– Необходимы события.
Фразы, не имевшие никакого смысла, неожиданно и внезапно возвращаются из глубин минувшего, и сила их равна безразличию, с каким они воспринимались в первый раз.
– А что, мало всего, что ли, происходит? – спросил я.
– Если по-настоящему, то не происходит ничего, – ответил мне Костек Гурка год назад, когда мы шли по Французской в сторону Рондо, ублажив себя утренним пивом в «Парижском», а позади у нас была какая-то вечеринка, люди почти все незнакомые, однако дом большой, так что удалось немножко соснуть. Мы зашли в бар «На Кемпе» выпить еще по пиву и стояли в сомнениях: ехать или идти пешком.
– Нет событий. – Костек упорно возвращался к своей тезе, но мне не хотелось его расспрашивать, потому что утро было ясное, прозрачное и морозное. Самолет золотился на солнце. Он летел на юг. В общем-то я даже жалел, что оказался не один. Хотелось пойти в пустой в эту пору дня парк, можно даже с одной или двумя бутылками пива в карманах, чтобы ощутить приятный взрыв алкоголя в артериях, взрыв, какой случается только на второй день после упорного ночного пития. – Ты посмотри на них. – И Костек указал на толпу, тянущуюся по широкому проходу к стадиону.
– Ну и что? – Я хотел сбить его с темы, но Костек в сущности говорил сам с собой. Он шел, сунув руки в карманы, высоко подняв голову, взгляд его был устремлен к массе людей, идущих продавать и покупать, и мне пришлось придержать его за локоть, так как он хотел выскочить на красный свет на мостовую. Мы пошли к парку, но он остановился на тротуаре, искал по карманам сигареты, которых у него не было, и я дал ему закурить и поднес зажигалку.
– Да ничего. Но меня всегда поражала случайность того, что делает огромная масса людей. Стоит только подумать, что в один прекрасный день пять миллиардов могут сделать нечто совсем иное, чем ожидают все, нечто непредвиденное…
– Да что миллиарды. Я вот тоже не знаю, что буду делать завтра. И ты тоже.
– Вот именно. Все взаимоуничтожается. Не остается ничего.
– А чего бы ты хотел? Чтобы все они направились отсюда отвоевывать Константинополь? Они есть хотят. Никакой тут нет случайности.
– Еда у них есть. Они могли бы быть совсем в другом месте и совершенно не понимают этого.
Он щелчком отбросил недокуренную сигарету в сухую траву и скользнул по мне взглядом.
– Пойдем? – кивнул он в сторону стадиона.
У меня не было охоты ни толкаться среди чужих людей, ни глазеть на океан вещей, на эти огромные косяки чудесного барахла. Невероятно, сколько вещей нужно людям. Мне хотелось пройти через парк, купить две бутылки пива, принять душ, с часок еще поспать или выпить два кофе. В полдень мне надлежало быть на службе.
Костек лишь передернул плечами и наискось пересек Зеленецкую, не обращая внимания на машины и трамваи. Кто-то даже гуднул ему, но он уже исчезал, растворялся в серой, текущей в гору реке, такой же серый, только чуть более быстрый, более юркий; какой-то миг я еще видел, как он обгоняет людей, почти бежит, спеша встать на самом верху стадиона и смотреть на приливы и отливы людских волн у себя под ногами.
Тогда я мог только пожать плечами. Что я и сделал. Довольный, что он отвалил, я возвратился на Рондо, купил то, что хотел купить, и пошел через нагой парк. Дошел до озерца и на скамейке выпил одно пиво, ощущая, как меня охватывает нервная беззаботность. Фабрика на другой стороне выпускала клубы пара и пахла шоколадом. На прибрежном льду переваливались утки, но у меня для них ничего не было. Страшно приятное утро. За спиной у меня тысячи людей осуществляли свои мечты. Не так уж все плохо, думал я. Безнадежность находила для себя какие-то подвижные формы, даже моя жизнь как-то примирялась с собой, и у меня впереди был еще целый час покоя, я ничего никому не был должен, хотя обязан был сделать массу вещей. Например, и сейчас я это точно знаю, обязан был пойти за Костеком, выслеживать каждый его шаг, ловить его взгляды и каким-нибудь хитрым способом склонить его высказать все те слова, фразы и мысли, которые еще только формировались в его точном и одержимом мозгу. Однако красота того утра вводила в искушение и велела мириться с любой засадой и опасностью. Неподвижный парк, выразительные контуры, светлые, разделенные цвета, тень и свет четко разграничены. Зеленовато поблескивает скульптура обнаженной женщины. Недвижность воздуха заставляла воспринимать мир как нечто окончательно оформившееся. Никаких угроз и предзнаменований. Однако я должен был пойти за Костеком и ловко и осторожно вытянуть из него все те предчувствия, мысли, которые, вероятно, не давали ему спать по ночам, хотя еще не обрели никакой конкретной формы, были ощущениями, неудовлетворенностью, чем-то неопределенным и тревожащим, чем-то, что требует осуществления, иначе этого никогда не познаешь. Я обязан был идти и смотреть, как он покупает пачку сигарет «Космос», открывает ее, а потом боком пробирается сквозь толпу, радостный, оттого что толпа не догадывается о его существовании, зато он объемлет их всех своими мыслями, всех людей на этом стадионе и всех от сотворения мира. И в то время как все они заняты собой, он занимается ими, пытаясь постичь законы инерции и неподвижности, благодаря которым мы можем жить, прилепившись к вращающейся скорлупе, покорные, смиренные и смирившиеся. Он должен был обдумывать все это с помощью образов, должен был присматриваться к жизни, чтобы прийти к мысли, что жизнь требует корректив. Костек Гурка, писатель, для которого бумага оказалась чем-то слишком легким и слишком гладким, – рука скользит по ней, а душа не оставляет никаких следов, вообще нет никаких следов, едва лишь одно кончится, сразу нужно начинать что-то заново. Так что сейчас он, видимо, продвигался сквозь толпу, заглядывал в лица, втягивал ноздрями запахи тел, завороженный материальностью существований, множественностью хаотичных и ненужных воплощений, и, вероятно, обдумывал новое сотворение света, новые законы, оставляя для себя скромную функцию разумной судьбы. Я должен был держаться рядом с ним, должен был вслушиваться во внешне несвязные и случайные фразы, прежде всего должен был поверить во все то, во что постепенно начинал верить он сам. Мир полон безумцев, так что вера эта была бы самым трудным делом. Но если бы мне это удалось, если бы это удалось кому-нибудь из нас, не было бы всего этого. А так мы стали личным миром Костуся Гурки, и он мог переставлять нас, как фигуры на шахматной доске, лодзинский грошовый демиург. Но если каждый человек является миром или мирком, как в нашем случае, то это значит, что он безошибочно достиг своей цели, а жизнь и смерть всего лишь вопрос единственного его мановения.
И если бы мы были настроены чуть более философски, то должны были бы быть благодарны ему за то, что он упорядочил наши запутанные тропинки и прямой дорогой ведет нас к цели и нам уже не придется ни самим выбирать, ни бояться, что сделали неправильный выбор.
И что странного в том, что я испытал радость, когда из квадратного оконца увидел его? И что странного в том, что от радости у меня сжало горло? Он уже почти исчезал там, где исчез сперва Василь, а потом Гонсер. Он шел их следом, и какое-то мгновение я был убежден, что это галлюцинация, что ослепительный свет дня всего лишь обнажает какой-то образ внутри моей черепной коробки, но через несколько секунд я увидел Малыша. Через минуту и он исчез. Я хотел крикнуть, но страх прочно поселился в моем теле, сделав его застылым и бесчувственным. Я всего лишь открыл рот. Кожа лица затрещала, и я почувствовал скрип зубов. Я только вздохнул, может, охнул, снова замер и, сдерживая дыхание, стал вслушиваться в абсолютную тишину.
В конце концов я освободился от рюкзака. Он летел вниз, стукаясь о балки, ударил по перекрытию, пробил гнилое дерево, и ко мне в штольню снизу проникло чуточку света. Спуск был минутным делом.
В церкви было светло и пусто. Над угасающими углями поднималась струйка сизого дыма. Я достал одну из четырех сигарет. Прикурил. Надо было что-то сделать, что-то самое примитивное, чтобы вернуться к жизни. Эти двое от меня не убегут. Они еле плетутся. А может, я просто-напросто боялся их догнать и спросить, что случилось. Я вытащил часы. Уже почти одиннадцать. Я курил, присев на корточки у остатков костра. Грел то одну, то другую руку. Курил я долго, очень долго. Чтобы они ушли как можно дальше. Все. Круг разорвался и превратился в редкую цепь, состоящую из отдельных фигур. Еще больше растянуть ее означает ослабить и в конце концов разорвать. Я встал, взял из сеней рюкзак и вышел на солнце. С минуту глаза привыкали. Я смотрел на дорогу, по которой мы все сюда пришли. Совершенно автоматически я двинул на свой наблюдательный пункт, а потом еще дальше, пока не оказался посередине пустой слепящей плоскости. Везде, куда ни глянь, никакого движения. Воздух был неподвижный и теплый. Я взял горсть снега. Он хорошо лепился. Я сделал из него маленький шарик и положил в рот. Но по той дороге я не пошел, не повернул назад. Я потопал следом за ними. Вниз.
Мой свист остановил их. Через ельник тянулась длинная тенистая просека. Она была узкая, крутая, временами я терял их из виду. Похоже, они были здорово усталые. И плевали на осторожность. Я был от них уже метрах в двадцати, а они меня все не слышали. Пришлось свистнуть. Лица у них уже ничем не отличались. Две совершенно одинаковых рожи у тел разного размера.
– Что происходит? – задал я вопрос.
– Ничего, – ответил Костек. – Идем за вами.
– А там что произошло? – Я взглянул на Малыша, и он сразу воспользовался этим, сбросил рюкзак на снег и сел.
– Там тоже ничего, – произнес Малыш с глуповатой улыбкой, словно в запасе у него была какая-нибудь дурацкая шутка. – Пришли не за нами. Такая вот неожиданность. Пришли за нашим другом. В приюте, должно быть, есть телефон или радиопередатчик. Хряк, чуть только очухался, возжаждал мести. Мацека взяли у нас на глазах. Мы уже были готовы. Собирались выходить из комнаты. Хряк представил его как опасного преступника, ему врезали разок по морде, надели наручники и увели. Конец истории. Да, Иола спала. Не было смысла гнаться за вами среди ночи. Мы подождали до рассвета. То есть ждал он, я-то спал.
– Где остальные? – Голос у Костека был тихий и напряженный.
– Там, – кивнул я.
– Почему вы разделились?
– А какое твое собачье дело? – почти заорал я.
Он измерил меня неподвижным взглядом из-под прищуренных век и спокойно произнес:
– Просто хочу знать, на чем мы стоим.
– Какие еще «мы»? Нет никаких «мы»! А стоять можешь хоть на хую, ты…
Однако я никак не находил достаточно грязного и оскорбительного слова, и, наверное, мне хотелось отыграться за все те часы трусости, вычеркнуть их каким-то мелконьким жестом, потому что я, вытянув руки, двинулся в его сторону, словно намереваясь вцепиться в горло, но Малыш просто встал между нами, встал, надо сказать, к моему счастью, так как я увидел краем глаза, как этот гад поднимает ногу, чтобы пнуть меня.
И на том все кончилось. Мы двинулись дальше. Ели то сходились, то расступались, образуя что-то наподобие цепи из маленьких и больших полянок, залитых солнечным светом. Все было почти как прошедшей ночью. То тень, то свет. Мы шли узкой долиной с крутыми склонами. Было тепло. С ветвей то и дело сваливался снег. Кроме скрипа наших шагов, то были единственные звуки. Дорогу пересекали следы серн и оленей. И больше ничего. Лишь однажды я увидел рядом с нашей тропой овальное, выдавленное в снегу углубление и понял, что силы у Гонсера уже на исходе. Тем не менее я решил помалкивать. Как-то не хотелось подсказывать этому говняному Моисею, который сперва загнал нас в дебри, а теперь пытается вывести. Я решил дать ему еще немножко времени. Малыш шел впереди, и мне никак не удавалось приноровиться к ритму его огромных шагов. Похоже, уже наступил полдень. Даже в самых узких местах просеки не было тени. Костек не подгонял нас. Спрашивая, где остальные, он думал о Василе. Без Бандурко он был слеп. Один, без него, он угрожающе сползал в случайность, в неожиданное, в ловушку собственной неосведомленности. До меня только сейчас доходило, что он был железно убежден в том, что никому из нас в голову не придет бросить остальных. А уж в Василе он был уверен, как в себе самом, потому что тот был его ушами и глазами. И еще дошло, что весь механизм этот начинает трещать, и тут мне стало вроде как страшновато. Потому как Костек Гурка перестал определять нашу судьбу. Теперь он начинал разделять ее. А это могло оказаться самой худшей из всех наихудших возможностей.
Ох, нельзя мне было отпускать его в то зимнее утро. Я должен был стать его Санчо Пансой и похитить у него его безумие. Все мы должны были стать его оруженосцами.
Мы должны были целовать его в жопу уже в самый первый раз, когда он у нас появился. А мы отнеслись к нему, как одному из нас: «Садись, Костек, выпей». И даже мысли не возникло, что Костек пьет вовсе не для того, чтобы пить, что бездельничает с нами вовсе не ради безделья, что тратит время не для удовольствия, какое дают скука и безопасность. Мы были безмерно глупы. Мы должны были целовать его в жопу или при первой же возможности вышибить, к чертовой матери, за дверь: «Вали отсюда, фраер. Не с твоим свиным рылом лезть в калашный ряд».
Я брел последним и делал эти говенные открытия за пятьсот километров от дома и с опозданием года на два. Мы прошли мимо второго отпечатка зада Гонсера. А метров через двести был третий, только какой-то размазанный, словно он долго тут возился, и еще мне показалось, будто я увидел что-то вроде капельки крови. Я уже знал, что вот-вот мы его нагоним. Часы показывали без четверти час. Я не обмолвился ни словом. Зачем? Гонсер лежал на боку поперек тропы. Он пытался сесть. Выглядел он как у себя в квартире на кожаном диване перед телевизором. Ноги поджаты, одна на другой. Из носа у него сочилась кровь. Увидев нас, он вытер ее. Малыш и я присели рядом с ним на корточки.
– Недалеко тебе удалось уйти, – тихо произнес я.
– Да уж, недалеко. – Говорил он совершенно спокойно, никаких следов недавней паранойи.
– Оказывается, Гонсерек, все зря. Никто за нами не гонится.
– Жаль, – попытался он улыбнуться. – И что мы теперь будем делать?
– Да что-то будем делать, – сказал Малыш. – У тебя из носа кровь течет. Можешь идти?
– Не очень. Ноги заплетаются. Иду и падаю.
– Хорошо еще, что это не со мной стряслось.
– Почему?
– А ты что, хотел бы тащить меня на себе?
Мы все трое засмеялись. Но Гонсер сразу схватился за нос, а наш смех тут же замер, потому что совершенно не согласовывался с абсолютной тишиной леса. Костек стоял в нескольких шагах от нас и изучал карту. Потом сунул ее за пазуху, снял рюкзак и сказал:
– Подождите. Сейчас вернусь.
Он пошел по следу Василя и исчез среди деревьев.
Мы помогли Гонсеру сесть. Он попросил сигарету. Мы все закурили.
– Откуда у него карта? – спросил я.
– Взял в приюте, – ответил Малыш.
– А-какие у него планы, знаешь?
– Он ничего не говорит. Скрытный мальчик. Слушай, а что с Бандурко?
– Выбрал свободу. Я уговорил его. Из церкви он ушел на рассвете.
Малыш покачал головой, искоса глянул на меня и сказал:
– Смотри-ка, а меня никто не уговаривал.
– В плохой компании смывался.
– Ну не мог я быстрей. Я едва двигался.
Так вот мы беседовали. Я рассказал ему, как больше часа они выступали в роли погони.
– …так, значит, мы кофеек попиваем, а ты в пятнадцати метрах над землей отливаешь в рюкзак? Погоди, как тот дед говорил? Разные бывают удовольствия…
– А Иола, говоришь, спала?
– Наверно, и до сих пор спит. Она как медведь.
– Мацека жалко.
– Что ты хочешь, любовь. Не жалей его. Если только каким-то чудом он не узнает, кому отдал свои чувства, то отсидит свое с пылающим сердцем и ощущением, что он герой. Честь дамы и все такое. Шлиссельбург его не сломит.
– Здорово его отпиздили?
– При нас только разок врезали. Но, надо думать, все у него впереди. Хряк и мусора, по всему, большие приятели.
– А как вы узнали, где надо сворачивать?
– Задница, ты же бросил свой радужный шарф, как тайный индейский знак, в пяти метрах от тропки. Он у меня в рюкзаке.
Гонсер подставил лицо солнышку, а к носу прижимал снежок. Все стало как-то смахивать на пикник.
– Я голоден как волк, – сообщил я.
– А мы так даже позавтракали. Жратвы осталось немного. Хлеб, может, чуточку сала. Не знаю, что у того в рюкзаке.
– У Гонсера есть банка консервов.
Но поесть мы не успели. Пришел Костек. Он встал перед нами, какое-то время пребывал в нерешительности, потом присел на корточки и скользнул взглядом по нашим лицам. Опустил глаза и заговорил:
– Вы должны мне сказать, что с Василем. Может, это и не мое собачье дело, но сейчас ситуация изменилась. – Он кивнул в сторону Гонсера. – С ним надо что-то делать.
– Лучше всего пристрелить, пан командир. Русские коммандос обычно так и поступают.
Никто не засмеялся шутке Малыша. Даже он сам. Впрочем, не знаю, была ли это шутка, потому что произнес ее Малыш очень тихо и как-то странно, словно угрозу.
– Я должен знать, что с Василем, куда он пошел.
Я подумал, нечего таиться. Бандурко был уже далеко, недосягаем.
– По этой дороге, часов семь назад. Сейчас, наверно, уже сидит в каком-нибудь поезде. Домой едет. Положил он на все это. Доклад закончен, командир.
Он проглотил. Даже глаз не поднял. Рука в черной перчатке сжимала снежок.
– Этой дорогой пять километров до шоссе. На перекрестье дорог ничего нет. Пусто. До деревни и в ту и другую сторону идти километра четыре. Но меньше чем в километре отсюда отходит дорога влево. Обычная лесная дорога. Она есть на карте. Ведет ока к каменоломне. В общей сложности это будет примерно три километра. Я дошел до места, где она начинается. Там никаких следов. Стоит опущенный шлагбаум и щит, что проход воспрещен. Стопроцентно, зимой каменоломня эта не действует. Вот туда нам и нужно идти. Какая-нибудь там халупа найдется, все-таки не посреди леса будем сидеть. Дотуда мы его еще дотащим. А десять километров нам с ним не пройти.
Мы не смотрели на Костека. Мы смотрели на Гонсера.
– Дайте мне карту, – попросил он. Разложил на коленях и попросил показать, где находится каменоломня. Посередине зеленого пятна была изображена пирамидка из трех черных квадратиков. От них отходила черная линия, соединявшаяся с другой черной линией.
– Мы сейчас здесь, – сказал Костек, снял перчатку и ткнул пальцем в середину зеленой пустоши. – Вот та церковь, а вот приют.
Все правильно. Наша церквушка была изображена красным значком с православным крестом. Я поискал взглядом какие-нибудь дома, но самым близким оказался приют, и только за ним начиналась редкая россыпь оранжевых пятнышек.
– Не знаю. Поглядим. – Гонсер встал. Малыш взял его рюкзак. Гонсер сделал два, три шага, пять, десять, и каждый следующий давался ему трудней, наконец он попытался схватиться за воздух и остановился, чтобы начать все скова.
– Ощущение, ну прямо как пьяный, – растерянно произнес он. – В голове все кружится. – Струйки пота текли у него из-под шапки. Он с виноватым видом смотрел на нас. – Пока сижу, не чувствую. Но стоит начать двигаться, и сразу понимаю, что у меня температура. Я уже весь мокрый. И круги перед глазами.
Малыш отдал рюкзак Гонсера Костеку и обнял Гонсера за талию.
– Возьми его с другой стороны.
Я почувствовал боль в пораненной руке, и нам пришлось поменяться местами.
В общем, мы продвигались. Куда медленней, чем там, с горы, но продвигались. Немножко пройдя, останавливались. Наконец мы дошли до того места, о котором говорил Костек. Красно-белый кривой шлагбаум перегораживал дорогу, карабкающуюся вверх по какой-то безумной крутизне. Она попросту врезалась в поросший еловым лесом склон – никакого тебе серпантина, никаких зигзагов. Стало понятно, почему эта каменоломня закрыта на зиму. Тут можно было расшибиться всмятку на детских саночках, а что уж говорить про грузовик с пятью тоннами в кузове.
Хуже всего были первые сто метров. Потом подъем стал чуть положе. Гонсер старался как мог, но все равно висел между нами, словно упившийся вусмерть, ноги волочились где-то позади, а когда он начинал рыть носками ботинок снег, мы останавливались. Мы забрали у Костека широкий милицейский ремень. Перепоясали им Гонсера, так что было хотя бы за что ухватиться. Потом дорога стала совсем ровной и идеально прямой, но мы видели, что дальше она опять бессмысленно карабкается на крутизну. Кто-то страшно торопился сдать в строй эту каменоломню.
Через час Костек объявил, что пройдена половина пути. Мы отпустили наш груз, и он самостоятельно опустился на колени. Дышал он еще тяжелей, чем мы. Хватал горстями снег и ел. И сразу же съеденный снег выступал у него на лбу и стекал по вискам. Небо было лазурное, воздух неподвижный, а у нас уже не осталось сил.
Однако каменоломня не действовала вовсе не по причине крутизны и зимы. После бесконечно долгого времени, которое с болью продиралось сквозь наши тела, мы вышли на самую верхнюю точку. Лес по правую руку пропал. Он просто-напросто обрушился вместе с отрезком дороги. У наших ног открывался обрыв глубиной в несколько десятков метров, по сути, пропасть. Огромные скальные глыбы были перемешаны с белыми ободранными стволами деревьев. Как камни и кости, как кости и камни, да, так это и выглядело. У меня закружилась голова. Только Костек подошел к самому краю. Там, внизу, на лоскутке земли размером с носовой платок стоял рыжий скелет машины, бурые останки еще одной и серый барак с заснеженной проломленной крышей. Было очень светло. Каменоломня открывалась перед нами, как детская модель из Музея техники. Солнце падало на противоположную стену. Желтое-желтое. Все это здорово смахивало на скалистый каньон среди плавных округлых гор.
Мы лесом обошли обрушившийся кусок дороги. Потом пошло под гору. Дорога резко свернула направо. На дне выработки уже лежала тень.