Толкались у ворот гаража, ждали, когда подъедет автобус. Платон забежал в сторожку — пить захотелось. В сторожке полумрак, у печи какой-то дед топчется, пытается в дверцу сучковатое полено запихать, а оно не лезет. Дед ругается. Увидел Платона, сказал:
— А ну, мил-человек, помоги. Выбеги на двор, расколи-ка полено. На топор.
Пришлось Платону помочь деду.
— Ты что, из новеньких? — спросил дед, когда возвратился Платон с расколотым поленом. — Я всех наперечет знаю, а вот тебя впервые вижу.
— Верно, недавно приехал. Демобилизованный я, — пояснил Платон — С Витькой Сорокиным вместе служили. — Он зачерпнул из ведра кружку воды. Вода теплая, кружка бензином пахнет.
— С похмелья, поди? — Деду, как видно, наскучило молчать — всю ночь один коротал, поговорить захотелось. — Звать-то тебя как? Платон Корешов? — Дед Севрюк присел около печки на низенькую скамейку.
— Корешов, — повторил он. — Знакомая фамилия… Да!..
— Чего? — насторожился Платон.
— Так… Был тут у нас один Корешов. Предатель: собаке собачья память…
— Ладно, я пойду! — Платон с такой силой саданул ногой в дверь, что дед даже прикрикнул на него:
— Ты что, взбесился?! Дверь с петель сорвешь!..
«Опять дед», — выскочив во двор, подумал Платон. Слова сторожа неожиданно больно задели его. И дед вдруг стал для него реальностью. И все, что случилось с ним, будто приблизилось. И впервые Платон с каким-то страхом поймал себя на мысли, что ведь он носит фамилию деда… Значит и позор деда ложится на Платона… Сердце колотилось, как тогда, когда с тросом выскочил из ледяной воды на берег. «Собаке собачья память», — Платон поежился, как от холода, хотя утро было теплым. А что, если узнают в поселке, что я внук деда Корешова? Когда ехал сюда, и в помине таких мыслей не было…
Подкатил автобус.
То, что называлось автобусом, была обыкновенная деревянная будка, поставленная в кузов грузовой автомашины и обшитая снаружи листами фанеры. При движении машины она скрипела всеми четырьмя углами. Скрипела надрывно, плаксиво, точно жалуясь кому-то на свою участь: денно и нощно возить рабочих из поселка на верхние склады и обратно, спешить за учениками старших классов в ближайшее село. Начальство ее пихало везде: и за кирпичом, и за дровами, и даже за кедровыми шишками. Такая уж участь этой работящей будки, незаметной, неказистой, обхлестанной ветками, обкусанной морозом и зноем.
— Наша будка резиновая, — в шутку отзывались о ней рабочие.
И верно. Казалось, и стоять уже негде, а в будку все лезли и лезли люди. Платона зажали между Виктором и плечистым мужчиной. Платон уперся носом тому в кадык. «Фу, ну и духота!» — старался повернуть голову, а из этой головы не выходил дед. «Чтоб ему ни дна, ни покрышки!» — в сердцах подумал он.
Все были в одинаковых белых парусиновых спецовках. Вчера и Платон получил со склада тужурку, брюки и жесткие брезентовые рукавицы. Теперь он мало чем отличался от других рабочих.
Машина, как видно, тронулась с места — будка издала протяжный скрип, потом скрип стал чаще и громче, людей стало раскачивать из стороны в сторону. Ощущение было такое, точно езда эта никогда не кончится… Наконец качание и скрип прекратились.
— Вылазь! — сразу закричали несколько голосов. Дверцы открылись. В лицо Платону пахнуло свежим утренним воздухом. Из будки, как горох, посыпались рабочие. Кто-то толкнул Корешова в бок, кто-то задел костистым локтем. Под ногами шелестело корье. Платон едва отыскал Виктора. Тот стоял около штабеля леса в окружении трех парней.
— Ну, вот и вся наша бригада! — сказал Сорокин. — Знакомьтесь. — В этих парусиновых спецовках ребята казались все на одно лицо. Даже имена их запомнились не сразу. Кряжистый и хмурый с виду парень, у которого на плече лежала рогатистая бензопила, махнул рукой, вразвалку, первым направился на лесосеку. Двое других — полнолицый и сухощавый — потянулись за ним. Платон и Виктор пошли к тепляку.
— Ребята хорошие, — говорил Виктор. — Вот увидишь. — И добавил: — Нашенские, — словно этим словом дал им окончательное определение. — Мы еще такие дела завернем!.. — Сорокин прищелкнул пальцами. — Ну, чего улыбаешься?
— Да так, — Платон хотел сказать, что рано пока что мечтать о героических подвигах, но промолчал. «Ребята, как ребята, — подумал он. — Ничего в них особенного. А тот, с бензопилой, вообще, кажется, молчун и, наверное, любит поучать…»
Над тайгой занималось ясное утро. А по распадкам, под густым переплетением еловых веток прятались еще предутренние сумеречные тени. Свой переезд Платон воспринимал, как обычное. И люди точно знакомы давным-давно. Может быть, к этому приучила армия. В армии так: перевели тебя в другое отделение, и с первого же дня солдаты — твои товарищи, с которыми ты делишь «все тяготы и лишения службы», ешь из одного котла, на привалах спишь под одной шинелью… И лишь единственное, что иногда заставляло задуматься Корешова, — это мысль: здесь земля отцов… Когда вчера в избе Поликарп Данилович пристально и как-то особенно посмотрел на него, у парня так и екнуло сердце. Нет никакого сомнения, что Корешовых многие, в том числе и Сорокины, знали и помнили в этих краях…
Неожиданно, словно из-под земли, вырос перед ними высокий пожилой мужчина. Взгляд колючий, брови насупленные. Он некоторое время разглядывал Платона.
— Инструктаж по технике безопасности проходил?
Корешов утвердительно кивнул головой. Еще вчера технорук лично проинструктировала его по всем пунктам: опасайся зависших деревьев, не находись вблизи валки, не стой между чокерами при движении трактора… Платон, говоря по правде, почти ничего не запомнил, и вид у него, вероятно, был преглупый: надо же, брякнул тогда о свидании… Но кто знал, что попутчица окажется великим начальством.
В тепляке Волошин предупредил все-таки Виктора:
— Ты своему помощнику втолкуй, что лес — не футбольное поле.
— Да он башковитый, поймет. Платон, лезь в кабину, — позвал он.
Трактор, конечно, Сорокину новый не доверили. Трактор был старенький, залатанный и перелатанный. Но зато, как уверял Виктор, «мотор, что зверь». Этот «зверь» недовольно урчал, покашливал, будто простуженный, в черную выхлопную трубу и рассыпал вокруг какой-то хриплый перестук, но катил по волоку резво.
Еще издалека Платон увидел, как островерхий кедр вздрогнул, покачнулся и скрылся за обступившими его деревьями. Из-за шума двигателя не было слышно, как упавший кедр тяжко ухнул, а надломленная соседка березка откликнулась тонким-претонким скрипом.
— Ух ты! — невольно вырвалось у Платона. Он не то чтобы пожалел красавец кедр, но, когда упал второй, третий, в корешовской душе откликнулась струнка грусти. Однако тут же все это пришлось забыть.
Трактор круто развернулся на левой гусенице. Подмяв под железное, мазутное брюхо сухой валежник, он задним ходом двинулся к поваленным деревьям. В обязанности Корешова входило немногое: помочь сформировать пачку, указать, как лучше подъехать к поваленным деревьям… Однако даже накинуть петлю жесткого стального троса за комель дерева оказалось не так-то просто. Трос соскальзывал, порванные нити тонких и острых, как иголки, проволочек доставали до ладоней даже через парусиновые рукавицы.
— В каждом деле требуется сноровка. Ты вот так, вот так, — поучал Платона напарник, тот самый круглолицый парень, с серыми навыкате глазами. Сам он накидывал петлю не спеша, примеряясь, любил длинно и степенно выражаться. Звали его странно — Тосей.
Второй парень, обрубщик сучьев, был грубоват, заносчив. Он нередко называл Тосю «бабой» и без всякой причины обрушивал на его голову поток отборной брани. Платон даже хотел вступиться за Тосю, но, видя, что тот не обращает на это внимания, промолчал.
Работа была жаркая, особенно когда формировали пачку. Того и гляди, ненароком окажешься под гусеницами трактора, который безжалостно утюжил мелкую поросль. Ладони кровоточили.
— Ничего, мозоли нарастут, тогда ничто их не возьмет, — благодушно заметил Тося. — Через мозоли познается истина…
— Я не белоручка, — грубо оборвал Платон, хотел добавить, что в этой сутолоке где-то обронил рукавицу, но промолчал — назовут еще растяпой.
— Выходить из себя, значит, показывать слабость, — невозмутимо протянул Тося. — Грубость не украшает человека, — он покосился на третьего напарника.
Тот раскрыл было рот, но потом с яростью всадил топор в смолистый закрученный сук, а Платон откровенно и от души рассмеялся. Ему нравились эти, такие разные по характеру, ребята. И работа начинала нравиться. Пусть были неспокойные времена, пусть деды в чем-то провинились перед народом, но жизнь шла своим чередом…
Лес гудел. С разных концов доносилось урчание тракторов, залихватская трескотня бензопил, дробное постукивание топоров. Падали деревья, и на том месте, где еще вчера хоронилась под ними чахлая травка, бликами играло солнце…
Корешов отчего-то видел только эти руки. Они лежали на красной скатерти и были бугристыми и выщербленными. Они чем-то напоминали распластавшиеся для отдыха крылья птицы. Но по мере того, как говорил Наумов, руки эти стали оживать. Сперва едва заметно пришли в движение пальцы. Они начали отбивать мелкую дробь, потом на миг замерли — и собрались в кулак. Иван Вязов приподнял плечи и посмотрел в затихший зал. На лицах у рабочих — живое участие к Волошину. Поговорили, повозмущались, а теперь готовы простить — уж таковы люди. Вот и Наумов больше говорит о заслугах мастера, чем о его вине. Нет, Ивану Вязову такая мягкость не совсем нравится. Конечно, он не имеет права навязывать свое мнение, будь он хоть трижды секретарь партийной организации. Но сейчас и не партийное собрание, — общественный суд.
Правда, и Волошину несладко. Он сидит, как подсудимый, у самой сцены, на табуретке, и Вязову видна его покрасневшая шея и спутанные на затылке волосы. Волошин облокотился на колени, смотрит в пол. Леденеет, наверное, его спина, ведь какой позор ему, гордецу, приходится переносить…
Когда Наумов кончил говорить, в зале одобрительно загудели. Все, кажется, присоединились к мнению начальника лесоучастка — наложить на Волошина «административное взыскание».
Вязов еще раз посмотрел на затылок мастера, потом встал и медленно направился к трибуне. Сапоги его гулко стучали по сцене. Наумов переглянулся со стариком Сорокиным: что еще надумал Иван, ведь вопрос ясен. Не доходя двух-трех шагов до трибуны, Вязов остановился, как бы нехотя, всем туловищем повернулся к залу и так остался стоять — расставив ноги, полусогнув в локтях руки, большой, нескладный.
Зал насторожился.
Волошин поднял голову, встретился глазами с Иваном и тотчас опустил их.
— Я выскажу на этот счет свое мнение, — выговорил Иван, переступив с ноги на ногу. Заверещали половицы. — Полушкина осудили правильно, но почему так легко простили Волошина?! За его старые заслуги, за авторитет! — Он сделал шаг вперед. Косо падающий свет от электрической лампочки сделал его лицо будто недопроявленным. Остро обозначились скулы и четырехугольный подбородок; в ложбинке между подбородком и сухой, растрескавшейся губой схоронилась тень.
— Волошин, как баба, смалодушничал перед Полушкиным! — рубанул неожиданно ладонью Иван. Ноздри крупного носа затрепетали. — Ишь, испугался, семья разрушится! А на чем, извольте спросить, крепость этой семьи держится? На деньгах! Да никакой крепкой семьи и не было!.. И ты, Анна, не плачь, — обратился Вязов к женщине, сидевшей рядом с женой Волошина в первом ряду. Та тихо, стыдливо всхлипнула в концы по-бабьи повязанного платка. — Конечно, ни я, ни Волошин тебе мужа не заменим, но и Полушкин тебе не муж… Младшие дети в круглосуточном саде находятся, старшие в интернате живут и учатся. Государство их одевает и кормит… Много ли им муж помогает, а? Об этом-то Волошин должен был знать. А если так, то непонятно, почему он пошел на сделку со своей совестью! Полушкин все деньги, которые зарабатывает, на книжку кладет, а живет на те, что ты зарабатываешь, Анна…
Теперь все головы сидевших в зале были повернуты к Анне. Полушкин на общественный суд не явился, ссылаясь на недомогание. Но едва ли он обрадуется решению общественного суда — ходатайствовать перед народным судом, удерживать из зарплаты Полушкина в течение шести месяцев двадцать пять процентов.
Вязов сделал паузу, тоже посмотрел на Анну. В его голове теснились противоречивые мысли. Мог ли он вмешиваться в личную жизнь, выносить ее на обсуждение людей? И в то же время он чувствовал свою правоту. Вязов не стал произносить последнего слова: придет время, и Анна сама поймет — жить или не жить ей с Полушкиным.
— Мое предложение такое: пусть Волошин возместит государству ущерб, понесет наказание в такой же мере, если не в большей, чем Полушкин. — Иван повернулся медленно и, не спеша, словно каждый шаг ему давался с трудом, возвратился на свое место.
Платон видел, как руки его снова распластались на красной скатерти. Единственное, чего он не заметил, — это пульсирующей жилки на запястье.
— Пр-равильно, Иван! — откуда-то с задних рядов выкрикнул Софа Хабибулин, бригадир сплавщиков. Несмотря на теплую погоду, он носил шапку из заячьего меха. Она служила мишенью для насмешек всего поселка.
— А ты выйди и скажи, чего из угла митингуешь, — постучал по столу карандашом председательствующий Поликарп Данилович Сорокин.
— Батя-то, батя, — толкнул локтем Корешова Виктор. — Будто и взаправду судья…
Но Платона занимали сейчас другие мысли. Он видел, как голова Волошина клонилась все ниже. И ему вдруг стало жалко старого мастера, по-человечески жалко. Ведь дожить до таких лет честно, чисто, иметь такой авторитет и, на тебе, сорваться, предстать перед товарищеским судом. Неужели вот так же сорвался когда-то и его дед, Панас Корешов? Неужели человек не может прожить жизнь без этих срывов, чтобы не споткнуться? Ведь и дед, наверное, был тоже честным, командовал партизанским отрядом, боролся за Советскую власть. Что его заставило перекинуться к бандитам, поступиться своей честью? «Поступиться своей честью»… — Платон не отрывал взгляда от сгорбленной волошинской спины, точно на ней был написан ответ на его вопросы.
— Жалко Волошина, — признался Платон Виктору, стараясь сохранить равновесие на тонкой жердочке, переброшенной через топкое место.
— Чего жалеть, — отозвался Виктор. — Раз заслужил — получай. Легко еще отделался.
— А если бы… — Платон оборвал на полуслове, взмахнул руками, соскользнул с жерди, нога по щиколотку увязла в липкой грязи. — Фу, черт!
— Это тебе не асфальтированные улицы, — рассмеялся Виктор. — Ты о чем хотел сказать?
— Да так, — Платон уже выбрался на сухое место и вытирал сапоги о траву. Он хотел признаться Виктору, но передумал. Странно, но Платон под впечатлением собрания вдруг впервые пожалел деда. Нет, пожалуй, не то слово, не пожалел, а ему хотелось, несмотря ни на что, думать о нем хорошо. Но как можно было так думать, если люди давно вынесли ему свой приговор.
Платон заметил, что старик Сорокин как-то странно поглядывал на него. Однажды в субботний вечер, когда Платон и Виктор рано возвратились с работы, он отозвал Корешова в сторону и прямо спросил:
— Не сын ли ты Ивана Корешова?
— Если и сын, то что, из квартиры выгоните? — помрачнел парень.
Старик даже сплюнул.
— Балда! Чего боялся, чего скрывал?
— Я не боялся и не скрывал, — ответил Платон запальчиво. — Что же мне на всех перекрестках теперь кричать, что мой дед предатель! Я просто о нем до приезда сюда и не думал…
— Не думал, — повторил Поликарп Данилович, все еще сердито поглядывая на Корешова. — Такая вы сейчас молодежь пошла, что дедов своих ни в копейку не ставите.
— Мне своим дедом хвалиться нечего.
— Да не обижайся. — Старик положил руки на плечи Платона. — За деда своего вины не принимай.
Старик Сорокин ушел в избу.
— Что это батя с тобой объяснялся? — спросил Виктор. — Его хлебом не корми, а дай мораль почитать…
— Не о том речь. Видишь ли, здесь когда-то жили мой дед и отец… Дед командовал партизанским отрядом, потом председателем волисполкома был, потом, — Платон с шумом потянул в себя воздух, — потом будто бандитом стал…
— Интересно-то как! — восхитился Виктор.
— И только?
— А что еще! Думаешь, в милицию тебя заберут. Признаться, я хоть и вырос здесь, а ни о каком таком Панасе Корешове и не слышал. Да ты брось хандрить! — Виктор в шутку толкнул Платона плечом. — Ну его к дьяволу этого деда, стоит за него нервы портить. Пойдем-ка лучше сегодня на танцы. С девчатами познакомлю…
— Пойдем, — согласился Платон.
Воскресным ранним утром, когда Платон и Виктор еще сладко посапывали в постели, Поликарп Данилович вышел из дому. Небо было густо усыпано звездами. Поликарп Данилович на зрение не жаловался, да и с завязанными глазами нашел бы он тропку. Она начиналась за крайними домами, бежала прочь от поселка, теряясь в зарослях молодого пихтача. За околицу его провожала свора разбуженных псов, недовольно и сонно тявкавших. Потом отстали и они. На сей раз старик Сорокин прихватил с собой остро отточенный топор с коротким походным топорищем. Обильная роса, лежавшая на листьях, брызгала в лицо. Тропа шла вдоль таежного ключа, сипло бурчавшего в темноте. По левую руку тянулись старые поруби. Здесь он с Волошиным работали погонщиками на конно-ледяной дороге… Странно даже и вспомнить — поперечная пила, топор и волокуша — вот и вся тогдашняя техника в лесу.
Поликарп Данилович припомнил себя молодым, и ноги понесли его быстрей. Всю ночь старик Сорокин не спал, ворочался в кровати. Платон живо напомнил ему Панаса Корешова. Странная, запутанная история… Не те времена, чтобы внуков преследовать за то, что совершили когда-то их деды… А все-таки боялся признаться, стыдно, рассуждал старик Сорокин. Да, по закону внуки не отвечают за дедов, а все-таки совесть жжет… Вот возвращусь из тайги, расскажу ему все, что знаю о его деде… А может быть, не стоит? Тут же спрашивал себя Поликарп Данилович. Не стоит новой поросли знать о той трухе, на которой она выросла…
Воспоминания и сомнения. Они бередили душу Поликарпа Даниловича, пока не разомкнулась над тайгой ночь и солнечный свет не обласкал землю. Вместе с ночью ушли они куда-то за отроги Сихотэ-Алиня и будто ничего такого на белом свете вообще не бывало.
Старые поруби давно остались позади, а старик Сорокин все шагал и шагал без устали, все дальше и дальше углубляясь в тайгу. В сумерках Поликарп Данилович сделал привал, стал готовиться к ночи. Разложил костер, вскипятил чаю. Потом отгреб уголья, набросал на прогретую землю еловых веток, лег и уснул. Во сне он до хрипоты спорил с Иваном Вязовым, что не следовало бы так строго наказывать Волошина…
Утром проснулся с пересохшим горлом, залпом осушил недопитый вчера чай. И скоро снова шагал по тайге, ища на деревьях едва заметные зарубки. По его подсчетам в полдень он должен дойти до Арсеньевского перевала, а там и землянка, которая почти год не давала ему покоя.
Платон не успел и ахнуть, как кто-то смазал его по носу. От следующего удара он инстинктивно увернулся и, в свою очередь, сунул кому-то кулаком. Наверное, в лицо. Послышался стон, потом топот убегающего — и все стихло. По-прежнему неподалеку гундосила гармошка и девчата пели грустную, берущую за душу «Рябинушку».
«Вот так знакомство!» — дотронулся до носа Корешов. Постарался восстановить в памяти сегодняшний вечер. Они с Виктором переоделись и пошли за околицу поселка к реке. Здесь некогда был нижний склад — площадка ровная, земля утрамбованная. Местные ребята называли это место «тырлом». Пойти на «тырло» означало пойти на танцы.
Как новому человеку, Платону было странно видеть, что танцуют на земле. Почему не построить танцевальную площадку? Но Виктор заметил по этому поводу: когда естественное превращается в казенное, тогда к нему пропадает прежний интерес… Возможно, он был прав.
Но что же произошло? Вечер был на удивление теплым, тихим, лишь от реки тянуло сыростью да нещадно жалили комары. Около площадки лежали два бревна. Девчата сидели на одном из них, парни на другом. В кругу парней баянист — рассудительный Тося. Он помахал Платону рукой: присоединяйся, мол, к нам. Потом заиграл вальс. Корешов одернул гимнастерку. Среди девчат он давно заметил Риту Волошину. И ничего-то начальственного в ней сейчас не было — обыкновенная девушка, как и другие. Платон пригласил Риту на вальс. Оказалось, она ему по плечо и танцевала легко. Но Корешов тоже не ударил лицом в грязь — кружился так, словно и не был в кирзовых сапогах.
— А вы здорово тогда трос на берег вытащили, — первой заговорила Рита. — Не простыли?
— Меня и сам дьявол не возьмет, — вдруг расхвастался Платон, притягивая девушку ближе к себе. «Она не такой уж и сухарь», — подумал он.
— А вы все такой же нахальный, — отстранилась Волошина. — Смотрите, могут ноги переломать…
— Пусть попробуют, — петушился Платон, а сам чувствовал, что отвечает глупо.
Кончился танец. На зубах хрустит пыль. Виктор тянет сзади за рукав Корешова.
— Знакомься, Платон, это Саша.
В Сашеньке не было ничего необыкновенного, ничего такого, что бросалось бы в глаза. В действительности она выглядела даже хуже, чем на той фотографии, которой в армии козырял Виктор. Широкое лицо с крупными чертами, широко расставленные глаза, полные, по-детски припухлые губы.
Она сказала, что Платона знает давно еще по письмам, а потом по рассказам Виктора.
— Да и я о вас наслышался немало, — и хотел добавить, что о Сашеньке знала вся рота, и что Виктор чуть ли не всем показывал фотографию, но вовремя прикусил язык.
Тося снова растянул мехи баяна. Платон снова направился к Рите, но сзади на плечо легла чья-то рука. Корешов резко обернулся, встретился с черными озорными глазами парня.
— Давай знакомиться, — без всяких предисловий предложил тот, назвавшись Генкой Заварухиным. — Не слыхал такого?
— Еще бы! О тебе каждый день в газетах пишут!..
— Остряк, как я посмотрю, — хохотнул Генка. — Пой ласточка, пой… Запомни, новенький, к Рите не липни.
— Иди к черту, старенький, — неожиданно обозлился Платон. Отвернулся от парня, решительно зашагал к бревну, где сидела Рита. Но на сей раз она отказала Платону.
Он отошел в сторону. Танцы неожиданно показались ему скучными и неинтересными. «Давал же себе слово больше не ходить на танцы вообще». Уже порядком стемнело. Правда, площадку тускло освещала лампочка, висевшая высоко на столбе. Платон не стал дожидаться Виктора, медленно побрел к поселку.
Вспомнился общественный суд, Рита, которая тогда сидела по правую руку матери. Вспомнился стоявший на сцене Иван Вязов. «Пожалуй, этот Вязов был прав, — подумал Платон. — Но почему не пошла танцевать?» За спиной быстрые шаги. Корешов обернулся и тотчас получил в нос. Дал сдачи. В темноте так и не разобрал кому именно.
«Ну, хорошо же!» — Корешов повернул назад. Танцы как ни в чем не бывало продолжались, пиликал на баяне Тося, на бревне курил Заварухин. «Не он, тогда кто же? — Платон внимательно оглядел лица парней. — Чепуха какая-то!» Дотронулся до носа — болит, значит, не чепуха. Поискал глазами Риту. Ее на площадке не было.