И вдруг после злых, как голодная волчья стая, ветров — тишина. Уши точно ватой заложило. Ночью Платон в калошах на босу ногу вышел во двор. Сунул с крыльца ногами раз, другой — ошпарило, хрустнуло под пятками. Снег. Рысцой в огород и быстрехонько домой.
Зима…
Утром чуть свет в новых будках поехали в лес. В будках просторно, тепло. Похваливают рабочие смекалку Василия Лапшина, дивятся, как это раньше никому в голову не пришло. А за узкими окошками разнаряженная в белое, как невеста на свадьбу, тайга. Когда будка подпрыгивает, Платону кажется — подпрыгивает за окошками и тайга, покачивают белоголовыми шапками пни, помахивают этак по-приятельски широколапыми ветвями взгрустнувшие ели… Ощущение у Платона такое, словно всю жизнь только и знал, что ездил в тайгу. Будто бы вот так всегда сидели напротив Илья Волошин в лохматой бараньей шапке, Иван Вязов или же рассудительный Тося с красными, как морковь, щеками.
Верхний склад теперь значительно дальше, чем тот, на котором работали летом. Теперь новый склад и новые лесосеки. Летом здесь лес не возьмешь — болота. Зимой в самый раз. И дороги сюда вести не надо. По осени спилили деревья, выкорчевали пни — и готово. Дешево и сердито. За работу принялись с подъемом, азартно, аж треск по всему лесу пошел.
Через неделю снега навалило выше колена, а где и по пояс. Платон вывалял Тосю в снегу. Тося, размахивал руками, безобидно бубнил:
— Чем смеяться, лучше бы помог. — Пробуравив глубокую колею, наконец выбрался из ямы. Поеживаясь от таявшего за воротом снега, вскарабкался на толстый, трухлый тополь. Тополь горбатился из-под снега. Он точно хотел сбросить паренька и еще раз погреть свои корявые бока под нежарким солнцем. Оно, как медный пятак с радужным ободком, висело над тайгой. Мороз в сопках злее тещи.
Стрелки на циферблате наручных платоновских часов катят, но отчего-то не катит с верхнего склада сорокинский трактор.
— Поломка, может, какая? — предположил Тося. На ресницах у него намерзли сосульки, глаз почти не видать.
— За такую новость следует тебя еще раз в яму сбросить, — отозвался Платон.
Трактор на волоке не появлялся. А за их спинами падали деревья.
— Я сбегаю, узнаю, в чем дело, — Корешов спрыгнул с тополя, зачерпнул в валенки снега, побежал к волоку. По укатанному волоку бежать стало легче. Через каждые десяток метров он останавливался, слушал. Рокотали тракторы справа, слева, на соседних лесосеках, а впереди только глухое жужжание мотопил.
Сорокинский трактор Корешов увидел тотчас, как только расступился кустарник. Он стоял по ту сторону площадки верхнего склада, виновато уткнувшись носом в бочку с соляром. Боковые крышки капота были сняты и валялись тут же около гусениц. Виктор коленями стоит на гусенице, голова и плечи под верхним капотом, виден только оттопыренный зад в стеганых брюках.
— Ну, что? — Платон дернул парня за ногу.
Показалось злое, перемазанное маслом лицо Виктора. В руках у него изогнутая трубка масляного насоса. Подошел Волошин, через плечо Корешова вытянул кадыкастую шею.
— Ну, что? — слово в слово, как только что Платон, спросил он.
— Трубка лопнула, — шмыгнул замерзшим носом Виктор. — Вот, — он поднес ее к самым волошинским глазам, полюбуйтесь, мол.
Илья взял трубку, постучал ногтем пальца по разорванному месту, удивленно хмыкнул:
— Вода?!
— Сам не понимаю, откуда она там взялась.
— Давай-ка быстренько на попутной машине в мастерскую съезди, — приказал мастер.
На то, чтобы съездить в мастерскую, ушло около двух часов. Поэтому до обеда бригада Сорокина бездействовала. Платон, Тося и Анатолий, чтобы не слоняться без дела, занялись расчисткой подъездных путей к поваленным деревьям. Ребята хмурились и больше не балагурили. Балагурить время, когда идут дела хорошо, а здесь, на тебе, оказия какая приключилась. Эх, не видать им первенства, как своих ушей!..
В обогревательной будке на Доске показателей на следующий день белым по черному было написано:
Бригада Г. Заварухина стрелевала 93 куб.
Бригада В. Сорокина — 86 куб.
Генка, конечно, не хвалится, но хвалится за него Доска показателей. Эти цифры тычутся в глаза парням и утром, когда они едут в лес, и в обеденный перерыв.
Вот уж и забили в рельсу. Подкатила машина, привезла обед. Обед — суп горячий и котлеты с рисовой кашей. Рабочие едят да Катерину, повариху, похваливают. А у Виктора кусок в горле застрял. И зачем только заварухинский вызов принял?.. Вон сидит. Рожа красная с мороза, наворачивает первое за обе щеки, на второе денег не хватило, пропил… Но как оказалась в трубке масляного насоса вода?
Обед окончен. Сытная еда нагоняет сон, но трактор Виктора лязгает по волоку башмаками гусениц злее, чем до обеда. Он желает наверстать упущенное время, но, попробуй, догони его теперь?..
На разогретую выхлопную трубу садятся мохнатые снежинки и тут же превращаются в пар. Сзади за трактором волочатся хлысты. А мороз жмет на пятки, оседает синеватым туманом на ели.
«Раз, два, три», — считает про себя Рита. Она с закрытыми глазами гадает, сойдутся или не сойдутся концы пальцев. Глупая давняя школьная привычка. Кончики пальцев коснулись, значит, все будет хорошо.
— Ай-яй-яй! — цокает языком Наумов. — Технорук, комсомолка, а на пальцах гадает, — смеется начальник лесопункта. На нем белый дубленый полушубок и серые валенки на три портянки с шерстяным носком. Щеки Леонида Павловича покраснели от мороза, глаза блестят. А глазам есть отчего блестеть. — Верно, Маргарита Ильинична, отгадала! — приподнято говорит он. Достает из кармана полушубка газету, разворачивает, показывает статью.
— В краевой газете о нас написано, — Наумов, довольный, потирает руки. Распахнув полы полушубка, плюхается на стул.
— Как бы не захвалили, — пробегая глазами статью, отвечает Рита. Статья ей не нравится, она напыщенная, как праздничная передовица.
— Иногда похвала лучше любой критики, — констатирует Леонид Павлович. Он настроен благодушно. «Уж очень въедливая она стала, — думает он о Рите. Пора замуж выходить. Когда девушки засиживаются в невестах, они становятся вредными…» — Наумов улыбается собственным размышлениям. Его так и подмывает высказать их вслух, но смелости не хватает. Уж лучше эти афоризмы при себе оставить.
Телефонный звонок.
— Фу, аж испугался! — отдувался Наумов. — Алло! Алло! — кричит он в трубку. В трубке что-то гудит и попискивает. — Да-а, Наумов у телефона. Кто говорит? Ты, Валюша? — звонит из леспромхоза секретарша директора. — Ясно, ясно… Будь здорова, красавица! — кладет трубку. — Начальник сплавной конторы выехал к нам, через полчасика будет…
Наумов смотрит на Риту вопрошающим взглядом.
«Придется поездку в лес отложить», — думает Рита. К чему может придраться начальник сплавной конторы? Она хорошо знает придирчивый характер Куприянова.
— Никитич, — стучит кулаком в стену Наумов. — Приготовь быстренько сводочку, сколько бон сделали, багров, в общем, все там подбей…
— Попадет нам, Леонид Павлович, — говорит Рита. — На третьей косе лес в штабеля без покатов сложили. Проглядели.
— Ничего, мы его на третью косу не поведем, — подмигивает Леонид Павлович. — Он хошь и начальник, но не нам начальник, а потом, как-никак, гость!..
Куприянов приехал ровно в половине второго. Леонид Павлович так и не успел сходить пообедать. Пригласить начальника сплавной конторы отобедать, еще чего доброго подумает — подмазывают. Вот так глупо, из-за обеда, у Леонида Павловича упало, а потом и вовсе испортилось настроение. Он застегнул полушубок до самого подбородка, поднял воротник. Простывать в его годы не полагалось.
У Куприянова ноги длинные, вышагивает впереди, как гусь. На ногах сапоги. Они настыли и цокают по дороге, как железные, «Ему, наверное, холодно, потому так и спешит», — думает Рита.
— В кедрачах был сегодня, — бубнит Куприянов. Чтобы его слушать, надо задирать голову. — Проверял штабеля да провалился, оставил валенки сушить. Там без покатов поскладывали лес. Сами потом весной будут пуп рвать, — покрутил головой начальник сплавной конторы.
«Вот журавль, бежит и бежит, — думает Наумов. Стало жарко, но он не решается расстегнуть верхнюю пуговицу. — А желудок подпирает, кишка кишке протокол строчит. Эх-ма, есть-то как хочется». — Леонид Павлович шарит по карманам. В левом кармане полушубка засохший кусочек хлеба. Нерешительно сунул его в рот, пососал. Но это только больше разожгло аппетит. Тоскливо, тоскливо стало у него в глазах, даже про третью косу забыл.
На нижнем складе, неподалеку от штабелей, костер потрескивает, бракер от сплавной конторы, молодой белобровый паренек, приплясывает, отогревается. Завидев начальство, одернул телогрейку, шагнул навстречу.
— Ты мне лес сожгешь! — напускается на паренька Наумов.
— Да брось ты к нему приставать, — благодушно гудит Куприянов. — Думаешь, один раз погорел, так теперь все время гореть будешь. Сейчас и нарочно его не подожжешь, — пинает он носком сапога комель бревна, на котором виднеется вмятина от бракерского топорика. — Гм, — Куприянов пальцем подзывает бракера. — Почему первым сортом разметил?
— Ты, Василий Софронович, того, — выступает вперед Наумов, загораживая спиной паренька. — Я тоже ГОСТы знаю. Здесь чистый шлюпочник, — Леонид Павлович нагибается, варежкой смахивает с бревна снег. Можно подумать, что это бревно ему сейчас дороже всего на свете.
— Второй сорт, — упрямо заявляет Куприянов. — А ты ГОСТы подучи, — через голову Наумова говорит он молодому бракеру. — В следующий раз приду, проэкзаменую лично…
Рита молчит. Рита знает, что Куприянов прав, но все-таки она должна присоединиться к Наумову. Куприянов занижает сортность еще нескольким бревнам. Но легче их ножом перерезать, чем переубедить начальника сплавной конторы.
— А где у вас третья коса? — выпустил из носа струйки морозного пара Куприянов.
— Ох, и есть хочется, — не вытерпел Леонид Павлович. Приятельски тронул Куприянова за рукав. — Поверишь, Василий Софронович, росинки маковой во рту с утра не было…
— С морозца оно лучше кушается, — не удержался от улыбки Куприянов. — Давай, давай, старина, веди на третью, — и его огромная ручища опустилась на плечо Леонида Павловича.
До третьей косы метров пятьсот и все эти пятьсот метров Наумов вздыхал и охал. Вздыхал и охал под его валенками снег. Под подошвами куприяновских сапог он визжал, как под полозьями саней, под валенками Риты — тревожно похрустывал.
У Куприянова глаз наметанный, старого бракера трудно обмануть. Посмотрел сверху вниз на притихшего Наумова, на виноватую Волошину, погрозил на этот раз не пальцем, а кулаком, шагнул за штабель.
— Ну что, провели? — шепнула Рита Наумову.
Леонид Павлович описал окружность вокруг собственного носа.
Не усидел-таки дома Поликарп Данилович. Пришел к Наумову — давай работу, и все тут. Долго Леонид Павлович ломал голову, куда старика пристроить, и нашел — в столяры.
Теперь Поликарп Данилович возвращался домой с прилипшими к стеганым брюкам мелкими шероховатыми опилками. От него пахло смолистыми стружками и крепким табаком-самосадом. Табак этот висел на чердаке, связанный пучками, как веники. Приготовлять его Поликарп Данилович никому не доверял. Сам крошил листья, рубил крошки, при этом громко чихал и сам себе желал прожить сто лет. «Сто лет» прожить, конечно, теоретически, можно. Можно и больше… Но как прожить? Не думал и не гадал Поликарп Данилович, что на старости лет придется задуматься о «смысле жизни».
Записки Панаса Корешова разбередили стариковскую душу, уже было приготовившегося мирно и ровно дожить остаток жизни…
Открыл глаза. Что это! Над головой толстые накаты из бревен. Не то изба, не то землянка. Тихо. Никого. Стараюсь в памяти восстановить все, что произошло со мной. В меня стреляли, это ясно, как дважды-два. Ноги перебиты и грудь навылет… Но почему не прикончили насмерть? Санька… Он или кто-то другой принес меня сюда.
Шаги. Слышу отчетливо, как хрустят ветки. Санька. Он наклоняется надо мной. Не выдерживает моего взгляда, отворачивается. Стыдно. Потом молча приподнимает мою голову, молча подносит ко рту ложку.
— Поешь, потом все объясню, — говорит он. И я ем. Я должен жить, должен восстановить силы, должен выбраться из тайги.
— Самую малость не успел, — скороговоркой выкладывает Санька. — У меня уже план был, освободить тебя и вместе удрать… Надоела эта собачья жизнь, прячемся по лесам, как звери. Знаю, судили бы, но на моей душе ни одного… Ни одного греха, можешь верить, можешь нет…
— Почему меня не убили? — одними губами спрашиваю я.
— Тебя убили… думали, что убили. Я прибежал на выстрелы, а они уже мне навстречу: иди, говорят, рой могилку, если охота. Я к тебе, а ты дышишь… Незаметно перенес тебя сюда, в землянку. Эх!.. Сизову сказал, что похоронил… Теперь мне нельзя с ними рвать, буду тебе тайком жратву носить, поправишься, тогда махнем отсюда… Лежи, — и ушел.
— По весне свожу тебя, Платон, к этой землянке, — говорил Поликарп Данилович. — Прах деда надо почтить… — И без всякого перехода: — Мой балбес сегодняшним днем живет; бывало, начну о делах партизанских рассказывать, нос воротит, я, говорит, батя, все это в книжках читал… Сейчас, говорит, все старики выдают себя за партизан, друг о друге воспоминания пишут… Похваляются, мол, все. Может, и верно, некоторые сейчас примазываются к славе партизанской. Есть такие. В прошлом году героям гражданской войны памятник в районе открывали, съехались бывшие партизаны, речи говорят, вижу дед Пожигов на трибуну собирается лезть. Я так и вскипел. За рукав его схватил и говорю: «Ты куда это, а? Забыл, как семеновцев да каппелевцев охаживал, как гульбища с ними устраивал да на вдов наводил?..» Дед Пожигов втянул голову в плечи — и шмыг в толпу. Сейчас меня за километр обходит… Вот так-то, Платон Корешов!
А, может быть, это и лучше — жить сегодняшним днем, думал Платон.
«Завтра ахнет водородная бомба — и все к чертовой бабушке полетит, — один пижон, когда Корешов сюда ехал, такую философию разводил да припевал: — Надо понимать дух времени!..»
— В армию бы тебя, да метров пятьсот по-пластунски на брюхе заставить ползти, — сказал тогда Платон. Пижон обиделся, а Платон еще бросил ему вдогонку: — Брюки узкие, не выдержали бы, лопнули…
Ну, возможно, насчет брюк лишнее сказал: вчера сам ходил в магазин костюм покупать. Пиджак, как пиджак, а брюки узкие…
— Мода, — сказал продавец. — Дух времени.
— Дух времени, — раздражаясь, повторил Платон. Продавец только плечами пожал. А Платон, вышагивая домой с покупкой, спрашивал себя, неужели он за три года в армии отстал от жизни. Но ведь лесорубы, которых он узнал за это время, едва ли бы стали измерять дух времени размерами штанин или водородной бомбой. Они словно были выше этого. Они работали и знали то, чего пока не знал Платон. Он отработал положенные часы — и все тут, а они, он это видел, находили в работе то, что составляло смысл всей их жизни. Но что? Платону тоже хотелось чего-то большего, чем просто р а б о т а т ь, чем просто ж и т ь…
Иногда навалится счастье горой. Его много, но отчего-то гложет сердце тревога, что недолговечно это счастье. Что наступит день, сползет эта гора, раскрошится, а под ней пусто, как и прежде. Такое настроение часто переживала Анна. Ну, чего бы, казалось, надо. Муж приходит домой трезвый, ласковый, купил дорогую шубу, разодел, как королеву. И детишки не разуты, голодом не сидят. А вот нет-нет да и нальется непонятной тоской Аннино сердце, забьется, как в клетке птица, и на глаза как-то сами собой накатываются непрошеные слезы.
А сегодня пошла она в магазин. День воскресный, народу на улицах страсть как много. Идет Анна, и кажется ей, что смотрят на нее искоса, как бы чуждаются. В воскресенье обычно соседи друг к другу идут. Ну, посидят, поговорят, не без того, конечно, чтобы рюмку, другую не пропустить. А здесь одни-одинешеньки. Ни к ним никто не ходит, ни они ни к кому. Разве только на минутку к сестре забежишь…
Накупила Анна продуктов в магазине. Но домой отчего-то не пошла по главной улице, свернула в переулок. Пацанье с горки на санках катается, а один, пострел этакий, бойкий на язык, возьми да крикни:
— Глянь, Полушкина идет, расфуфырилась!..
Анну точно кто по спине кнутовищем ожег. Прибавила шагу, подняла воротник шубы, хотя на улице и нет ветра и не так морозно. Под чесанками снежок скрип-скрип, скрип-скрип!
— Здравствуй, Анна Васильевна! Как поживаешь?
Даже вздрогнула от неожиданности женщина. Подняла голову. Иван Вязов усы щиплет, глаза смеются.
— Спасибочки, хорошо, — отвечает Анна.
— А в глаза-то чего не смотришь? — загородил он дорогу. — Наверное, не так уж и хорошо?
«До чего въедливый, — думает Анна. — Так в самую душу и смотрит».
— Да так, — неопределенно пожимает она плечами. Нечего ответить, сама в своем счастье не разберется.
— Я тебе не хочу плохого, — говорит Иван Прокофьевич. — Если между вами все хорошо, значит, хорошо. Только скажу одно. Не потеряешь голову, счастье твое никто не отберет, потеряешь — счастье может недолговечным оказаться…
«Непонятное что-то говорит, — размышляет Анна. — Ах, сердце захолонуло».
— Да, слышал я — рукодельница ты хорошая. При клубе кружок художественной вышивки, а руководить некому, может, возьмешься, а? — передернул усами Вязов. — Это тебя не очень обременит, один раз в неделю, на пару часиков…
— Ой, что вы! — по-девичьи заливается краской Анна. — Какой из меня начальник!
— Начальниками, Анна, не родятся, начинают с малого. Ну, так как, согласна?
— Не знаю, право, — робко отвечает Анна. — Нестер, может, и не пустит.
— С мужем твоим потолкуем, — веско замечает Иван Прокофьевич. — Думаю, что согласится. Но ты-то как?
— Да я что, я согласна…
— Вот это уже дело. Бывай здорова, Анна Васильевна.
— Всего благополучного, — женщина робко протянула руку и заспешила домой.
Иван Прокофьевич посмотрел ей вслед. Лицо вдруг посуровело. Чувствовал — неспроста расщедрился Полушкин. Не такой он человек, чтобы лишней копейкой бросаться.