуда от этого не сбежать. Василь уже, наверное, подходил к той развилке троп. Пытался отыскать среди деревьев дорогу, по которой проходил летом. Тогда она была желтоватая, пыльная, торчали камни, как белые черепа. На ней не осталось ни единого его следа. И сейчас у него был один шанс из тысячи. Но для того, кто пытается ускользнуть от предначертанного, это уже много.
Пламя ударило вверх. Бледное, прозрачное, в нем не было уже той ночной густоты. Взошло солнце. Горизонтальные лучи врывались сквозь маленькое зарешеченное оконце в стене пресвитерия. Пламя уже стало почти невидимым. В холодном свете полосы дыма застывали, как серые вуали, одна над другой, и так до самого свода. Бордель вокруг костра. Разбросанные вещи, куча досок, тело Гонсера в ярком коконе – непонятно, живое или мертвое, – свалка, как после пира вурдалаков. Все это вдруг замершее, утратившее недавнюю подвижность, которая ночью не давала глазам ни минуты отдыха. Словно закончился сон. Медленное пробуждение, когда утром поднимаешь веки, а в комнате нет и следа призраков, что еще минуту назад выжимали из тела капли пота. Единственные звуки – негромкое потрескивание костра. Темноты уже не было – никакой завесы, за которой мог бы исчезнуть звук дыхания или шмыганье простуженного носа. Гонсер еще не умер. В конце концов он пошевелился. Сперва застонал, потом свернулся еще больше и, наконец, распрямился, высунув голову. Отвратная картинка. Большой яркий червяк с маленькой серой головкой. Он высвободил одну руку и с трудом принял сидячее положение. У него было неподвижное лицо. Стеклянными глазами он посмотрел на меня, а потом оглянулся вокруг. Расклеил побелевшие от засохшей слюны губы и прошептал – самому себе и тому, что увидел:
– Что я скажу дома…
И остроумие, и жестокость постепенно утрачивали смысл, и поэтому я ничего ему не ответил. Просто пододвинул к огню кружку с пепельной бурдой и стал ждать, когда завтрак согреется. Гонсер водил взглядом по стенам, потолку, загаженному полу, и казалось, будто его шея состоит из одних мышц и лишена костей и суставов. Это выглядело как замедленная гимнастика или вялый приступ кататонии.
– Что это?
– Церковь. Как ты себя чувствуешь?
– Пить хочется.
Я подал ему кружку с теплым пойлом. Он мигом выпил его.
– Помню, вы меня куда-то тащили.
– Ты хотел замерзнуть.
– И помню огонь.
– Ты почти сразу заснул.
– Что-то мне снилось.
– У тебя жар. Тебе не холодно?
– Как-то так. Дрожь бьет. Я весь мокрый. Если мне и холодно, то это от промокшей одежды. Я бы еще попил.
Я вышел из церкви и вытряхнул кофейную гущу. Снег лежал ослепительно белый. Я набил в кружку несколько горстей снега. Поставил ее у порога и поднялся за кладбище. Не мог удержаться. Наша тропа вся сверкала и была пустынна. Залитая солнцем зелень леса цветом напоминала армейский мундир.
– А где Василь?
Гонсер до пояса вылез из спального мешка и грел над огнем руки. Я искал для кружки место поудобнее. У стены лежало несколько плоских камней. Я принес их, уложил друг на друга и установил среди углей. На этот постамент поставил кружку и накрыл ее куском сланца.
– Ушел. Еще на рассвете.
– Куда?
– Дальше.
– Один?
– А с кем еще?
– Вот сволочь, – с некоторым удивлением произнес Гонсер. – Удрал, сволочь…
– Это я ему сказал. Сказал, чтобы уходил.
Гонсер с минуту молчал, а потом произнес бесцветным голосом:
– Все равно его схватят. Всех схватят.
– Неизвестно.
– Известно. Все известно.
Он стянул с себя спальник и стал надевать ботинки. Продевал шнурки в каждую дырочку и крепко зашнуровывал. Обернул выше лодыжек ремешки и завязал. Встал и покачнулся.
– Голова кружится. – Он прошел несколько шагов. – Плохо. Но попробовать можем.
– Что это ты хочешь попробовать?
– То же самое. Рвать когти.
Я почувствовал, как мне на плечи опускается какая-то тяжесть. Почувствовал, что ни за что на свете не встану с места, что руки и ноги отказываются слушаться меня, что я всего лишь тряпичная кукла, набитая мокрым песком.
– Гонсер, тебе же и километра не пройти.
– Попробую, каждый может попробовать.
Он суетился в каком-то нервном оживлении. Бестолково хватал разбросанные вещи и запихивал их в рюкзак. Кальсоны, свой спальник, мой фонарик. Оглядывался, что бы еще запаковать, пнул кусок доски, чтобы убедиться, что под ней лежит всего-навсего обрывок замасленной бумаги.
– Ты видел топор? У кого был топор?
– Его всегда носил Малыш. А на кой тебе топор?
– А тот штык?
– Понятия не имею. Последний раз я видел его в шалаше. Может, тоже у Малыша…
– Дай мне свои часы.
– На кой хрен тебе часы?
– Мне нужно знать, который час. Не знаю, куда мои подевались. Вот и ботинки не просохли.
Он подтягивал ремешки рюкзака, резко и нервно дергая их. Слышен был шелест пластикового плетения, проскальзывающего в пряжках.
– Почему вы меня не разбудили? Почему все делается за моей спиной?
Он вертелся юлой, одновременно застегивая куртку и ища в карманах перчатки. Одну он уже натянул и вдруг понял, что на голове у него ничего нет.
– Шапка? Где моя шапка? Ты не видел?
– Когда мы засовывали тебя в спальник, ты был в шапке. Наверно, свалилась, когда ты спал.
Он отбросил рюкзак и стал рыться в моем спальнике. Сунул в него голову и ощупью искал. Ничего там не нашел. Вновь схватился за рюкзак. Долго возился с ремешками и, когда они поддались, вытряхнул все содержимое на землю. Он копался в куче вещей. Блеснула забытая банка консервов, но он не обратил на нее внимания и в конце концов схватил свой спальник, поднял его за углы высоко над головой и принялся трясти. Зеленый комок упал к его ногам. Итак, шапка нашлась. Он схватил ее, натянул на голову до самых ушей и опять принялся паковать рюкзак, кулаком утрамбовывая содержимое. Наконец, уже совсем готовый, встал, вытянувшись чуть ли не по стойке «смирно», капли пота ползли у него по лицу, а глаза стреляли туда-сюда, словно он опасался чего-то недоброго, что затаилось в стенах или за спиной.
– Ну все, я пошел. И ведь никто меня не разбудил…
– Куда пошел? Местности ты не знаешь. Ты же и километра не пройдешь.
– Надо попытаться. Вдруг получится. Пойду по его следам. Достаточно, что он знает. Следы меня выведут.
– Ты же хотел попить.
Из-под плитки сланца выбивался пар. Я взял кружку рукавом свитера и снял с огня.
– Тебе пить хотелось. Из тебя же вся вода потом вышла. Не будешь же ты по дороге есть снег.
Гонсер стоял в нерешительности. Потом все-таки присел на корточки, держа рюкзак на одном плече.
– Горячо.
– Это то, что тебе нужно.
Он взял кружку, попытался отпить небольшой глоток, но металл обжигал руки даже через перчатки.
– Погоди, сейчас принесу снега, – сказал я.
Когда я возвратился, он все так же сидел на корточках, положив руки на бедра, и пялился на кружку. Я бросил в нее белый комок. Он мгновенно исчез.
– Попробуй теперь.
Он осторожно сделал глоток.
– Сигареты у тебя есть? – спросил я.
Гонсер отставил кружку и принялся шарить по карманам куртки, а было их не меньше десяти.
– Забыл попросить Василя, чтобы оставил мне несколько штук.
– Есть, где-то были, сейчас…
– Может, в рюкзаке?
– Нет, я их при себе ношу. – Он встал и теперь уже искал в брюках. Наконец из набитого бокового кармана вытащил мятую пачку «Марсов».
– О, еще почти полпачки. Я тебе оставлю несколько штук. – Он вынул четыре сигареты и положил их на доску.
– Закури. По дороге тебе будет не до того.
– Уже нет времени, – ответил он, однако, видимо в рассеянности, сунул сигарету в рот, и она так и свисала у него с губы, словно он не знал, что с ней делать дальше.
– Отлить охота, – сказал я.
Я выскочил наружу. Я не мог удержаться. Чуть ли не бегом я преодолел несколько десятков метров в гору. Было так же пусто. Но стало гораздо светлей. И я был уверен, что если бы я всматривался в нашу дорогу минутой дольше, то увидел бы ее всю до мельчайших подробностей.
Гонсер сидел все в той же позе. Глаза у него были полузакрыты. Может, он даже дремал.
Я выбрал тлеющую палку и сунул ему под нос. Сигарета дрожала у него во рту. Ему пришлось придержать ее рукой, хотя рука тоже дрожала. Он глубоко затянулся. Потом взял кружку и выпил ее до дна. Затянулся еще раз и бросил сигарету в костер.
– Я пошел, – сказал он. – А ты?
– Я – нет. Неохота мне. Далее если я попытаюсь, у меня все равно не получится. Понимаешь?
Но он меня не слушал. Он уже шел к выходу. В сенях он споткнулся, а у двери остановился.
– В какую он пошел сторону? – крикнул он через плечо.
– Налево. Вниз.
Я вышел поглядеть, как он там. Он уже был на тропе Василя. На ходу он спотыкался. Взмахивал то одной рукой, то другой. Не очень-то ладно у него получалось с ходьбой.
Я отправился на свой наблюдательный пункт. Стоял в тени зарослей, окаймляющих кладбище, и смотрел. Взгляд скользил, продвигался по белому волнистому зеркалу. Я пытался угадать, где проходит наш след. Он обрывался на краю плавного подъема, за которым начиналась следующая снежная плоскость, тянущаяся далеко-далеко, вплоть до черной черты леса на перевале. Я глянул вниз. Гонсер плелся к редким деревьям, обозначающим дорогу. Я подумал, что костер может погаснуть и пора возвращаться. Однако я не удержался и взглянул еще раз. И тут я увидел их. Это могло быть что угодно. Крохотные точки, отделяющиеся от темного пояса леса в том самом месте, где спускались вниз и мы с Василем. Возможно, я не видел никаких точек, возможно, это было только движение в абсолютно неподвижном пейзаже. Гонсер уже добрел до деревьев, и через минуту он исчезнет из поля зрения. Я хотел крикнуть, но из горла не вырывалось ни звука. Я попятился, прячась за сухие стебли бурьяна. И подумал о бинокле, о внезапном блеске, когда солнце падает на линзы. Слишком много насмотрелся фильмов. Двадцать минут? Полчаса? Округа вдруг ожила. Деревья, одно, другое, надгробия, каменные и железные кресты, сухой колосок, высоко поднимающийся над линией крон деревьев на противоположном склоне, – все это кружилось вместе со мной, так как я оглядывался вокруг, вертелся, как будто что-то потерял и теперь разыскиваю. Ямку какую-нибудь, трещинку, щелку в пейзаже, дыру в полотняной театральной декорации. Двадцать минут? Полчаса? Три километра? Или только два? А может, все четыре? Я опять всматривался в Даль. Черная капелька скатывалась вниз. Вот исчезла за возвышением. Я подождал, но ничего больше не увидел. Последняя точка многоточия. Двадцать минут, полчаса. Впервые за многие дни я почувствовал, что мне по-настоящему жарко. Через кладбище, перебегая от одного пятна тени к другому, я добрался до дверей церкви. Вещи в рюкзак совал как попало. Спальные мешки сгреб с земли вместе с песком и щепками, и все это быстро, быстро, хотя тяжесть во всем теле сопротивлялась каждому движению. Я едва вскинул рюкзак. Он тоже был набит мокрым песком. Двадцать минут, может быть, полчаса. От костра осталась только куча углей. Я подумал, что если побегу, то догоню их, догоню Гонсера, и мы побежим вместе, настигнем Василя, и потом все втроем полетим, как духи, и покуда будем в движении, никто нам ничего не сделает, потому что мы останемся невидимыми. Ведь те устали, идут с рассвета, притом они всего лишь люди, исполняющие остохреневшую обязанность, вонючий приказ, так что при погоне у нас, наверно, несомненное преимущество и мы доберемся в конце концов туда, где земля нагая и твердая, или до какого-нибудь ручья, покрытого чистым, выметенным льдом, по которому можно бежать вниз по течению в долины, где исчезает снег и полно городов и асфальтовых дорог, а ведь известно, что толпа – укрытие стократ лучшее, чем самый густой лес, и если мы будем бежать достаточно быстро, то добежим до мест, свободных от проклятия следов. Полчаса, может, двадцать минут. Эта цепь должна где-то лопнуть, следы на снегу должны где-то оборваться, главное – бежать, бежать без передышки и не оглядываться, как в сказке.
Я все это думал, но страх перед открытым пространством по-прежнему удерживал меня внутри храма. В сенях я поймал себя на том, что крадусь на цыпочках. Страх неодолимо заставлял меня пробираться к двери по стеночке, и я собирался выглянуть, как из-за угла, и только после этого выскочить и помчаться. Двадцать, может, пятнадцать минут. Прижимаясь к развороченной Василем стене, я продвигался еле-еле, все медленней и медленней и боялся все больше и больше. В какой-то момент я заметил, что за разломанным этим ограждением темно. Одна из досок едва держалась. Я сдвинул ее. Внутри был узкий коридор. В полумраке было видно, что между каменными стенами церкви и их внутренней обшивкой вполне достаточно места, чтобы мог поместиться человек. Коридор, видимо, шел вокруг всего храма. Я бросил туда рюкзак. Потом выбежал наружу, сорвал куртку и нагреб в нее кучу снега. Отнес его к кострищу. Я уже перестал думать, но четко знал, что костер нужно загасить, а угли должны быть холодные, чтобы те не задерживались тут слишком долго. Мне нужно заставить их поторопиться. Раздалось шипение. Пар поднимался вверх, прямо как облако. От снега не осталось и следа. Я побежал за следующей порцией. Теперь я бросал его горстями, следя, чтобы он не оставался белыми кучками на полу. Вытряхнув куртку за дверями, я нырнул в темную дыру. Двадцать, может, пятнадцать минут. Нет, коридор вовсе не шел вокруг всей церкви. Только в сенях, которые были уже нефа. Я глянул вверх. Метрах в трех надо мной открывалась внутренность башни. Пустое пространство, наполненное путаницей балок. Высоко, страшно высоко был виден слабый свет. Я надел рюкзак. Нащупал косые балки, составляющие скелет сеней. Попытался подняться по ним, однако тут же свалился с вертикальной стены. Рюкзак тянул вниз. Я снял его. Со второй попытки мне удалось бросить его так, чтобы он упал на перекрытие сеней. Затем я кое-как вскарабкался туда, где мог ухватиться за край перекрытия, подтянуться и воссоединиться с рюкзаком. Я находился между перекрытием и крышей церкви, на ее чердаке. Я сделал шаг, истлевшая доска треснула, и нога провалилась до колена. Опираясь на балки, я выбрался из ловушки. Потом надел рюкзак. Мне хотелось забраться как можно дальше, но я побоялся лезть в темноту. Четыре толстых столба башенки были связаны системой косых балок. Я подумал, что это смахивает на лестницу внутри колодца и при минимальном везении я смогу забраться на самый верх, а уж там в темноте никто меня не увидит. Всего каких-то десять – пятнадцать метров.
Я встал на первую балку. До следующей можно было дотянуться, но находилась она слишком высоко, чтобы вскарабкаться на нее. Я оторвался от столба и осторожно прошел несколько шагов. Теперь верхняя балка была у меня на уровне груди. Я подпрыгнул, телом повис на ней, а потом сел верхом. Следующая оказалась слишком высоко. Если бы я встал, то дотянулся бы до нее, но Шварценеггер из меня хреновый. Она сближалась с моей только около столба. Я поехал к ней на заднице. Обнял толстый четырехугольный столб и поднялся на следующие полтора метра. Худо-бедно, но как-то получалось. Думал я только о том, как понадежней ухватиться и чтобы рюкзак не перетянул меня. Чем ближе к вершине, тем становилось светлей.
Я уже видел малюсенькое окошечко, отверстие размером в четыре сигаретные пачки. Я стремился к нему, точно ночная бабочка к огню, держался за деревянные балки, как паук за паутину, и лез. Три метра, может, пять минут. Временами я замирал, словно птица на ветке, и вслушивался. Полная тишина. В башне стучало только мое сердце. Пространство все больше сужалось. Если бы я вытянул руку, то коснулся бы противоположной стены. На предпоследней балке я потерял равновесие. Почувствовал, что падаю. Я замахал руками и, вместо того чтобы полететь назад, полетел вперед. Каким-то чудом мне удалось схватиться за косую жердину, к которой была прибита гонтовая обшивка крыши, и повиснуть на ней. Правая ладонь была поранена гвоздем, но левая цела. Десять – пятнадцать метров. Может, пять минут. Балка, с которой я СЕалился, находилась в метре от меня на уровне пояса. Я попытался забросить на нее ногу, но у меня не хватило сил. Я только ударился берцовой костью. Я поискал опоры для ног. Никакой. Наклонная крыша не давалась. Ботинки лишь чуть касались дранок. Следующая жердина была то ли где-то выше, то ли где-то ниже. Пальцы, чувствовал я, разжимаются. Я медленно отодвинулся от балки. На несколько сантиметров. Сначала левая рука, потом правая. Подумал, что в сущности уже ничем не рискую, и раскачался всем телом. Забросить ногу мне удалось со второй попытки. Последний кусок я преодолел, как в замедленном фильме. Каждое перемещение слагалось из нескольких меньших движений. Я сидел на горизонтальной связи, вцепившись в край отверстия, и глубоко дышал.
Передо мной открывалась широкая, залитая солнцем долина. Башня была выше всех деревьев, растущих вокруг церкви. Я видел тропу, протоптанную Василем и Гонсером. Она бежала по белой равнине, проходила через купы черных карликовых деревьев и исчезала, опускаясь куда-то вниз между вершинами елей и пихт. На лице я ощущал морозный воздух. На противоположной стене не было оконца. На остальных двух стенах тоже. И ни малейшей щелки между дранками. Подо мной царила серая тьма. Я осторожно снял рюкзак и повесил его на шею. Нашарил под клапаном нижнюю рубашку, достал, смял в комок и заткнул отверстие. Воцарился мрак. Я сунул рубашку за пазуху. Хотелось еще посмотреть. Все чувства во мне замерли, и мне нужно было чем-то заняться, чтобы не слышать, как колотится сердце. Я ни о чем не думал. Может, лишь о том, что не увижу, как они подходят, а только как они двинутся по следу Василя и Гонсера.
Я надеялся, что Гонсер успел уйти достаточно далеко и им придется долго переть за ним. И еще надеялся, что, когда его поймают, он будет молчать или же из-за высокой температуры нести какой-нибудь бред. Может, они вообще не станут возвращаться сюда. Василь говорил, что дальше есть какая-то дорога. Может, они поведут Гонсера к ней и вызовут машину. В любом случае шансы у Василя были. А потом я подумал, что если они поймают троих, то двое находящихся в бегах станут для них как нарыв на жопе, так что я до конца жизни буду сидеть в башенке, а Василь странствовать в грузовиках, автобусах и поездах. Но в любом случае мое положение было проще. Я вынул перчатки. «Постараюсь их задержать», – сказал я Бандурко. Ну, немножко задержит их Гонсер. Какая разница. Малыш с Костеком тоже, наверное, их задержали. Говенные минуты, объедки времени. И сейчас должно выясниться, действительно ли время дает трещину, можно ли его переломить пополам, раскрошить, как вафельную трубочку. Меня это даже интересовало. Даже на этой сраной башне. Василь был прав. Здесь жила какая-то птица. Везде было полно ее присохших и замерзших следов. Я чувствовал их задом, они крошились под пальцами. Меня интересовало, какому господину мы будем скоро служить. Тому ли старому, которому служили извечно, или что-то изменится, и наша память стартует с нуля. Второе рождение, что-то в этом духе. И однако мы должны были вернуться к тому, первому, – так должно быть вне зависимости от того, кто что думал об этом зимнем туризме. Мне хотелось покурить, почувствовать запах дыма, смешанного с морозным воздухом долины. Высоким воздухом, наполненным солнцем. Случаются капризы, возникают желания. Но я – трус и не закурил, хотя долина была прекрасна, как мечта. Замкнутая длинным плоским хребтом, она в конце разветвлялась, и правый ее язык устремлялся прямиком на юг, а там вершина сменялась вершиной, и взгляд был бессилен достичь последние из них. Можно их было только представить. Гора напротив тоже выглядела ничего себе. Зелень и коричневый, а на солнце почти красный цвет нагих буков. Перепутавшиеся кроны создавали рисунок стократ более нежный, чем самые изысканные кружева. Одиночные, разбросанные на белых лугах деревья были похожи на черные вырезанные силуэты, а тени, которые они отбрасывали, были всего лишь на тон светлее. И ни дуновения. Мороз сковал воздух, как воду. Все было просто восхитительно. Вот только очень хотелось отлить.
Я их даже не услышал. Просто почувствовал. Деревянная конструкция передавала малейшую вибрацию. Я почувствовал их, когда они вошли в сени. Еле ощутимая дрожь пробежала по всему храму. И только потом я услышал голоса. Неясные. Приглушенные расстоянием и массой дерева. Я тут же заткнул оконце, мой выход к свету. Мне стало жарко. Я видел их лица. Равнодушные, выбритые, раскрасневшиеся от мороза. Они пинками разбрасывали ломаные доски в поисках чего-нибудь; кто-то, должно быть поручик, присел на корточки и протянул руку к кострищу, возможно, даже взял несколько угольков, чтобы убедиться, что они такие же выстывшие, как и все строение. Наверное, они были в зимних полевых полуперденях, сибирских ушанках, высоких сапогах.
Несколько рядовых, надо думать, толпились, как им было приказано, у входа. В руках «Калашниковы». Офицеры вошли первыми. Остальные, возможно, стояли где-то на безопасном расстоянии. Видимо, они не нашли брошенный в снег пистолет, так что их осторожность была вполне обоснованной. Они ходили вокруг черного пятна кострища, разочарованные, что придется идти дальше, может, даже и разозленные. Кто-то шастал вокруг церкви в поисках следов, но находил только один-единственный, прямой и очевидный. Не исключено, что они ненавидели нас, как ненавидят глупцов, рушащих без причин установленный порядок. Совершенно точно, их немного разочаровало, что никто не высунулся из-за угла и не выстрелил в них, отняв тем самым возможность по-быстрому покончить с проблемой.
Они почти не разговаривали или разговаривали очень тихо. Порой я думал, что мне просто почудилось, что они еще не пришли, а может, уже ушли. В темноте и тишине могло произойти все что угодно. Я так судорожно держался, что руки у меня занемели. Правая перчатка была полна крови. Я снял перчатку зубами, рана между пальцами еще не подсохла, и я стал ее зализывать. Гвоздь проколол кожу. А потом порвал. Я чувствовал под языком мелкие лохмотья.
Но почти не болело. Вкус крови напомнил мне о пустоте в желудке. И жутко хотелось ссать.
Голоса внизу были слабые и раздавались редко. Нечем было занять мысли. Я сделал маленькую щелку в оконце. Сверкание ослепило меня. Я чувствовал, как луч пронзает зрачок и скребется где-то в задней части черепной коробки. Пришлось долго приучать взгляд. Маленькая неправильной формы дырочка давала возможность увидеть несколько метров тропки Василя да голый куст. Не слишком большой кусок мира, но хоть что-то. По крайней мере у одного глаза было хоть какое-то занятие. Я проклинал тех, внизу. Да делайте хоть что-нибудь, сволочи, думал я. Одиночные, капающие по каплям звуки были для меня хуже пытки. От напряженного вслушивания у меня кружилась голова. Часы лежали в кармане. Я боялся вытащить их. Мне представилось, как они падают, ударяясь о балки, разрастаясь с каждой минутой, а потом пробивают перекрытие и разрываются, как бомба. Я пробовал считать до десяти, до ста, но всякий действительный или почудившийся шорох сбивал меня со счета, и я поймал себя на том, что бездумно повторяю: «Шестьдесят двенадцать, шестьдесят двенадцать», – повторяю и не могу остановиться, как невозможно остановиться, когда в приступе лихорадки стучишь зубами. Так что я впился взглядом в этот клочок пейзажа, уцепился зрачком за тень, которую отбрасывал куст, и, мог бы в том поклясться, видел, что она движется, как в солнечных часах. Так остро желал я хоть какого-то действия. Я чувствовал, что тело мое становится невообразимо тяжелым, балка, на которой я сижу, трещит и вот-вот сломается, что скелет моей тюрьмы издает треск и сделать тут ничего невозможно. Но это всего лишь мочевой пузырь обретал твердость и тяжесть камня. Я оперся плечом о стену. Осторожно снял рюкзак с шеи и зажал бедрами. Свободной рукой расстегнул два ремня и откинул клапан. С ширинкой удалось легко справиться. Я прижал рюкзак и освободился от этой боли и тяжести.
А вскоре я почувствовал запах дыма.