Ели обросли снегом. Ели, как снежные бабы, скатанные по берегам реки озорными мальчишками, бросали продолговатые тени на белый покров реки. По нему ровными нитями тянулась лыжня. Тянула ее Рита. На девушке синий спортивный костюм, на голове меховая шапка. За ней пристроились Виктор Сорокин, Тося, Сашенька Вязова, Дуся-библиотекарша и еще несколько ребят и девчат. Платон шел замыкающим. Парню врезались в плечи лямки вещевого мешка. В него предусмотрительный Виктор натолкал съестного по меньшей мере на неделю, а здесь еще то и дело приходилось останавливаться и поправлять крепление. «Чтоб ему!..» — Платон изо всех сил налегал на палки, догоняя группу. Из головы не выходили слова, слышанные им вчера от рабочих, проживающих в общежитии. Говорили, будто бы Заварухин украл простыни, продал и пропил их. Завхоз Наливайко жаловался участковому…
«Чёрт его знает, что такое!» — думал Платон.
До ближнего села не более двенадцати километров. На лыжах по реке час ходьбы. Около часу шла группа по реке. Густой ельник, росший по берегу, вдруг расступился. Ребята увидели село. Единственная улица его резво бежала по склону сопки. К ней тесно прилепились рубленые домики. Искрились под солнцем большеголовые сугробы. Накатанные ветром, они подпирали плетни огородов. В огородах торчали из-под снега палки давних подсолнухов. Заячьи следы кружевом оплетали их.
Еще за околицей группу встретили детвора и собаки. Ни те, ни другие не отставали до самого клуба. А клуб хоть и бревенчатый, но просторный, такому клубу не грешно позавидовать. «Здорово, однако, живут», — отметил про себя Платон.
Сашенька Вязова уже распоряжалась на сцене. Тося обтирал запотевший баян. Платону тоже нашлась работа — внести лыжи в гримировочную комнату, протереть их насухо тряпкой. Корешов, усевшись прямо на полу, занялся делом. Заодно он решил починить крепление на своей лыже.
— Вам помочь? — услышал он над головой Ритин голос. Она сбила на затылок шапку, присела на корточки. «Обойдусь без помощников», — так и подмывало Корешова сказать.
— Платон! Кто вам дал такое имя?
— Древние греки, — отшутился он.
— Говорят, вы закопались в книгах, даже в клуб перестали ходить?
— Я в этом ничего не нахожу плохого, — Платон яростно тер тряпкой полоз лыжи. — И вам бы советовал в них почаще заглядывать.
— Спасибо за совет, — тряхнула головой Рита, бросила тряпку. — Вы бы лучше о своем деде рассказали, а то Витька такого наговорил… — Она круто повернулась и, гремя тяжелыми лыжными ботинками, ушла на сцену.
Платон опешил.
В гримировочную заглянула Наденька. Она была нарядная, как новогодняя елка.
— Наденька, позови Виктора, — попросил Корешов.
— Сейчас, — живо откликнулась девушка. Ох, как приятно, наверное, исполнять просьбу человека, которого любишь. «Он такой большой, такой серьезный, — часто думала по ночам Наденька. Думала и плакала в подушку, даже кусала ее от обиды… Думала, мечтала, представляла себя красивой. За ней убиваются все парни в поселке и, конечно, Платон»… А приходило утро — и все рассеивалось. Причесываясь, она критически рассматривала себя в зеркале, а оттуда смотрела на нее все та же Наденька — хрупкая, нос в веснушках…
Вошел Виктор. У Виктора в руках листок бумаги. На листке от руки написана программа концерта. Он спешит, у него уйма дел…
— В чем дело, старина? — нетерпеливо говорит он.
— Это ты сказал Волошиной о деде?
— Я так его разрисовал! Пусть знают, какой он у тебя был…
— А-а, ничего ты не понимаешь, — не на шутку рассердился Платон. — Всему свое время! Разрисовал! Кто уполномочивал тебя?!
— Иди ты! — в свою очередь вспылил Виктор. — Подумаешь, носитесь со своим дедом! — Он хлопнул дверью, убежал на сцену.
Заниматься протиркой у Корешова отпала всякая охота. Он взял свои лыжи, через заднюю дверь вышел на улицу. Снег слепил глаза. К клубу парочками и поодиночке стекались люди. Платон надел лыжи, оттолкнулся и по косогору устремился к реке. Он уже почти был на льду, когда за спиной вдруг услышал оклик. Волошина махала ему рукой, просила подождать.
— Фу, еле поспела за вами! — перевела она дух. — Сюда хромали, а из деревни бежите, как заяц.
— Удачное сравнение.
— Не грубите, Корешов, — оперлась грудью о палки Рита. Из-под густых черных ресниц блеснули голубые глаза. — Неужели вас обидели мои слова?
— Нисколько. Просто я свое дело сделал, принес вещевой мешок, протер лыжи…
— Я не хотела о вашем деде ничего плохого сказать, — продолжала Рита. — Не обижайтесь… А все же родители не подумали, когда дали вам такое имя, — едва заметно улыбнулась девушка и тут же смутилась. Ей даже стало стыдно, что она схватилась и кинулась за парнем, как девчонка, как Наденька.
— У меня нет родителей… — сказал Платон.
Ухнул раскатисто осевший где-то на реке лед.
— Я думала, вы останетесь, — голос у Риты отчего-то сорвался. — Думала, послушаете мои стихи… — И тут же с ужасом поймала себя на слове: «Что я говорю?! Ведь мои стихи вовсе не входят в программу».
— А вы пишете стихи? — удивился Платон. — Вот бы никогда не подумал!
— Почему?
— Да так, начальство — и стишки вдруг пишет…
Рита так и села. Рита смеялась до слез, а Платон стоял и улыбался над собственной глупостью: «Вот так сморозил! Надо же!»
Когда они возвратились в село, в клубе уже началось выступление. Виктор, завидев Риту, потряс программой, сделал страшные глаза.
— Где вы, Рита, пропадаете? — Вне работы он называл ее просто по имени. — Ведь сейчас ваша пляска, девчата волнуются…
— Я буду читать свои стихи, — бросила быстрый взгляд на Корешова. — Можете так и объявить.
— Стихи?! А, ладно! — согласился Виктор.
Платон прошел в зал. Свободных мест не оказалось. Пришлось довольствоваться «стоячим» — у стены. Сорокин уже объявил, что член агитгруппы, технорук участка Маргарита Ильинична Волошина прочтет свои стихи. Зал насторожился, притих. Платон пробежал глазами по лицам зрителей, готовый увидеть иронические улыбки, насмешливые шепотки. Ничего подобного. Вышла Рита. Она даже не сняла лыжный костюм.
Первое четверостишие она читала с заметным волнением. Но потом голос ее окреп, стал звонче…
Волошиной аплодировали долго и горячо. Вызывали на «бис», но поэтесса вдруг смутилась, убежала со сцены. Корешов разыскал ее в той же гримировочной комнате. По натуре не щедрый на всякого рода комплименты, он скупо сказал:
— Хорошо. — Потом подумал, улыбнулся и добавил: — Очень хорошо!
— Правда?! — искренней радостью засветились глаза Риты. — А я так боялась, думала, провалюсь…
— А вообще-то я не люблю стихов, — вдруг признался Платон.
«И я их, ох, как сейчас не люблю», — прижала кулачки к груди Наденька, стоявшая у открытых дверей.
— Ты мне мозги не заливай! — хорохорился Еремей Наливайко. — Я на тебя в суд подам! — грозился завхоз. — Две простыни куда-то сплавил. Знаю я вашего брата…
— Что?! А ну, повтори? — вскинулся с табуретки Генка. Желваки заиграли под обветренной кожей, шея напряглась, покраснела. — Уходи, с-сука! — Заварухин схватил со стола графин, замахнулся.
Еремей отступил к двери, но не убежал. Он знал, что закон на его стороне, что Заварухин только попугает, но ударить не посмеет. Но Генка взбеленился не на шутку, побелел и трясется, как в лихорадке. Глаза дикие, мутные. «Быть беде», — смекнул Еремей и раз за дверь. Через дверь из коридора крикнул:
— Бандит, участкового позову, запрячет откуда пришел… — и бочком-бочком по коридору, подальше от дверей. На улице Наливайко постоял с минуту, потом, гонимый крепким морозцем, рысцой затрусил по переулку.
…Генка со злости швырнул графин в дверь, брызнуло стекло по полу. Но от этого на душе не стало легче. Руки и ноги тряслись. С ним всегда так случалось, когда он вдруг закипал. Кровь бросалась в голову, в горле пересыхало — тогда все становилось нипочем. Мог что угодно сделать. А здесь как не закипеть, как не взорваться, когда в глаза напомнили, что ты бывший вор.
«Ух! — заскрежетал зубами Генка. — На кой черт мне сдались твои вонючие простыни!..»
Он метался по комнате, искал глазами, на чем бы еще отвести душу. Ребят в комнате не было — ушли на дневной сеанс, а Генка не пошел. Последнее время по ночам его мучили какие-то кошмарные сны. Снилась всякая чертовщина, снилась колония, и Степка-цыган, блестя вставленными зубами, говорил: «Генка, заботься сам о себе, о тебе никто не позаботится. Умрешь, червяк поточит, все прахом пойдет… Ай-лю-лю! Ай-лю-лю!» — поет Степка-цыган, бренчит на гитаре… Дружками были, а разошлись, когда освободились… «Я поеду в леспромхоз», — сказал Генка. «Дурак, — отвечал Степка. — От работы кони дохнут. Я поеду в Крым, в Одессу-матушку…»
Просыпался Заварухин в холодном поту, лежал с открытыми глазами, а в ушах продолжали звучать слова Степки-цыгана.
Генка нахлобучил на глаза шапку, надел полупальто, вышел на улицу. Мороз слегка охладил его, и голова как будто просветлела. Выпить бы? Но отчего-то сегодня душа не лежала к водке. «Ну и дешевки же, кто простыни украл, — подумал он. — Рожу бы тому свернул, кто это сделал. — Заварухин перебирал в памяти ребят, которые жили в общежитии, но никого не мог заподозрить в таком пакостном деле. «Может быть, кто на меня в обиде, в отместку сделал?» — пришла на ум и такая мысль. Бывало, что и цапался с некоторыми по пьянке, но ведь это не всерьез. Утром все забывалось.
Генка в валенках на босу ногу колесил по поселку. Воротник поднят, руки в карманах, в зубах закусил мундштук папироски. Папироса давно погасла, он просто забыл о ней. Пятки шаркались о войлочную стельку, горели огнем. «А этому Наливайко наверняка рожу сверну, — размышлял он. — Не он меня выпускал оттуда, не ему меня и садить… Сам бы там посидел, узнал бы почем ложка баланды».
Сам того не заметил Генка, как принесли его ноги к домику Волошиных. Он посмотрел на замерзшие стекла окон и хотел уже поворачивать назад, как во двор вышел Илья.
— А-а, Заварухин! — протянул он. Подошел к калитке. — Что же на улице топчешься, заходи, гостем будешь… — распахнул Илья калитку.
Генка смело шагнул во двор, поднялся на крыльцо вслед за хозяином. Дома, как полагается, поздоровался с хозяйкой, даже поклон отвесил.
— Где ты такому реверансу выучился? — открыто рассмеялся Волошин. — Прямо ходячий анекдот и только, никак без выкрутасов не можешь.
— Таким уж батька с маткой слепили, — беззлобно отвечал Генка, а сам думал: «А ну как предложат валенки снимать, а я босиком…» Он выжидающе поглядывал на дверь в комнату Риты, хотелось ее увидеть.
Илья пригласил за стол. Генка и здесь не отказался — потянул носом, пахнет вкусно, по-домашнему. Ох, уж и забыл, когда ел домашнее, все по столовым, а то и всухомятку, разное, одним словом, бывало.
— Что это ты сумрачный такой? — спросил Волошин. — Не на что выпить?
— С завхозом полаялся. Кто-то простыни слямзил, а на меня сваливает… Чуть морду не набил.
— Гм! — Илья из-под клочковатых бровей глянул на парня. Поставил на стол в графине водку, настоянную на перце. — Кулаком ты ему ничего не докажешь, только себе хуже сделаешь. Ну, давай, что ли, по махонькой опрокинем?
Пивал Генка разное, даже «синявку», но такого крепача впервые отведал. Дохнуть нечем, скорее заедает супом. А Илье хоть бы что. Выпил, крякнул — и все тут. «Здоровый, дьявол», — восхищенно отметил про себя Заварухин.
Тепло ему стало от настойки, а суп показался таким вкусным, что попросил у хозяйки добавки. А ей разве жалко, ешь себе на здоровье. «Хорошо, наверное, у кого батька с маткой есть, — наворачивал за обе щеки Генка. — Или, скажем, семья…» Он даже головой покрутил, так насели мысли о семье, и так хорошо ему показалось у Волошиных за обеденным столом, что в жизни бы не ушел отсюда.
— А кого можно у вас в воровстве заподозрить? — налил по второй рюмке Илья.
— Да никого, — отвечал Заварухин.
— Но не могли же они сами по себе испариться?..
— А хрен их знает, может и могли… А где это Маргарита Ильинична? — осмелел Генка.
— В село, с агитгруппой утром на лыжах ушла. К подшефным нашим…
— А кто с ними?
— Да кто? Витька Сорокин, Тоська, Сашка Вязова, Корешов…
Генка перестал жевать. Опрокинул в рот вторую рюмку одним глотком.
— Спасибо, я пойду, — вдруг засобирался он.
— Что торопишься?
— Дела, Илья Филиппович, есть…
— Коль дела, топай.
Но дел у Заварухина не было. И снова терлись пятки о войлочную стельку и жгло их как огнем.
И снова чувство одиночества камнем легло на заварухинское сердце.
Рита упрекнула Платона — не любить стихи, это значит быть черствым и душевно бедным человеком. Платона возмутило такое определение, однако в тот же вечер он взял в библиотеке несколько сборников стихов и читал их до поздней ночи… Утром в конторке, набитой до отказа рабочими, поэтическое настроение Корешова пропало. И Рита снова была начальником. Она была в ватнике, стеганые штаны заправлены в голенища больших не по росту валенок. Она о чем-то горячо спорила с Наумовым. Смешно было бы сейчас заговорить с ней о стихах, когда люди говорили о планах, о том, что санные полуприцепы лучше колесных.
Платона сзади, за рукав, дернул Костя Носов. Его перевели работать в дневную смену.
— Ну, как соревнуетесь?
— Соревнуемся, да не с тобой, — отрезал Платон. Отчего-то на ум пришла история с трубкой масляного насоса. Он в упор посмотрел на парня. Тот воровато отвел в сторону глаза, через голову Корешова потянулся за окурком к одному из рабочих.
Платон отыскал глазами Заварухина. Вчера бригада Сорокина решила бригаду Генки Заварухина вызвать на соревнование гласно. «Согласится ли он?» — Платон не мог не заметить, что Генка чем-то рассержен и смотрит на него исподлобья.
— Выйдем на минутку, поговорим? — сказал Платон.
— Выйдем, — глухо сказал Генка, толкнул ногой дверь. — Ну, чего тебе? Тоже дознание снимать?
— Я не милиционер, — Корешов закурил. На мгновение появилась мысль — затея с соревнованием не стоит выеденного яйца.
— Мы решили соревнование наше огласить…
— Отстаньте вы со своим соревнованием! — в сердцах сплюнул в снег Заварухин. — И без него тошно!..
— Ну, как хочешь. А мы-то думали, ты смелей, — сказал Платон, поворачиваясь, чтобы уйти.
— Подожди, — остановил Генка. — Значит, всерьез надумали? Ладно, давай пять, — он снова смачно сплюнул и протянул руку.
— Только при одном условии.
— Каком еще? — неохотно отозвался Заварухин.
— Чтобы трактор не перегружать, каждая поломка будет учитываться, и не прогуливать…
— Ох, и ушлые вы, — повеселел Генка. — Второго обещать не могу, но постараюсь… — Он и так уже давно не прогуливал, с тех самых пор, когда Волошина побывала у них в общежитии. Заварухин тогда явился к Наумову. Рассказал все начистоту. Простили.
Из дверей конторы повалили рабочие, россыпью черных курток разбрелись по белой дороге. Подъехали автобусы, началась посадка.
— Плато-он! — Это звал Виктор. — Где тебя черти носят!..
Из-за своего опоздания он должен был стоять у самой двери. В полумраке будки, освещаемой единственной лампочкой, через несколько голов впереди себя Платон заметил Риту. Она стояла между Генкой и Костей Носовым. Последний сгорбатился, чтобы не удариться головой о ребристую крышу. Платон снова подумал о стихах. «Хотя и прочитал их целую дюжину, но мягче от этого душа не стала», — усмехнулся он про себя. На уме вертелось несколько строк, которые запомнились ему: «Был поэт пленен девчонкой тонкой». А если не поэт, а простой паренек-лесоруб, тогда как? Может быть, у лесоруба душа не та, что у поэта. Черта с два! Конечно, стихами объясняться Платон бы не стал и не стал бы преклонять колени, как Ромео перед Джульеттой. Он бы сейчас обнял ту же Волошину, да, покрепче… «Фу ты, размечтался», — выдохнул Платон.
— Был поэт пленен девчонкой тонкой…
— Ты что бормочешь?
— Стихи…
— Я тебе дам на лесосеке поэзией заниматься, — Виктор погрозил кулаком. — Здесь своей поэзии хоть отбавляй!..
— Может быть, — задумчиво произнес Платон.
По левую сторону от волока простиралось кочковатое болото. Даже зимой по нему не решались ездить — рискованно, провалишься, не вылезешь. На лесосеке ребята собрались вокруг трактора. Дышали морозным паром, переступали с ноги на ногу, слушали Корешова.
— Вот так и сказал — не обещаю, но постараюсь.
— Было бы начало, — заметил Тося и добавил: — Хорошее начало всему делу успех.
— Опять лозунгами говоришь, — бросил в его сторону Анатолий. — Из тебя бы хороший агитатор, а не дипломат получился.
Как только сформировали пачку хлыстов и трактор ушел на верхний склад, Платон побежал к вальщику. Чтобы ненароком не свалилось на голову дерево, раскатисто свистнул. Из-за деревьев донеслось:
— Давай, вали!
Платон учился работать на мотопиле «Дружба». Николай сперва доверял пилу неохотно, но ученик оказался смекалистым. Пока Корешов добежал по глубокому снегу до вальщика, тот уже облюбовал для него подходящий кедр. Удалил вокруг мелкий кустарник, притоптал снег, сделал на стволе дерева засечку.
— Можешь пилить, — передал Николай мотопилу. Сам отошел в сторонку, закурил. — Если заболею, будет кому подменить, — точно оправдываясь перед самим собой, сказал он. Николай понимал, что если узнает мастер или технорук, ему крепко нагорит. Нагорит не за то, что обучал, а за то, что не поставил их в известность. Ведь в случае, если прибьет деревом Корешова, отвечать придется вальщику, а в первую голову техноруку.
Платон прибавил оборотов. Для лучшего упора широко расставил ноги. Пила тонко взвыла, потом заурчала, когда врезалась в ствол дерева. Платон чуть ослабил нажим и снова приналег на ручки. Опилки веером рассыпались по снегу, облепили носки валенок.
— Молодец! Давай, давай! — подбадривал Николай.
— Сейчас же прекратить!
Платон за шумом пилы не расслышал окрика. Еще и еще. Он был весь во власти того, что именуется вдохновением. Он чувствовал, что этот инструмент с тарахтящим, словно живым, моторчиком подчинился ему, Платону. И это чувство укрепляло веру в собственные силы. Вот он оттянул пилу на себя. Могучий кедр с треском, ломая сучья, ухнул в снег.
— Все! — Корешов рукавом ватника провел по вспотевшему лбу. С радостным раскрасневшимся лицом обернулся к вальщику. Он ожидал услышать его похвалу, но встретил сердитый взгляд Ритиных глаз. Николай растерянно топтался на месте.
— Верните пилу и идите на свое место, — в голосе у Волошиной прозвучали властные нотки.
Платон молча повиновался. И только тогда до его сознания дошло — ведь Николаю попадет. Надо как-то выгородить его из беды.
— Вы уж простите, Маргарита Ильинична, — просительно сказал он. — Мы не успели вас предупредить…
— Если бы деревом прибило, тогда бы поздно было предупреждать.
По волоку, лязгая башмаками гусениц, возвращался с верхнего склада трактор.
«Был поэт пленен девчонкой тонкой, — шумно потянул в себя воздух Платон. — Можно, оказывается, и стихи любить и быть черствым человеком…»
Поликарп Данилович в летней кухне оборудовал столярку. Он мастерил здесь оконные рамы для строящихся на лесопункте домов. Кроме всех прочих работ, Поликарп Данилович задумал сделать памятник. Весной он намеревался поставить его на могиле Панаса Корешова. Свою любовь к бывшему командиру Поликарп Данилович перенес на его внука, Платона. Старику нравилось упорство парня. В его характере было что-то от деда… Но как все-таки погиб Панас Корешов, так и осталось загадкой. Вот последняя запись:
Санька не является уже третий день. Я слышал со стороны табора частые выстрелы. Потом все стихло…
Еще два дня…
Еще два…
Силы кончаются, ноги как колодки. Что произошло в банде Сизова? Неужели выследили Саньку? Тогда бы явились за мной… А жить чертовски хочется! Хочется еще так много сделать для людей!.. Пальцы, как деревянные, не держат ручку. Неужели это все? Неужели мое имя будет проклято людьми? Это страшнее всего на свете!.. Нет и еще раз нет, я был честным, слышите, люди!
А Санька не идет… Люди…[1]