9

Василь сказал, что Костек приедет пятнадцатичасовым краковским автобусом.

Однако он не приехал. И я был в недоумении, что мне делать. Потом решил, что надо подождать следующего автобуса, который приходит в семнадцать тридцать. Опоздать может каждый. Вот я и ждал, бродил вокруг рынка, заглядывая в местные магазинчики. В спортивном я приобрел большой красный рюкзак без каркаса и запихнул в него два спальника. Они были тонковаты, но других не оказалось. В пустой, выложенной зеленым кафелем мясной лавке я затарился тремя килограммами бекона, несколькими банками консервов и кабаносом – для разнообразия и потому что он легкий. Ощущение в этой лавке было, как будто ты в бане или в бассейне; на серебряных крюках висели красно-белые куски туш, кассовый аппарат и весы тоже были серебряные. В первом встреченном магазине с манекеном в витрине я взял несколько пар толстых носков. Топор купил в магазине с топорами. И еще запасся сигаретами. В винном взял две бутылки отечественного спирта. А когда расплачивался, на глаза мне попались «мерзавчики» – махонькие бутылочки с «Выборовой», такие, на два глотка. Я набил ими карманы.

Гардлица – это всего лишь рыночная площадь с небольшим приложением. Четыре отлогих улочки расходились по четырем сторонам света, уводя вниз, во тьму. Там, внизу, в темноте, должно быть, жили какие-то люди, но у меня не было ни малейшей охоты удостоверяться в этом. Тени, подпирая друг друга, спускались в наклонные штольни. Кафе «Арабеска», находящееся рядышком с ратушей, у которой темнота отъела башню, время от времени извергало туземцев, пребывающих в состоянии блаженства, но снежные валы преграждали им доступ на мостовую, по которой, кстати, никто не проезжал. И они падали на этот белый редут, поднимались, опять падали, пока покатость тротуара не увлекала их вниз. Туда меня совсем не тянуло. В свете витрин я разглядывал лица женщин. Они выглядели не лучше и не хуже всех прочих, взятых вместе. Делать мне было нечего, хотелось где-нибудь посидеть, но только не в кафе «Арабеска».

Неспешно я потопал в синеватом свете фонарей вниз с горки к автобусной станции. На пустой площади гулял ветер, завивая смерчиками сыпучий снег. На Гардлицу опускались сумерки. В зале ожидания пассажиры жались к батареям. Круглые черные часы показывали семнадцать пятнадцать. Я зашел за строеньице диспетчерской, нашел плакат с дымящимся бычком и, прежде чем закурить, заглотнул «мерзавчик» «Выборовой». Хорошо подействовало. До того хорошо, что пятнадцать минут пролетели незаметно, и вот к первой платформе подкатил автобус; вторым человеком, показавшимся в дверях, был Костек с брезентовым рюкзаком.

Он вышел и первым делом глянул в небо, словно бы проверяя, не слишком ли далеко заехал. Ветер ударил ему в лицо. Костек поднял воротник суконной куртки, натянул на уши шапку с помпоном и только после этого стал оглядываться по сторонам, а я почувствовал себя шпионом, следящим за одиноким заблудившимся человеком. Я выдержал минутную паузу и вышел из тени. Встал у него на пути около газетного киоска.

– Опоздал на экспресс. Пришлось ехать скорым.

– Что поделать. Все равно выехать нам отсюда не на чем. Только завтра.

– Есть тут какая-нибудь гостиница?

– Понятия не имею. Наверно, есть.

– Хотя… гостиница… – засомневался Костек. – Дурацкая мысль. Может, вокзал, станция, чтобы прокемарить до утра…

– Нету. Автобусная станция на ночь закрывается. Есть в Гробове, километров тридцать отсюда, или в Орле, это чуть поближе. Малыш и Гонсер приехали как раз оттуда. Сказали, дыра, но бар на станции работает всю ночь. Бигос и все, что положено.

Так мы сказались в Орле. Добрались туда автобусом, который еще ходил. Устроились сзади. Костек молчал. Выпил залпом «мерзавчик» и стал клевать носом. И очень скоро заснул, обнимая свой зеленый рюкзак. Иногда мы проезжали мимо одиноких фонарей. И тогда его лицо превращалось в серебряную маску. Он становился похож немного на ангела, немного на металлического лиса. Из всех нас Костек был, пожалуй, последним, о ком можно было подумать, что он примет участие в этой забаве. Он всегда держался в сторонке, всегда оказывался среди нас случайно или за неимением лучшего времяпрепровождения. То ли он выбрал нас, то ли приблудился, черт его знает. Этакий человек без прошлого. Это Малыш выкопал его где-то. Кажется, в каком-то кабаке.

– Я хотел выставить его на выпивку. Выглядел он в самый раз для этого. Только выставить он себя не позволил. То есть встал, пошел к стойке и вернулся с двумя рюмками. Как будто мы уже давно знакомы.

Если он и был одинокий, то потому, что таков был его выбор. Он появлялся и исчезал. В квартире Василя, в шумной берлоге Малыша, у Гонсера, где всегда был порядок. Являлся, потому что позвонили по телефону или повстречали на улице, – неизменно предупредительный, немногословный, пока время не дало право на большую близость, и он пользовался этим правом, понимая, однако, что все равно является не одним из нас, а всего лишь приглашенным гостем, обязанным соблюдать определенные формы и использовать слова, которые мы в своем общении почитали уже излишними.

– Друзья по песочнице, – называл он нас. – До тех пор пока вы будете вместе, не выберетесь из этого песочка. Я-то сам из Лодзи, и все это у меня позади.

Из нас четверых только Бандурко однажды побывал у него дома. Вообще у Костека была слабость к Василю. Они случайно встретились на Старом Мясте, и Костек пригласил его к себе на чердак на Закрочимской.

– Из его каморки отлично видны парк и фабрика, где печатают деньги. До фига книг и бумаг, сесть негде. Он вроде что-то пишет, а может, нет, говорить об этом не хочет. Мы пили чай с водкой. Живет он один, видно по всему. Бабой и не пахнет.

Короче, мы приглашали его на наши тусовки, которые становились все реже и спокойней, оказывались слабыми отражениями тех давних веселий, благодаря которым мир за окном казался заурядной галлюцинацией.

– Ладно, я побежал, – говорил опившийся пивом Гонсер и шел ловить такси, хотя мог вызвать по телефону. А Василь поднимался со своего ложа, если встреча происходила у него, и произносил:

– Твою мать, лет пять назад пройти из Мокотова до Жолибожа даже зимой было раз плюнуть. Помнишь, как нас разбудил ключарь в Попелюшкином[7] костеле, правда тогда он еще был не Попелюшкин. Черт его знает, как мы туда залезли. Шесть утра, и вдруг кто-то зажигает свечи.

Я все помнил. Память у меня хорошая. Я помнил даже, как лет пятнадцать назад мы лупили Василя на стадионе у железнодорожных путей. Потому что он был толстый и его легко было довести до слез. Били ради удовольствия, не сильно и так, чтобы все могли приложиться. Его мать потом приходила к директрисе школы, начинался ад. Дело в том, что мать Василя была членом партии, так что все это попахивало политической провокацией и контрреволюцией, хотя никто из нас и в голове такого не держал. Партия – это было Первое мая, сосиски и красные полосы газет, которые приносили наши отцы. Василь ни разу никого не заложил. И всех нас не могли депортировать в другую школу или в Сибирь. Это только материнское сердце чуяло правду, но чувства и рваная перепачканная одежда не могли заменить чистосердечных признаний. Василь молчал как рыба. В конце концов он стал одним из нас. В восьмом классе на том же самом стадионе Рыжий Гришка прорывался с мячом к воротам, а Василь играл защитником, потому что кем он еще мог играть, и попался под ноги Гришке. Гришка прошел, забил банку в ворота, и тут мы увидели, что Василь не на шутку корчится от боли, по-настоящему, а вовсе не для эффекта. Нога у него треснула, как спичка, в двух местах.

Не помню, кому это пришло в голову, но мы решили навестить его, потому что ему предстояло лежать дома месяца два, если не больше, а была весна, конец года, и надо было помочь ему в учебе, ну и прочая тряхомудия.

Нам было не по себе. Ни у кого из нас не было такого дома. Здесь не слышались поезда. Дом стоял на краю поселка, там, где начинался сосновый лес. Вообще он здорово смахивал на небольшую помещичью усадьбу. Четыре белые колонны, красная четырехскатная крыша, широкое крыльцо. Перед домом росли серебристые ели. У нас как-то в голове не умещалось, что тут просто-напросто живут. Мать Василя открыла нам дверь, и сразу пахнуло скипидарным запахом мастики, как в музее. Это была крупная, бесформенная женщина с сединой в волосах, стриженных, как у мужчины. Мы были втроем – Малыш, Гонсер и я. Гришка на этот визит положил с прибором. Он был второгодник, пил плодово-ягодное и уже тогда, похоже, обворовывал пьяных. «А на хера он под ноги полез?»

Мать смотрела на нас холодным, неприязненным взглядом, но Василь уже кричал откуда-то из глубины дома:

– Заходите! Заходите!

Костека, само собой, с нами тогда не было. Да и позже, лет через пятнадцать – семнадцать, тоже. А сейчас он ехал рядом со мной, недвижный, как будто за полчаса сна хотел в ускоренном темпе наверстать все то время.

Да, Орля была грандиозная дыра. Автобус развернулся на крохотной площади, два фонаря едва освещали несколько одноэтажных домишек. Мы вышли в холодину. Кто-то показал нам дорогу на железнодорожную станцию. Дорога шла под уклон. После десятиминутного марша мы увидели ледяные огни на перронах. Грохот ударяющихся друг о друга товарных вагонов создавал ощущение, будто мы попали под огромный железный колпак.

– Это железнодорожный узел, – сообщил я, – потому буфет и открыт всю ночь.

В зале ожидания свет был мутный и желтый. В углу стояла изразцовая печь, и со времен Франца Иосифа не изменилось ничего. Из приоткрытой зеленой двери тянуло запахом жратвы, а вывеска возвещала: «Бар. 24 часа. Перерыв на уборку 5.30 – 6.00».

В баре все было как в баре. Несколько железнодорожников, неизменные бабы и трое спящих, непонятно, то ли пассажиры, то ли пьяные, а возможно, и то и другое. На стеклянных полках позади стойки было полно оранжджюсов, чуингамов, корнфлексов и солтнатсов. Но имелся и чай, и фасоль, потому как старое, слава Богу, неохотно уступает место новому.

– М-да, – буркнул Костек, и мы втиснулись в угол рядом со штабелем коробок с пепси.

Минут через десять я почувствовал, что наконец-то впервые за всю неделю мне тепло. Полностью и безусловно. Правда, в кончиках пальцев ног ощущалась пока некая онемелость, но еще минуты две-три, и это тоже пройдет.

Загрузка...