Сюжеты и мотивы живописи мирискусников

Иконографические заметки

В данной статье речь пойдет об иконографических особенностях живописи художников «Мира искусства». Оговорюсь при этом, что в сферу моего внимания попадают мастера старшего поколения, основатели общества. Я не претендую на исчерпывающую характеристику иконографической специфики их произведений, а пытаюсь наметить лишь некоторые важные, с моей точки зрения, моменты, многое опуская и обходя.

Иконография мирискусников сформировалась в русле основных тенденций русской художественной культуры конца XIX — начала XX века. В ней наиболее последовательно выявились как соприкосновения мастеров данного круга с новыми течениями в искусстве и литературе, так и противостояния уже ушедшим или уходящим творческим направлениям. Место мирискусников оказалось на сложном перекрестке путей, идущих в разные стороны. В качестве исходной точки для рассуждений об иконографии мирискусников эти связи и противостояния необходимо констатировать. Пусть взаимоотношения стилевого направления и иконографии не характеризуются жесткими скрепляющими друг друга узами, а построены на более свободном и живом взаимодействии, «направленческая тенденция» диктует выбор сюжетов и мотивов, не говоря уже об их истолковании и принципах сюжетообразования.

Творчество мирискусников вполне закономерно включается сегодня в русло русского модерна. Вместе с тем ставится вопрос и о связях художников с символизмом — движением, лишь вновь открывшимся русской культуре, хотя они не дают возможности прямо включать мирискусников в систему символистского мышления, а также об отношении к уходящему. Мирискусники, резко выступавшие против передвижничества, сохранили многие его качества — фабульность сюжетообразования, привязанность к «тематической картине».

Такие ориентиры мирискусничества во многом определяют его иконографические черты. Действенной силой остаются и мировоззренческие особенности мирискусников — их предпочтительный интерес к истории и историческим стилям, ностальгия по ушедшим эпохам, культ красоты, романтическая ирония. Ясно, что подобные факторы имеют прямое отношение к стилевым и направленческим «измерениям», но обладают известной самостоятельностью.

Я не задаюсь целью определить, какие из перечисленных моментов в большей, а какие в меньшей мере влияли на утверждение в творчестве Сомова, Бенуа, Лансере, Бакста и других мастеров излюбленного круга сюжетов и мотивов. Тем более, что заранее можно предвидеть самые разные варианты взаимодействий, не поддающиеся унификации. Скажу лишь, что в модерне и символизме — в общемировом или во всяком случае в общеевропейском развороте — очевидна склонность к иконографичности, к утверждению устойчивых сюжетных общностей. Искусство конца XIX века — после реализма и импрессионизма — тянулось не только к сюжетной устойчивости (эта устойчивость присутствует в серии «Стогов» Клода Моне и тем более в его «Руанских соборах»), но и к повторяемости отдельных мотивов как окончательно сформулированных пластических образцов, к проникновению к истокам сюжетных схем. Русский вариант модерна не отличался в этом отношении от любого другого национального варианта. Хотя состав самих мотивов и сюжетов в русском модерне был свой. Больше того, здесь было несколько иконографических общностей, одну из которых демонстрирует «Мир искусства».

Первое, что бросается в глаза при обзоре мирискуснической иконографии, — сравнительно малое число сюжетов и мотивов, прямо взятых из современной окружающей жизни. История как предмет изображения доминирует над современностью. В тех же случаях, когда выбираются сюжеты и мотивы из современной жизни, они часто окрашиваются ностальгическими тонами, им придается характер воспоминания, когда сами изображенные предметы словно обращены вспять.

Интересны в этом плане интерьерные сцены Сомова — например, «В детской» (1898) или «На балконе» (1901). Сам жанр «в комнатах» «вспоминает» здесь о прошлом — «вспоминают» стены, детские игрушки. Дачный уклад «вспоминает» о помещичьем. Окна в сад или открытые двери на веранду обращены к романтическим мотивам почти вековой давности.

Нечто подобное происходит и у Бенуа. Его «Бретонские танцы» (1906) воспроизводят действие, уходящее в далекое прошлое, а ранние произведения — «Замок» (1895) или «Кладбище» (1896-1897) — самими мотивами обращены к ушедшим человеческим жизням.

В области портрета — одного из наиболее современных родов живописи, — почти всегда полагающегося на живую натуру, многие мирискусники занимаются возрождением старых его форм. Я имею в виду парадные, конные, костюмированные, театральные портреты, каких много у Сомова, Серова, Головина, Бакста и других.

Даже пейзаж превращается в такое изображение природы, какое способно вместить в свое пространство историческое явление. Происходит это вовсе не благодаря внутренней монументальности, какая есть, например, у Александра Иванова, а в результате выбора мотива, вызывающего исторические или историко-стилевые реминисценции.

Такое соотношение исторического и современного вполне закономерно, если иметь в виду, что стиль модерн все более отходил и от натурного видения реальности, и от прямого ее изображения, а искал сложного, как бы двойного преображения, переосмысляя реальность через историю, миф, метафору, символ, аллегорию. История в их ряду стояла на ближайшей по отношению к современности ступени. Мирискусники, демонстрируя как бы первый шаг на пути к созданию новой реальности, к пересозданию окружающего мира, задерживались на стадии стилевого мышления. Если же попытаться вынести за скобки общие черты истолкования конкретных сюжетов, то общее окажется в следующем.

Историческая картина предстает перед нами не как нечто явленное, а как нечто вымышленное. Это проявляется не только на уровне осмысления конфликтов или создания характеристик, но и на первичной стадии выбора сюжетов и рождения замыслов отдельных произведений или целых циклов. Показательна в этом отношении картина «Terror antiquus» (1908) Бакста. Не касаясь многих важных сторон программного для художника произведения, отмечу лишь то, что необходимо нам по ходу рассуждений. Бакст всячески отчуждается от изображения древнего ужаса. Он отодвигает себя на далекое расстояние от той сценической площадки, на которой разворачивается катастрофа. Кадровость композиции, обычно служащая ощущению непосредственности созерцания и, как правило, делающая далекое близким, здесь, напротив, способствует иллюзии разлома, провала, удаления. Создается такое впечатление с помощью основных композиционных линий, уводящих зрителя в глубину — в расщелину, заполненную водой. Не море заливает землю, а земля уходит в море. Земная и водная поверхность как бы запрокидывается, удаляется.

Подобная «отодвинутость» от зрителя и художника чаще всего присутствует в картинах мирискусников. У Сомова, Бенуа, Бакста всегда находятся средства и способы отделить сцену от зрителя — либо с помощью театрализации, либо условностью цвета и света, своеобразным антипленэризмом, который нарастает к середине 1900-х годов, достигая в этой точке наиболее последовательного проявления, либо за счет композиции, чаще всего построенной на горизонтальных линиях. В тех же случаях, когда в композиции решительно преобладают линии-ракурсы, направленные вглубь (как в картине Бенуа «Король прогуливается в любую погоду...»), отчуждение достигается своеобразной абсолютизацией плоскости листа, словно расчерченного и разделенного на «фигуры-треугольники», распластанные и оберегающие его поверхность.

Разумеется, не только формальные приемы позволяли преодолевать ту «явленность» конкретной сцены, которая в XIX веке была отличительной чертой исторического жанра. Большую роль в деле «рассовременивания» истории играл гротеск — спутник ностальгических переживаний и эстетизированного любования ушедшими стилями. История как бы уходила в глубь веков ради того, чтобы приблизиться к внутреннему, интимному миру художника. Удаление парадоксально вело к приближению, ибо далекое было милее близкого.

Мы выяснили предпосылки для выбора и толкования сюжетов и сделали лишь первые шаги на пути приближения к ним самим. Дальнейшие связаны с выявлением некоторых, с моей точки зрения, важных иконографических общностей-групп. Обратимся к историческим сюжетам и попробуем разобраться и в их происхождении.

Ян Белостоцкий в книге «Стиль и иконография» вслед за другими исследователями обращает внимание на то, что иконография романтизма во многом была связана с литературными источниками[103]. Герои Байрона, Шекспира, Гёте, эпизоды, взятые из северного эпоса, из оссиановских легенд, — таковы типичные персонажи и сюжеты романтической живописи первой половины XIX века. Казалось бы, неоромантизм мирискусников мог возбудить желание продолжить эту традицию. Между тем «великие герои» мировой литературы остаются в стороне от их интересов. О литературных источниках мы можем говорить прежде всего в тех случаях, когда делались иллюстрации (чем, как мы знаем, с успехом занимались наши художники). Любимые Гофман, Пушкин, Достоевский, Гоголь становились предметом осмысления. Но картин, где фигурировали бы их герои, не было. Шадерло де Лакло, аббат Прево, маркиз де Сад, Гюисманс, Бодлер[104], которыми увлекались Бенуа, Сомов, Бакст, Лансере, почти не «поставили» художникам своих сюжетов. Правда, можно сослаться на самый дух галантной литературы XVIII века, царящий в живописи Сомова, можно вспомнить фривольную, а в одном из вариантов просто нецензурную «Книгу маркизы», составленную по литературным материалам XVIII века. Но и здесь мы возвращаемся именно к книге. Литература — как иконографический импульс для живописного искусства — отступает сравнительно с романтической эпохой. Мирискусники не заинтересованы судьбой сильного героя, значительной личности.

Главные импульсы дает старая живопись — в основном XVII-XVIII столетий. Если пользоваться расширительным толкованием традиционного термина, многие произведения мирискусников объединяются категорией галантного жанра. А в его пределах нетрудно обнаружить и привычные для него сюжеты и мотивы, которыми пользовалась старая живопись. Мотив прогулки, поцелуя, письма, фейерверка, такие персонажи, как Пьеро и Дама, Арлекин и Дама, разного рода «затруднительные ситуации», влюбленные пары — все они возникли задолго до «Мира искусства» и явились для художников его круга предметом воспоминания, изучения, переосмысления.

Сюжет ранней сомовской картины «Письмо» (1896) имеет множество аналогий в голландском жанре XVII века. Здесь наличествуют разные положения, возникающие во время получения письма, его передачи, чтения и т.д. У Терборха юноша (видимо, посланец) передает записку даме или получает ее для передачи кому-то. В «Любовном письме» того же Терборха женщина отказывается принять послание. Еще в одном «Письме» Терборха чтение происходит в присутствии другой дамы и служанки. «Любовное письмо» Вермера застает его героиню за игрой на лютне. В картине Метсю «Молодая женщина, читающая письмо» — близкая ситуация: появившееся послание застало даму за вязанием или вышиванием. У Сомова же юный влюбленный с письмом в руке выглядывает из-за боскета, устремляя взор на предмет своего поклонения, готовый улучить момент для передачи любовного послания. Сомов переносит действие голландских жанров из буржуазных интерьеров XVII столетия во французский парк XVII-XVIII и всей сцене придает подчеркнуто аристократический галантный характер.

Другой мотив — поцелуй, встречающийся у Сомова и Бенуа, — располагается на пересечении старой французской галантной иконографии и иконографии модерна, где этот мотив был широко распространен. Мирискусники не прибегают, однако, к такой его трактовке, которая характерна для Климта или Родена, — не стремятся передать страсть или порыв. Для Бенуа и Сомова поцелуй — лишь эпизод любовной игры, он связан с интригой, включен в какое-то действие. Если он и остается главным мотивом — как в сомовской заставке к «Золотому руну» 1906 года (№ 2), — то все же утопает в кринолинах, переплетениях рук и готов затеряться в орнаментальном рисунке форм. В большинстве же случаев он включен в сложносочиненную мизансцену. При этом заметна ориентация на французские образцы: «Осмеянный поцелуй» Сомова (1908) является своеобразной перефразировкой «Поцелуя украдкой» Фрагонара или его же «Выигранного поцелуя»; поцелуй на глазах у ревнивца в «Китайском павильоне» Бенуа заставляет вспомнить «Возвращенный поцелуй» Бертена.

Разумеется, такие перефразировки далеки от простого подражания и повторения. Дело не только в новых стилевых приемах, характерных для мирискусников. Речь идет именно о сюжетах и их построении. Сюжетное действие усложняется. По-другому соотносятся фигуры с пространством. Наследие XIX века, до конца раскрывшего возможности живописного повествования, содержащего не только изложение фабулы, но и сложные сопоставления, намеки, возбуждающие ассоциации, достаются «Миру искусства», еще не изжившему принципы литературности, в наследство. Это наследство переходит скорее от Менцеля, чем от передвижников, но так или иначе опыт XIX века присутствует в творчестве художников нашего круга.

Сомов в своем «Письме» — в отличие от голландских предшественников, ограничивающих сюжет односложным действием, пусть подчас не до конца раскрывавшим смысл события, — более решительно ведет рассказ. Для этого ему нужен пространственный разворот. Сюжет как таковой завоевывает большие права. Письмо — этот первообраз любовной интриги — само по себе отступает на второй план перед лицом препятствий, которые надо преодолеть героям. Между тем у голландцев само письмо всегда было в центре внимания, и прямо от него исходили импульсы сюжетостроения.

В равной мере и поцелуй — особенно в «Китайском павильоне» — становится одним из звеньев в целой цепочке сопоставлений. На первый план выступает ревнивец. Его гримаса, выражающая наигранное смятение, свидетельствует о ничем не оправданных притязаниях на роль счастливца. Другая пара любовников, открытые двери стеклянного павильона, причалившие лодки, доставившие участников сцены на своеобразный остров любви, — все это делает рассказ подробным, наполняет его говорящими деталями. То же самое можно сказать и об «Осмеянном поцелуе», где много персонажей, дополняющих главное событие. Это не двухфигурная композиция Фрагонара, где все сосредоточено на поспешном действии, на мгновенном полупритворном испуге. Не многофигурная сцена наподобие сюжетов Ватто, в которых участники почти равнозначны друг другу. У Сомова герои-любовники остаются на «главной позиции». Другие лишь дополняют картину — виновник злой шутки, выглядывающий из-за колонны беседки, играющие в волан фигуры дальнего плана. Но они многое разъясняют: и само «событие», происходящее «в кулуарах» старого парка; и атмосферу «галантного времени», дающего человеку наслаждение мимолетностями, не задумываясь о сущности бытия.

Сомову ближе «французский дух» XVIII века, чем голландский XVII. Тем не менее он нередко прибегает к своеобразной контаминации голландского и французского жанра. В картине «Зима. Каток» (1915) он соединяет традиционный голландский зимний пейзаж с конькобежцами с французской галантностью — с жеманством персонажей, с причудливостью их поз и жестов, с забавными эпизодами. В Голландии коньки — либо предмет необходимости, либо повод для простодушного наслаждения зимними радостями. У Сомова эта радость вплетается в тот самый контекст старинного парка — как места любовных утех и утонченных наслаждений, — в котором разворачивалось действие «Осмеянного поцелуя».

Разумеется, самые близкие аналогии, возбуждаемые сомовскими картинами на галантные сюжеты, — это произведения Ватто и его последователей. Сомов не дает точного исторического и географического адреса, как это делает Александр Бенуа в сериях «Прогулки короля» и «Версаль». Некий воображаемый мир прошлого возникает у него и тогда, когда он пишет портрет современницы — Мартыновой («Дама в голубом»), — и тогда, когда явно отрешается от сегодняшних героев, их взаимоотношений, обстановки, в которой они живут. Тем не менее он максимально приближается к кругу Ватто, используя в процессе приближения различные сюжетные варианты самого Ватто и его последователей.

Одну из сюжетных групп мы могли бы связать с забавными затруднительными положениями, с пикантными ситуациями, возникающими во время прогулок, бесед, встреч. Сомовские картины «В боскете» (1898-1899) или «Вечер» (1902) построены на этих сопоставлениях. В первой изображены дама с кавалером, сидящие на скамье, и удаляющаяся от них другая дама с собакой, как бы оставляющая тех двоих наедине. Судя по нелепой позе кавалера, по тому, как уселись они по краям скамьи, оставив посредине большое пространство, свидание не сулит перспективы. Такой поворот дела, разумеется, вовсе не обязателен. Но его может предположить зритель, хотя в равной мере он может представить и другой поворот. Во второй картине углы извечного треугольника разворачиваются по-иному: дама, оказавшись третьей, видимо, воспользуется приглашением и нарушит интимный разговор двоих. В таком варианте истолкования сюжета мы тоже можем усомниться. При известной недоговоренности, обе картины заставляют вспомнить «Затруднительное предложение» Ватто, где удаляющаяся пара оставляет за собой неразрешимый треугольник. Подобные ситуации на каждом шагу встречаются у Ватто, Ланкре, Потера.

И все же, несмотря на то что Сомов вплотную приближается к французскому «галантному жанру» XVIII века, его сюжеты и герои, как мы видели, отличаются особыми качествами. Французские живописцы рисуют современные им сцены — пусть не каждодневно-бытовые. Сомов измышляет свою реальность. Ситуации, рождающиеся в его картинах, намеренно неопределенны: недоговоренность, необязательность намечающегося действия создает некую иллюзорность, призрачность, кукольную неестественность всего происходящего. Здесь мы уже не можем констатировать булыпую фабульность, чем та, которая отличала сомовское «Письмо» от голландских жанров XVII века. Видоизменение, осовременивание французской традиции идет за счет многосмысленности, разновариантности ситуаций, многозначности сюжета.

Отдельную группу произведений мирискусников можно образовать вокруг традиционного мотива купальщиц и добавить к ним своеобразное ответвление — с изображением снятых одежд. Мотив купальщиц восходит к древним временам. Библейские героини Сусанна или Вирсавия особенно увлекали художников XVII столетия. В XVIII веке от традиционных сюжетов, включающих момент купания («Диана и Актеон» Галлбша, «Купание Дианы» Ноэля-Никола Куапеля), художники переходят к немифологическим «купальщицам». В качестве примеров можно привести «Купальщицу» Лемуана, картину Ланкре «Лето», «Купальщиц» Потера. Последнее произведение включает эпизод подглядывания: два юноши из-за плетня смотрят на расположившихся на берегу женщин. Тут же — возле воды — брошены одежды.

Как здесь не вспомнить «Купальню маркизы» Александра Бенуа, выполненную в двух близких друг к другу вариантах в 1906 году! Здесь мы находим и юношу-арапчонка, подглядывающего за своей обнаженной госпожой — в одном варианте еще погружающейся, а в другом уже погруженной вводу, — и брошенные на скамейку одежды. У Ланкре и Потера, пожалуй, больше непосредственной чувственности и простодушия, тогда как Бенуа услаждает себя возможностью всю сцену разыграть, заранее определив правила игры и роли. Площадка, где происходит действие, выгорожена так, что главное событие оказывается в центре картины. Перспективное сокращение боскетов подчеркивает эту центральную ось. Взгляд маркизы, брошенный на зрителя, предусматривает, кроме арапчонка, еще одного подглядывающего. В одном случае владелица прелестной головки, погрузившись в воду, чувствует себя защищенной от любых взглядов. В другом она преодолевает притворное смущение и даже предлагает вам разглядывать себя. Брошенные одежды придают всей сцене еще большую пикантность.


В XVIII веке оставленная одежда являлась непременной принадлежностью купания и, хотя возбуждала некий дополнительный нескромный интерес, благополучно ожидала купальщиц на берегу. У мирискусников снятая с тела одежда становится дополнительным символом обнаженности, хранит тепло недавних соприкосновений, старается повернуть мысль зрителя к раздеванию или к предстоящему одеванию. Одна из заставок в «Книге маркизы» Сомова демонстрирует нам поспешно сброшенные одежды скрывшихся за пологом любовников — их чулки, юбки, панталоны, которые на время любовных утех владельцев остаются их заместителями и даже кажутся разодетыми манекенами.

Сравнивая Бенуа или Сомова с их предшественниками, нельзя не прийти к выводу о том, что мирискусники прибегают к большей изощренности, любят разного рода ухищрения, придающие их картинам гротескную галантность. Это второе издание галантного жанра, знаменующее не столько возрождение, сколько маньеризм.

Последнее сравнение, к которому я прибегаю, продиктовано чрезвычайно широким распространением в творчестве мирискусников еще одного мотива. Речь идет о прогулке, которая в условиях ритуального церемониала превращается подчас в торжественное шествие. В старой живописи XVII — XVIII веков этот мотив встречается, хотя и не так часто, как можно было бы предположить. Мы находим его у итальянских живописцев (к примеру, у Сальватора Розы — «Роща философов»), у испанских и фламандских художников, у француза Габриэля де Сент-Обена. Но наиболее последовательный вариант предлагает Ватто в «Отплытии на остров Цитеру». Необходимо вспомнить, какую роль играли прогулки — в том числе и прогулки по паркам — не только в светской, но и в духовной жизни XVII — XVIII столетий. Прогулка — как бы малое путешествие. А XVIII век ведь был веком путешествий.

Все это не могло не отразиться в творчестве мастеров «Мира искусства». Бенуа и Сомов одновременно начали разрабатывать мотив прогулки. Целая серия Бенуа в конце 90-х годов была посвящена этому мотиву «в исполнении» одного из любимых героев художника — Людовика XIV. Затем Бенуа вернулся к пройденному в Версальской серии 1906 года — в знаменитой «Прогулке короля». Сомов, обратившись к этому сюжету в произведениях 1896-1897 годов — «Прогулка после дождя» (1896), «Прогулка верхом» (1897), «Прогулка зимой» (1897), — позже к нему уже не возвращался. Но в середине 1900-х годов его подхватил Лансере — в картине «Императрица Елизавета Петровна в Царском Селе» (1905).

Если сопоставить все то, что сделали мирискусники, с традиционным истолкованием данного сюжета, станет заметным различие, вновь объясняемое разницей «возрастов». Бенуа, Сомов, Лансере воссоздают прошлое с помощью своеобразного зеркала истории, на которое бросает отражение их современность. Разумеется, современность фигурирует не в виде героев или эпизодов, а в качестве идей и представлений. Мирискусники и здесь воспринимают созданные ими сцены не как реальные исторические события, происходившие 150 лет тому назад, а как вымышленную параллель этим событиям. Из опустевшей, обнищавшей стилем действительности они переносятся в некий заповедник красоты, но, любуясь прекрасным церемониалом, все же задыхаются от удушливого терпкого запаха XVIII века. Лишь ирония позволяет им выжить в этом мире и спасает их искусство от бессмысленности.


1987 г.

Загрузка...