Поднявшись в кабину АН-2, дядя Саша пробыл там недолго. Выйдя, он резко дёрнул плечом, поправляя куртку, и ткнул пальцем в сторону серых крыш станицы.
— Пойдем. Надо с маршрутом решить.
Мы зашагали по утоптанному полю, обходя глубокие, покрытые маслянистой пленкой лужи и черные, въевшиеся в грязь пятна мазута и бензина.
Штабной блиндаж, низкий и приземистый, с этого ракурса казался естественным продолжением земли, ее глиняной бородавкой, но по мере приближения, ощущение это исчезало. Двигаясь первым, я толкнул приоткрытую дверь, заглянул.
Внутри было хорошенько накурено. За столом, заваленным всяким хламом, и заставленным эмалированными кружками, сидели двое. Слева, развалясь на стуле и привалившись к стене, сам глава. Он не читал, просто смотрел в пустоту усталыми, навыкате глазами. Справа, сгорбившись над блокнотом, устроился мужичок средних лет в выгоревшей и латанной-перелатанной «Горке». Его все звали «Штиль», за то что вокруг него витала аура сосредоточенного, леденящего спокойствия. Я знал его давненько, но ни разу не видел чтобы он волновался.
Оба подняли головы, когда мы вошли. Твердохлебов кивнул, коротко и безучастно. Штиль лишь на мгновение оторвал взгляд от своих кривых строк, и его глаза, светлые и неожиданно пронзительные, скользнули по нам, после чего немедленно вернулись к блокноту.
Дядя Саша, не здороваясь, молча подошел к столу. Он уперся костяшками пальцев в столешницу, и его взгляд, быстрый и цепкий, пробежал по разложенной карте.
— Что по маршруту? Выяснилось что-нибудь? — спросил он, не глядя ни на кого конкретно.
Твердохлебов отвернулся, сделав вид, что разглядывает пятно на стене. Ответил Штиль. Он отложил заточенный до остроты иглы карандаш и наконец поднял голову.
— Пока нет. Парни на связь не выходили. Рано еще. Первый сеанс — через час.
— Обычным путем нельзя? — дядя Саша повернулся к нему, и в его голосе прозвучала едва сдерживаемая нетерпеливая нотка.
— Опасно, — отрезал Штиль. — Сначала дождемся доклада от разведки, потом решать будем.
— Альтернатива? — дядя Саша не менял позы, лишь пальцы его чуть сильнее вжались в дерево.
Штиль молча протянул руку и ткнул указательным пальцем в карту, в точку далеко в стороне от прямой линии.
— Крюк если только. Но это километров двести как минимум лишних, а то и все триста. Топлива хватит?
Дядя Саша несколько секунд молчал, потом резко выпрямился, разминая спину.
— Ладно. Подождем. Всё равно рановато еще.
— Ждите, — коротко бросил Штиль и вновь склонился над блокнотом, его карандаш заскрипел по бумаге, выводя ровные ряды цифр и значков.
В наступившей тишине неожиданно «ожил» Твердохлебов. Он медленно повернул голову, и его усталый взгляд остановился на дяде Саше.
— На собрание пойдете? — спросил он глухо, без интонации.
— Собрание? — дядя Саша нахмурился, будто не расслышал.
— Угу. Пистон вставлять буду. За светомаскировку.
Дядя Саша поморщился, скривив губы так, будто внезапно ощутил резкую зубную боль. Он с отвращением махнул рукой.
— Некогда мне на ваши разборки. Дел по горло…
Твердохлебов лишь тяжело, с присвистом выдохнул воздух, привычный к подобным реакциям старого летуна.
— Не хочешь — как хочешь. Воля твоя. А ты, Вась? — повернулся он ко мне.
— Схожу… Может и добавлю чего…
Не откладывая, мы с главой вышли из блиндажа. Он молча, своей неторопливой, тяжелой походкой зашагал в сторону мельницы. Там, на обширной поляне, уже собралось человек семьсот, если не больше. Народ стоял плотными, нестройными кучами, переговаривался негромко, скучающе. От толпы шел густой гул, прерываемый кашлем, и чьим-то нервным смешком. Видно было, что люди пришли не по доброй воле, а потому что велели. Они топтались на месте, их лица в большинстве своем были недовольны.
Твердохлебов, не ускоряя шага, прошел сквозь толпу, которая расступилась перед ним молча, с почтительным уважением, а может даже и страхом. Он встал в самом центре поляны, на небольшом пригорке, и повернулся к людям. Разговоры стихли почти мгновенно, сменившись молчанием. Даже ветер будто притих на секунду.
— Все в курсе, зачем мы здесь собрались, — начал он громко, без всяких предисловий и вступлений. Его голос, обычно глуховатый, теперь словно резал воздух. — Вчера, с наступлением темноты. Какие-то умники, — он с силой выплюнул это слово, — не потушили свет! Все же в курсе о новых правилах? А?
Народ зашумел, глухо, как растревоженный улей. Послышались отдельные голоса: «Кто?..», «Да мы тушили…», «Это ж как так…»
— Правила светомаскировки — не для красоты писаны! — перекрыл гул Твердохлебов, и его голос зазвучал металлически, не оставляя места возражениям. — Одна светящаяся точка — ориентир! Ориентир — цель! Цель — смерть! Может, не твоя! А твоего соседа! Или детей твоего соседа! Понятно⁈
Наступила тишина. Люди опускали глаза, вжимали головы в плечи.
— В общем, долго рассусоливать не стану! — продолжал глава, окидывая толпу ледяным взглядом. — Кого поймаем на этом деле — повешу! Лично! Вы меня знаете — за мной не заржавеет!
В этой зловещей паузе, будто сорвавшись с цепи, прозвучал дерзкий, срывающийся на фальцет выкрик:
— А если в нужник надо, как я потемну пойду⁈
Все головы повернулись на звук. На краю толпы стоял молодой парень, лет восемнадцати, с широким, по-монгольски скуластым лицом и неестественно белой, бритой налысо макушкой. Он стоял, выпятив грудь, но в его глазах читался не вызов, а скорее отчаянная, глупая бравада.
Твердохлебов насупился. Он не ответил сразу. Помолчал, соображая, тяжело дыша. Потом, медленно, словно разминаясь, заговорил снова, и в его голосе появилась страшная, тихая убедительность.
— Специально… для тех, кто не понял… сейчас будет проведено профилактическое мероприятие. Тем более, — он хмыкнул, — у нас есть доброволец.
Парень закрутил головой, видимо, в поисках того самого «добровольца», но когда два крепких мужика с краю молча, без слов, подхватили его с боков под руки, всё стало ясно. На его лице мелькнула паника, сменившая браваду. Он попытался вырваться, но его уже вели, почти несли, к одинокой кривой березе на краю поляны.
Твердохлебов молча, мерными движениями, снял с себя широкий ремень с массивной, потускневшей от времени латунной бляхой. Парня прижали к шершавому стволу так, что он словно обнял его, обхватив руками. Кисти ему скрутили веревкой быстро, профессионально. Он стоял, прижавшись щекой к холодной коре, его спина, обтянутая тонкой рубахой, напряглась.
Первый удар пришелся со свистом и глухим, влажным шлепком, прямо по заду. Парень взвыл, высоко и пронзительно, как подстреленный зверь. Его тело дёрнулось, но веревка выдержала. Твердохлебов занес руку для второго удара. Он бил методично, без суеты, с ужасающим, будничным мастерством. Он не просто наносил удары — он «вкладывался», оттягивая ремень в конце, чтобы тяжелая бляха не просто хлестала, а врезалась в тело, рвала ткань, оставляя вздутые, кроваво-багровые полосы. Его лицо при этом оставалось каменной маской, только жилы на шее надувались толстыми жгутами, да глаза сузились до щелочек.
— Это… — «шлеп!» — .. за тупость! — рявкнул он, заглушая новый вопль. — А это… — еще удар, еще громче крик, — … чтоб другим неповадно было! На фронте за такое — трибунал! А у нас тут — свой фронт! Понимаешь, щенок⁈ Обосрись в темноте, а свет — не включай!
Он сделал паузу, давая парню, который уже не кричал, а хрипел, захлебываясь слезами и слюной, перевести дух. Давая и толпе в полной мере осознать происходящее. Потом снова занес ремень, но не ударил, а ткнул бляхой в сторону толпы.
— Следующий раз, кто приказ нарушит — не выпорю! — его голос, хриплый от напряжения, гремел на всю поляну. — Веревку на шею! И на эту самую березу! Чтобы все видели, какая цена вашей забывчивости! Понятно всем⁈
В толпе прокатился сдавленный, тяжелый гул. Не возмущения, а страха. Глухого, животного, бесповоротного согласия с жестокостью, возведенной в закон.
Твердохлебов, тяжело и шумно дыша, наконец опустил ремень и, не глядя, снова продел его в шлевки брюк. Парня отвязали. Он не стоял, а повис на руках мужиков, его ноги подкосились. Зад под разорванными штанами представлял собой сплошной кровавый пузырь. Он не плакал, а беззвучно сотрясался в истерике, давясь рыданиями, закусив окровавленную губу. По его лицу, искаженному гримасой, текли слезы, смешиваясь с потом и грязью.
— Отвести его домой, — бросил глава одному из стоявших ближе, даже не взглянув на результат своей работы.
Он повернулся ко мне. На его крупном, обветренном лице не было ни злобы, ни удовлетворения, ни даже гнева. Только усталость. Усталость от необходимости быть палачом, судьей и отцом в одном лице.
— Вот и всё собрание, — сказал он глухо, вытирая платком ладонь. — Неинтересно? Зато запомнят. Надолго. Пойдем. Дел вагон еще.
И он пошел прочь своей тяжелой, неспешной походкой, не оглядываясь на сгорбленную, почти бесчувственную фигуру парня, которого волокли под руки. Толпа молча, быстро расходилась, растворяясь в переулках станицы. Не было слышно ни разговоров, ни даже вздохов — только шарканье множества ног по жесткой траве да все усиливающийся вой ветра в ветвях деревьев.
По пути от поляны к аэродрому, куда я неспешно направлялся, обдумывая только что увиденное, меня окликнули.
— Ваше высокоблагородие! — раздался знакомый, чуть скрипучий голос.
Я обернулся. Из переулка, прихрамывая, выходил Нестеров.
— Здравствуй, Семен Алексеевич! — поприветствовал я летчика.
— По делам, ваше высокоблагородие? — он засеменил рядом, стараясь попасть в мой шаг.
— А то как же. — ответил я, и спросил, глядя на подволакивающего ногу летчика. — Что с ногой?
— Да пустяк. — отмахнулся тот. — Железяка упала вчера, придавило малость, болит вот теперь.
— Летать сможешь?
— А куда ж я денусь? — широко улыбнулся тот, но тут же расстроенно вздохнул. — Было бы на чем…
— На мессерах доводилось?
— Случалось, — кивнул Нестеров, непроизвольно приподняв подбородок. — Как-то одну такую «птичку» на аэродром привели, почти целую. Нас, тогда и позвали… ознакомиться. Ознакомились, а потом и в воздух поднимали, на испытания. Машина… — он на секунду замолчал, подбирая слово, — дерзкая. Не наша. Другой характер. Рули жёсткие, мотор капризный, но если приноровиться… — он сделал характерный жест рукой, будто ловил невидимую рукоятку.
И резко, с новым интересом повернулся ко мне, его голос стал тише, доверительнее:
— А разве ваш трофей… живой?
— Скорее да, чем нет, — ответил я, глядя, как в глазах Нестерова вспыхивает профессиональный азарт. — Сел на брюхо, осколками посекло малость, но, вроде бы, не так страшно.
— На брюхо… — протянул Нестеров, и его взгляд стал острым, аналитическим. Он будто мысленно уже видел картину посадки, оценивал повреждения. — Значит, винт погнули и шасси…
— Нет, винт нормально, передняя стойка вышла, повезло.
— Ваше высокоблагородие… а нельзя ли… одним глазком? Я не помешаю. Просто взглянуть, как он у вас там устроился. Может, чем и помочь смогу…
— Так я про что и толкую, иди даже и не одним глазком, двумя можешь. — улыбнулся я.
В этот момент навстречу, поднимая тучи едкой пыли, вырулил «Уазик». Тот самый что привозил обед к месту временной стоянки «мессера».
Машина тарахтела, как разбитая мясорубка, выплёвывая из выхлопной трубы сизые клубы дыма. Я поднял руку, УАЗ притормозил, за рулём был тот же парень в майке СССР.
— На периметр? — крикнул я, перекрывая дребезжащий звук мотора.
Парень кивнул, дёрнув головой так, будто ловил муху на подбородке.
— Отлично. Садись, — я повернулся к летчику. — Подбросит прямо к месту. Разглядишь своего «ястреба» вблизи.
Нестеров оживился мгновенно. Его усталость как рукой сняло, даже хромота исчезла. Он кивнул, уже торопясь обойти капот, чтобы залезть в тряскую кабину.
— А вы? — спросил водитель, переведя взгляд с Нестерова на меня.
— Мне в другую сторону, — махнул я рукой. — Не задерживайся.
Парень еще раз кивнул, уже чисто автоматически, и УАЗ, взревев на всю катушку, рванул с места, подбросив в воздух хвост коричневой пыли.
Свернув на узкую тропинку, петлявшую между покосившихся сараев и полуразобранных заборов, я невольно возвращался мыслями к «мессеру». Машина была находкой, настоящим везением. Но не для меня. Я управлял им, да. Посадил, что уже было чудом. Но вести на нём бой, чувствовать его в воздухе как продолжение себя, использовать все его хищные преимущества — для этого нужен был другой навык. Тот, что дается годами в кабине именно истребителя. У меня его не было. И не будет еще долго, если вообще будет.
Нестеров… Он подходил. В его глазах, когда он говорил о «мессере», горел тот самый, нужный огонь. Не просто интерес, а жадное, профессиональное любопытство. Да и ребята его… Среди них наверняка были те, кто гонял на «яках» или «лаггах», пусть и в другой реальности. Пересесть на «мессер» для них было бы делом может и не простым, но понятным.
Надо будет поговорить с Нестеровым после того, как он осмотрит машину.
Добравшись до летного поля, я первым делом свернул к длинному, низкому ангару, что служил нам топливным складом. Дверь, как обычно, была не заперта — просто притянута проволокой к ржавой скобе. Я дернул ее, и створка с противным скрипом отъехала в сторону.
Внутри было темно и пусто. Буквально. Я замер на пороге, глазам своим не веря. Там, где еще недавно стояли рядами приземистые, почерневшие бочки с соляркой и бензином, зияла теперь бетонная, залитая маслянистыми пятнами пустота. Лишь пара бочек ютилась в дальнем углу, жалкие и одинокие. От всей былой «мощи» остался только едкий, въедливый запах и лужицы чего-то темного на полу.
Снаружи послышался шаркающий шаг. Вышел сторож, дед Матвей, в выцветшей телогрейке и ватных штанах, подоткнутых в грубые кирзовые сапоги. В руках он держал гладкоствольное ружье.
— Чего ищешь, Василий? — спросил он хрипло, без предисловий.
— Где бочки?
Дед Матвей тяжело вздохнул.
— Растаскали.
— Кто? Куда?
— А кому надо, тот и таскал. — Дед ткнул ружьем в потолок, и видя мой недоумевающий взгляд, пояснил торопливо, — растащили, что б не в одном месте, значится…
Я понимающе кивнул. Мысль была здравая: не держать все яйца в одной корзине. Особенно когда корзина могла стать мишенью. Основные запасы и так держали в других местах, видимо, сейчас решили раздробить и последние остающиеся здесь резервы.
— Ладно, — выдохнул я. — Как здоровье-то, дед? Спина не беспокоит?
Дед Матвей поставил ружье к стене и с тихим стоном потянулся, выпрямляя скрюченную спину.
— Спина-то? Ломит, сынок, ломит. Как предвестье. И ноги… — он похлопал себя по бедрам, — мёрзнут, будто не свои. Скоро, видно, зима.
Я вздохнул про себя. Старость не радость. На улице под тридцать, а его пробирает холод. Этот дед из «старых», коренных, его возраст был загадкой, но точно хорошо за восемьдесят.
— Старость, Василий… не сахар, — пробормотал он, словно угадав мои мысли. Потом посмотрел на меня прищуренными, мутноватыми глазами. — Чайку не хочешь? У меня самоварчик подошел, согреемся малость.
— Давай, дед, — согласился я, представляя пузатый бок латунного самовара. — Только быстренько.
Дед Матвей кивнул и уже повернулся, чтобы вести меня в свою сторожку, как вдруг тишину вечера разорвал резкий грохот. Звук — тяжелый, разлапистый, с густым металлическим эхом — прорезал воздух и ударил в землю, заставив вздрогнуть стены ангара.