25

Иола перевернулась на живот. Зад под спальником плавно перекатился, словно спокойная волна. Мацек заботливо поправил на ней спальник. Выглядела она как початок кукурузы, завернутый в красную тряпку.

– Я тебе вот что скажу, – шепнул Мацек Малышу. – Он действительно свинья. Когда мы тут были в Новый год, он подкатывался к ней. Да он ко всем подкатывается.

– Наплевать. Не бери в голову, – как мог, утешил его Малыш. – Давай лучше прикончим эту бутылку, а то я смотреть на нее уже не могу.

Но прикончить ее было трудно. Чем ближе ко дну, тем отвратительней становилось содержимое. За стеной пел девичий хор, потому как Гонсер милостиво перешел на туристско-народный репертуар, и теперь они терзали куплеты о фауне, флоре и туристских тропах. Этакий фольклорный ансамбль. Будь Гонсер трезвый, ни за что бы до этого не опустился. Я подмигнул Малышу и кивнул на стенку:

– Дамы и господа! Чародей эстрады! Маг юпитеров! И его неразлучная шестиструнная гитара, пардон, шестиструнный карабин! Это он! Гонсер!

Если он и услышал наши вопли, то голосом этого не выдал. К тому же хор все заглушал. Девушки открыли в этой песне какие-то поразительные интервалы между куплетами. И парни, видно, тоже решили принять участие, потому что сквозь щели просачивалось какое-то григорианское гудение. Но, видимо, крик все-таки пробил стену: когда мы закурили по очередной сигарете, дверь резко, как от удара ногой, распахнулась и на пороге явился газда. Уже под мухой, но еще не окосевший. Он стоял и смотрел на нас крохотными глазками, словно наше присутствие в этой комнате оказалось для него неприятной неожиданностью. Малыш был прав. Он был похож на борова. На борова с усами. Правда, не хрюкал. Но разница небольшая.

– А вы чего? Не веселитесь? Индивидуалисты?

Он хотел нас оскорбить. Но для этого мог бы даже не разевать хайло. Ибо мы, объединенные безмолвным взаимопониманием и тем часом, что провели вместе, даже не глянули на него. Малыш лежал, я тоже, Мацек сидел между матрасами, опершись подбородком о колени, и все трое молча дымили. Никто не поднял голову, никто не удостоил его даже мимолетным взглядом. Видимо, он ощутил свое несуществование, потому что сделал три грузных шага по направлению к нам, словно хотел накрыть нас своей тенью. Он встал, как недоделанный памятник, наступил на развязавшиеся шнурки, сунул лапы в карманы и чуть покачнулся.

– Так что? Не хотите веселиться?

Малыш затянулся, не спеша выпустил дым, осмотрел сигарету, точно впервые в жизни увидел ее.

– У нас траур.

Газду вновь качнуло. Вероятно, какая-то мысль собиралась прийти ему в голову, но не дошла, так как он лишь тупо переспросил:

– Траур?

– Вчера умер Бороро Намбиквара, автор научно-популярных книг, пчеловод и сайентист. Он был отцом моей матери.

Все-таки какая-то мысль, вероятно, добралась до его головы, так как он еще раз покачнулся.

– Ты… шуточки шутишь, да? Умнее всех, да?

– Я не шучу. Умер мой дедушка. Вчера я получил телеграмму.

– Где?

– В собственные руки.

Газда взвесил эту возможность, и, очевидно, она показалась ему вполне правдоподобной, так как он несколько смягчился:

– Но тогда не кричите. Одиннадцатый час уже. В ночное время на базе полагается соблюдать тишину. Ну а если не хотите веселиться, то пожалуйста. Дело ваше.

Он уже собрался уходить, уже протянул руку назад, чтобы нащупать дверную ручку, которая находилась метрах в двух от него, как вдруг увидел нашу бутылку, и на лице у него появилась вполне человеческая гримаса. Он отпустил эту дверную ручку, до которой так и не дотянулся, и шлепнулся рядом с Мацеком.

– Дайте выпить. Там уже только вино осталось.

– Это тризна.

– Ай, перестань. Тризна не тризна, выпить-то я могу. – Он схватил бутылку и отхлебнул, сколько ему хотелось. Лицо у него побагровело, он принялся ловить ртом воздух. – Самогон, – наконец выдохнул он.

– Тризна, – ответил Малыш тем же замогильным голосом.

Однако газда ничего не услышал и с присущим кретинам удовлетворением потер руки.

– А ничего, ничего… – Его заполнила радость и любовь ко всему свету. – Понимаете, не могу я вино. На почки плохо действует. Вот водка – другое дело. От нее сразу лучше становится. Чего вы так мало взяли? – Это уже был вопрос к Мацеку. – Ведь зима же стоит. А вы вино приносите. И охота вам таскать на своих горбах эту мочу.

Он приподнялся на руках, пытаясь уместить задницу на матрас.

– А это кто?

Он нащупал Иолу. Приподнял спальник, и по лицу у него расплылось радостное удовлетворение.

– Ну вот, пожалуйста. А то она у меня куда-то потерялась. Была наверху и нету. Я задремал, просыпаюсь, а ее нету. Нехорошо, нехорошо.

Шлепок по джинсовому заду прозвучал так, словно лопнул надутый бумажный пакет, ну а гогот – как гогот.

И тут Мацек (кто бы мог подумать, что у него где-то имеются пружины или что-то в этом роде) в один миг взмыл над газдой:

– Не смей к ней прикасаться, скотина! Ты, свинья! Не прикасайся к ней!

Что-то, видно, действительно было в этой харе свинячье, у всех возникали такие ассоциации. Может, определенная замедленность гримас, мин, почти неподвижность, потому что метаморфозы этой физиономии растягивались, как замедленно снятый фильм, чуть ли не в бесконечность. Вот и сейчас можно было наблюдать это: непонимание, изумление, полуоткрытый рот, округлившиеся, вопросительно вперившиеся в Мацека, потом в нас, опять в Мацека глазки, потом возникновение морщин на мясистом лбу, глазки сужаются, чтобы все осмыслить, а в самом конце узенькая, опущенная вниз щелка между губами, стиснутые зубы и далеко выпяченная нижняя губа, что означает: теперь все ясно…

– Сопля… ах ты, сопля… ты это мне…

Он даже не бил его. Он медленно приподнялся на одно колено и какое-то мгновение был похож на молящегося в костеле, потом, покачиваясь на широко расставленных ногах, поднял лапищу вверх, схватил Мацека за шиворот клетчатой рубашки, как волк зайца в русском мультфильме, и швырнул его через всю комнату. Помещение это было чрезвычайно акустическое. Как рояль. Мы думали, Мацек разбился, разлетелся на куски. О стену он ударился как-то боком, плечом и опустился на корточки. Газда перешагнул через Иолу и, наклонившись, как борец, шел к нему. Мацек едва успел, подчиняясь условному рефлексу близорукого, сорвать с носа очки и зажать их в кулаке, как тяжелая лапища опустилась на его плечо. Однако на сей раз эффект был не тот, так как рубашка, когда тело уже набирало скорость, порвалась и Мацек остался на месте, вместо того чтобы полететь к противоположной стене.

– Ах ты, сопля… ты это мне…

Теперь Газда схватил Мацека прямо за шею. Он пригнул его к полу и толкнул через всю комнату, как игрушечный автомобильчик. Пролетая, Мацек зацепился за ноги Малыша. И это было большое везение, потому что он упал и не успел расшибить голову о стену. Упал он на Иолу, которая решила притворяться до конца и только простонала и дернула задом, словно желая сбросить тяжесть. Газда освободил ее. Он опять схватил Мацека за горло, тряс и шипел в лицо неизменное «сопля, сопля», а потом опять шарахнул об стену. Такова была его метода. Бить он явно не любил. Мацека, похоже, оглушило. Раздался гулкий удар, и Мацек замер в каком-то странном положении, не то на корточках, не то на коленях, не то сидя, точь-в-точь как клоун, марионетка с обрезанными веревочками. Газда подошел ближе, чтобы осмотреть поверженного оскорбителя. Встал над этой кучкой конечностей и подбоченился:

– Да я ее тут… ах ты, сопля слепая… да я ее тут каждый раз, как вы…

Он выблевывал гнусности, распалялся ими, возбуждался, наверно, даже забыл о продолжении экзекуции и полностью был захвачен ими, потому что не обратил внимания, что Мацек постепенно распрямляет то, что было искривлено, повывернуто, медленно ползет вверх по стене, словно на ладонях у него присоски, медленно разворачивает голову, поворачивается всем телом, и я даже не могу сказать, в какой руке у него блеснуло. Газда ринулся вперед, намереваясь припечатать его всеми своими килограммами, однако в конце концов боль дошла и до его сознания, уж очень труднопроходимыми были у него в теле все эти соединения, он схватился за лицо, и тут на его пальцы, из-под которых уже вовсю текла кровь, обрушился второй удар разбившихся очков.


За стенкой, за дверью, которая сама закрылась, пятнадцать голосов ревели, что построят себе шалаш в прерии среди трав. Малыш, прежде скорей лежавший, теперь скорей полусидел.

– Без йода и бинта не обойтись, – сделал он вывод.

Газда стоял на том же месте, где его настиг удар, и стенал, скрыв лицо под маской из ладоней и раскачиваясь взад и вперед.

– Ничего не вижу, ничего не вижу, люди добрые, я ничего не вижу…

Я оторвал его руки от лица. Лоб у него был рассечен, левый глаз заливала кровь. Я взял его под руку.

– Пошли, пошли наверх. У тебя аптечка какая-нибудь имеется?

– Имеется… имеется… я удавлю его…

Очевидно, это был план на будущее, потому что он без сопротивления позволил вытолкать себя в коридор. Спотыкаясь, стеная и ойкая, он доперся до своих дверей. В комнате горел свет. Я посадил его на синтетическую шкуру. Он сказал, где находится аптечка. Первым делом я вытер ему лицо мокрым полотенцем, а потом осмотрел. Порез кончался над самой бровью. Еще бы чуть-чуть, и… Затем я полез в аптечку, вытащил содержимое, марганцовку, марлю, бинты, часть распихал по карманам, ничем не рискуя, так как Газда снова закрыл рожу руками, и принялся делать перевязку. Раскрасил ему полморды фиолетовым, марганцовка смешивалась с кровью и живописно растекалась, наложил три слоя марли, закрыв буркало, а затем стал наворачивать бинт, превратив его практически в слепца. Вид у него был как у последнего идиота.

– Что у тебя с глазом, сказать не могу, потому как в этом не разбираюсь. Но в любом случае выглядит все не лучшим образом. В таких случаях надо лежать.

Так я втолковывал ему. Мне не хотелось видеть его этой ночью. И вообще никогда. Он что-то вякал, но был кроток как ягненок.

– Пришлю тебе потом какую-нибудь санитарку.


Никто ничего не заметил. В нашей комнате царила тишина, какая наступает на поле битвы, когда все кончится. Мацек пребывал в состоянии ступора рядом с Иолой, которая по-прежнему притворялась, будто ничего не ведает. Она спала. Этакая спящая красавица. А я снова изобразил из себя брата милосердия. Я полил водой из принесенного чайника перевязку из бывшего Гонсерова полотенца, и мы стали дожидаться, когда она размякнет. Говорить было не о чем. Малыш молчал. Как будто перевязывали не его. Я велел ему сесть. Я развязал, распутал узелки и снял повязку. Малыш снова улегся, а я опять полил то, что открылось, водой. Есть там загрязнение? Нет загрязнения? Одному Богу ведомо. Немножко кровавилось, немножко гноилось, по краям краснота. Вид был довольно скверный. Я принюхался. Похоже, не воняло, во всяком случае не сильно. Я подумал, что никогда не нюхал Малыша. Может, это был его обычный запах. Я потрогал края раны.

– Больно?

Он сделал гримасу, словно ему наплевать. Пожал плечами. Я залил все фиолетовым. Нарисовал пальцем вокруг пупка какой-то запутанный узор.

– Перманганат калия, – сообщил он мне.

Я подождал, пока жидкость высохнет, и снова усадил его. Он придерживал на себе марлю, а я завернул его в две упаковки бинтов и конец закрепил булавкой.

– Не давит?

Выглядел он потрясающе. Как в чистом белье, как после геройского сражения, как в девичьем корсете. Вот только серое вязкое лицо не очень с этим гармонировало. Он опустил рубашку и свитер, лег и вновь погрузился в молчание. Я оставил их. Всех троих.

А там все изменилось. Концерт кончился. Занятия в подгруппах. Плоский амфитеатр рассыпался, и сейчас это больше смахивало на какое-нибудь кафе. Они сидели по трое, по четверо. Пили лицом к лицу. Азербайджанский портвейн прямо из бутылок. Водка тоже наличествовала. Очевидно, они просто припрятали ее от газды. В одной из группок Гонсер что-то тренькал без слов, якобы для себя, но Черненькая Налысо сидела напротив, вперя взор в черную дыру гитары, сидела, подперев рукой подбородок, и вид у нее был как у попсовой версии Мыслителя. Было тихо, уютно и безалаберно. Бандурко сидел у стены, а его длинноволосый дружок рядышком, как в автобусе, и теперь я смог рассмотреть его худое, нервное лицо, с которого опьянение постепенно стирало красоту. Он смотрел куда-то вдаль, в неопределенность, Бандурко что-то говорил вполголоса и тоже смотрел в голубую даль. Выглядели они как два ханурика, погруженные в собственные миры, как персонажи с картинки, именуемой молодежная вечеринка, когда участники, измученные алкоголем, курением и бессонницей, неспешно плетут языками в надежде, что усилие это не пропадет зря, что в конце концов они прикоснутся к некоему откровению, к истине, что в последний момент они на краткий миг вспыхнут внезапным огнем озарения, а ночь необъяснимым, чудесным образом превратит их, прежде чем они свалятся на пол, в бесплотных ангелов, энергию, живую, чистую мысль.

Только Костек выглядел трезвым, короче, как обычно. Он сидел рядом с Весеком, между ступнями у него стояла кружка, в руке у него была сигарета, и они просто разговаривали. Несколько тел уже валялось на матрасах кверху задом в отключке, но большинство стойко держалось, пребывая в воспоминаниях или даже строя планы на будущее. Я с минуту постоял, но никто на меня даже внимания не обратил. В этом дыму не заметили бы даже архангела Гавриила с огненным мечом, а я был вообще серо-черный и не очень знал, куда приткнуть свое наличие, к какой интимности прилепиться. На улице трещал мороз, в той комнате пахло кровью, поражением и молчанием, а мне жутко хотелось выпить, потому как иного выхода у меня не было. «Да насрать, – подумал я. – Пойду и выпью из его кружки. Эта сволочь не заразная». Так я и сделал. Подошел к Костеку и заглотнул все, что было, а кое-что там было, но, чтобы не выглядеть хамом, присел рядом, но не слишком близко, точней сказать, у них за спинами, у стены. И, как обычно, стал подслушивать, но им нечего было скрывать.

– Ну да, да, из деревни, из деревни, – говорил Весек, – но сна меня это не лишает, потому что деревни больше нет, как нет и городов. Мой отец был малоземельный и работал рабочим на фабрике, а я буду интеллектуальным рабочим. Дед? Ну, это другое дело… он корзины вечерами плел… а я уже никакого ремесла не знаю… Когда я приезжал домой, то ел яичницу, смотрел и ел, а потом уезжал. Плоские поля, вербы, крестьяне стоят и пялятся, а я иду, иду, и так до самой станции, на поезд, и мне было все равно. В этой жизни нужно что-то делать, ведь так? Проводить время, накапливать силы для какого-нибудь решающего и хорошо обдуманного прыжка… Царьград, Украина, Стокгольм, давно проложенные, но только подзабытые маршруты. Тут продать, там купить, отвали, бездельник. А то в морду плюну. Чье? Народное. Я не слишком разболтался?

Он обернулся к Костеку, увидел его профиль, не дождался ответа и снова опустил голову.

– Дед плел корзины, прадед, наверно, лапти из лыка, а Весек языком плетет что ни попадя, ло это не беда. Завтра мы разойдемся на вечные времена. Это что? Довоенное танго. Когда я слушаю стариков, война, думается мне, это, наверно, было отличное время. Достаточно было чуток отваги направить не туда, куда направляли ее отважные, и весь мир твой. Я бы, например, не раздумывал и записался в фольксдойчи, а потом смотрел бы, куда ветер дует. А может, даже и фрицем стал, если бы мне разрешили… Все мимо нас прошло. Потерянное поколение. Ты можешь задушить мать, и никто тебе ничего не скажет, выразят только возмущение от имени общественности… Так на кой тогда душить? Достаточно подождать. Ну только если кому-нибудь не терпится. Нетерпение. Это кто? Юрий Трифонов. Тоже умер. Как и Желябов… Господи! Все мимо нас прошло. Знаешь, им ведь действительно не нужны были деньги, у них это как-то в голове не умещалось. Гриневицкий… черный, весь в крови. О чем он тогда думал?… Как Самсон, который выламывает колонну, но только та колонна не свод, а небосвод держала… Го-о-осподи…

Теперь Костек смотрел на него внимательней, он повернулся и уже сидел лицом к разглагольствующему Весеку, и если не глядел ему в глаза, то, наверное, наблюдал за нервным шевелением его губ.

– …одежда в лохмотьях, а рядом с ним Александр и говорит, что ему холодно. Все мимо нас прошло. Потерянное поколение, такая судьба, а какая судьба, такие и поступки, lost generation[27]… Сплошные вонючки. А мы им верили! Поскреби американца, и увидишь засранца. Чье? Мое. Пророк Циммерман![28] Ты посмотри на его рожу! Что за харя! А они за ним, как свиньи с обрыва. Жулик медоточивый… Мой дед плел корзины… Фокусник Джонсон из-под Равы Мазовецкой, так было… Когда я приезжал, они варили курицу, я съедал ее и уезжал, и так было хорошо, туман над Пилицей, в тумане по самые яйца стоит человек с удочкой, а я в это время садился на поезд и уезжал, чтобы увидеть Гинзберга.[29] Он сидел и постукивал палочкой о палочку, а толпа пялилась на него, словно он им Библию наново открывал. Хитрован с соплей под носом… Что я несу? О чем я толкую?

– Продолжай, продолжай, можешь даже спеть, – подначивал его Костек. – Все равно мы завтра разойдемся.

– Он пел. То есть Гинзберг. Блейка. Такого же маньяка, как он сам. А почему Донна не пел или кого другого? Везде воняло дезодорантом, я едва на ногах держался, толпа стонала, а может, мне только казалось? Мне все кажется, слушай, не смотри на меня так, понимаешь, надо…

Он встал, пошатнулся, переступил через несколько тел, недолго где-то рылся и извлек полбутылки.

– И ты тоже выпей, а то у тебя уши засохнут.

Это он обратился ко мне и первому протянул кружку.

Но на этот раз у водки никакого вкуса не было. Я взглянул ему в глаза. Глаза на этой роже из полевого камня светились, как два глубоко запавших уголька, и неподвижны были, как пара пуговиц какого-нибудь плюшевого медведя. Жесткие и блестящие, словно кто-то другой смотрел с этой небрежно вытесанной физиономии.

– Как скворец в пизде, да? – сказал он мне, но я никак не отреагировал, потому что не знал, кого он имеет в виду под скворцом, себя или меня.

– Мне совсем чуть-чуть, – предупредил Костек.

– Что, на службе, что ли?

– Просто плохо сплю, если много выпью.

– Потому что мало пьешь. Сразу видно, ты из тех, кто, что называется, не любит терять контроля. Вот только пока не знаю над чем. То ли над собой, то ли над остальными. А может, над тем и над другим. Черт тебя знает.

– Просто я плохо сплю, – повторил Костек.

– А кто тебя заставляет спать? Если уж карнавал, так карнавал. До поста еще о-го-го. В пост выспишься, смуглолицый. Ты мне напоминаешь Ченстоховскую Божью Матерь. Страдаешь, как она. Если бы меня сделали королем такого бардака, я бы тоже страдал. А так я всего лишь солидарный подданный. Легкая тень печали, но хоть что-то. Нельзя хотеть слишком многого. На хрена глядеть туда, куда взор не достигает. Кто это? Я. Превосходно функционирующее воплощение поэта-пророка, слияние традиций, причем здесь и сейчас. Все это должно было во что-то воплотиться. И выбрало меня. Могло быть и хуже. Могло воплотиться в поэта Загаевского, страшно даже подумать, или в другого, ну, этого сына поэта. А тут пожалуйста: Веслав Ч., сын малоземельного крестьянина из-под Равы Мазовецкой, внук крестьянина из-под той же Равы, сын бесплодной земли, экстракты бедности, эндогамии и пьянства кружат у меня в жилах, и я не могу противостоять соблазнам мира сего, ибо все ныне – искушение, а если все, то искушений вроде бы и не существует. Дьявола тоже нет, девятнадцатый век был последний… вербы над Пилицей, мать их так, бедный дьявол, да все мы бедные…

Он прервался, голова у него опустилась еще ниже, показалось, что он заснул, однако это было заблуждение, через секунду он выпрямился, щелкнул пальцами и крикнул:

– Эй, ты! Лабух! Почему не играешь?

Он так заорал, словно тут был кабак, а может, уже и был, может, уже начинал быть, потому что все сидели какие-то полуживые, поникшие, обессиленные, как несколько лет назад в «Торуньской» на рассвете, только там лабухов и в заводе не было.

– В чем дело? Да не думай о чистом звучании! Мы и так тебя еле слышим. А может, ты презираешь аудиторию, которая так благожелательно тебя приняла? Играй! Ты, бард трехгрошовый!

Агрессии в этом не было. Он просто громко говорил. Бросал слова, а они проваливались в сизо-серый дымный полусвет. Никто не прореагировал.

– Петь! Я говорю, петь! И не какого-нибудь накрашенного Циммермана с рожей, как татарская срака, не этого хлюпика, который всех нас сложил, подтерся и велел любоваться, как он по-американски с Богом трекает по сто тысяч долларов за полчаса. Пой русскую! «Черного ворона» хочу послушать! Любимую песню Иосифа Сталина, сентиментальную, глупую и трагическую, потому что он такой и был. Ну, давай!

И тут опять вмешалась она. Может, у нее был навык усмирять этого парня, а может, она почувствовала, что у Гонсера вспотели ладони, и увидела, как он сглатывает слюну.

– Весек, опять ты начинаешь? Не можешь веселиться, как человек?

– Что значит «как человек»? – крикнул Весек. – Мы все люди. На себя взгляните.

Он вскочил и двинулся между сидящими, хватая то одного, то другого, заглядывая им в лица и выкрикивая:

– Человек! Ей-Богу! И этот тоже, и этот. Да в этой сраной комнатухе собрались сплошь люди-человеки! Погодите… еще этого не проверил. – И он подхватил кого-то под мышки, чтобы в свете лампочки заглянуть ему в лицо. Явно разочарованный, он отпустил парня, и тот как мешок шлепнулся на пол.

– Тоже человек. Никакой не ангел, Казиком звать.

Он споткнулся, повернул и двинулся к музыкальному кружку.

– Весек, шел бы ты лучше спать. Иди поспи, говорю тебе, ничего умного ты все равно не придумаешь.

– Мне очень жаль, но я с людьми, а не с сосудами нечистот, как выражаются проповедники, желаю иметь дело.

– Ребята, а вы чего сидите? Сделайте что-нибудь, успокойте этого чокнутого!

Но в ту ночь не было настоящих мужчин. Ни один не шелохнулся, все сидели и только поворачивали головы, как одуревшие гелиотропы, следя взглядом за перемещениями Весека, пока тот не рухнул на колени рядом с Черненькой Налысо и Гонсером.

Загрузка...