Ситуация разрыва в истории русского искусства


Недавно вышла в свет книга Ю.М. Лотмана «Культура и взрыв», где затронуты некоторые вопросы, обсуждаемые в настоящих заметках. Среди многих проблем, поставленных в этой книге, меня интересует в данном случае та, которая пересекается с избранной мной темой. У Лотмана речь идет об устоявшейся традиции русской культуры — о коренных переменах в ее истории, происходящих в точках взрыва и не терпящих постепенности развития. Автор не углубляется в историю, oперируя в основном материалом культуры Нового времени.

Русская культура и прежде давала повод для разнообразных суждений, касающихся особенностей ее развития — в частности его скачкообразности, неравномерности, взрывного характера движения. Все эти категории приложимы к разным периодам — и к Петровскому времени, и ко времени расцвета русского авангарда, и к моменту победы реализма над романтической традицией во второй половине XIX века, и ко времени острого конфликта между передвижниками и мастерами «Мира искусства» на рубеже столетий. О каждом из этих эпизодов или периодов много написано. Они подвергнуты тщательному анализу в монографиях и статьях. Я не собираюсь повторять сказанное. Сделаю лишь попытку обобщить известное и уточнить характер тех ситуаций разрыва с традицией, которые на протяжении истории русской художественной культуры возникали довольно часто. Из этих эпизодов можно вывести общие закономерности, и они могут оказаться весьма показательными для суждения об особенностях русской художественной культуры, о ее чертах, сохраняющихся не только десятилетиями, но и веками.

Не буду придерживаться принципа исторической последовательности и, нарушив хронологию, начну разговор с XIX века, на протяжении которого ситуация разрыва в художественной культуре складывалась несколько раз, хотя социальная история страны не сопровождалась революционными нарывами и была подчинена реформистскому принципу. Ориентация на реформизм, выразившаяся не только в свершении Великих реформ, но и в попытках общественного переустройства в начале века и тем более в приближении к конституции в конце царствования Александра II, не помешала искусству совершать переходы от одного этапа к другому с помощью революционного скачка. С наибольшей определенностью он обнаружил себя в середине столетия, когда на смену романтической творческой концепции, возглавлявшей поступательное движение искусства, и венециановскому бидермейеру пришел реализм. Разумеется, смена стилевых направлений не выходила за пределы общеевропейской закономерности — подобные процессы несколькими годами раньше происходили во Франции и Германии. Но русский вариант отличался своей суровостью и неукоснительностью.

Реализм в живописи, начав свой путь с Федотова, сохранявшего связь как с поэтической концепцией бидермейера, так и романтическим отторжением бытовой реальности, в 60-е годы, а затем в течение двух десятилетий торжества передвижников (70-80-е) полностью завладел главными позициями, оттеснив романтические интенции на территорию академического искусства, где они были обречены на вырождение, оставив романтизму возможность проявлять какие-то реминисценции лишь в пределах основной реалистической концепции. В стандартных ситуациях французской или немецкой художественной школы судьба реализма была иная: он сохранял свою стилевую обособленность, хотя и обогащался опытом предшествовавшего романтизма или последующего импрессионизма, став соединительным звеном между классическим романтизмом первой половины XIX века и символизмом его конца. В русской живописи романтизм был загнан в глубины реализма. Быть может, это обстоятельство и явилось причиной существования своеобразной тоски по романтизму, которую испытывали мастера русского реалистического искусства. Нацеленные на анализ бытовой и социальной реальности, остерегавшиеся мифологии и мифологизированной истории, остававшейся прерогативой романтизма, они тосковали по вымышленной красоте. В крайних случаях они нарушали устоявшиеся каноны — опускались в подводное царство, переносились в мир гоголевской фантазии, любовались загадочной красотой незнакомок, искали спасения в «языке иероглифа». Но натуралистический язык живописи, воспитанной на фактах демифологизированной реальности, не выдерживал таких испытаний.

Как правило, при возникновении ситуации разрыва происходит довольно сильное вмешательство какой-либо одной или нескольких зарубежных школ. В данном эпизоде это вмешательство не столь очевидно. Влияние немецкой жанровой живописи на русский реализм, начиная от Федотова и кончая зрелым передвижничеством, заметно. Но оно не превосходит обычные нормы взаимодействия разных национальных школ и не сопровождается столь страстными дебатами и эмоциональным подъемом в сфере критики, какие мы встречаем, например, в соответствующей ситуации с «Миром искусства» на рубеже XIX — XX столетий.

Итак, разрыв состоялся. Следствием его явилась известная однолинейность развития живописи, хотя внешне она представляла из себя довольно пеструю картину. Вернее было бы сказать так: в той истории живописи, которая сложилась со временем, академические варианты оттеснились на периферию, внеакадемическая романтическая стилевая струя заглохла, реализм — в ориентации на факты бытовой реальности и в зависимости от политических идей, ставшей результатом добровольной ангажированности, — получил довольно жесткую регламентацию в субординации жанров. Разрыв приобрел черты, характерные для подобных ситуаций в истории русского искусства.

Не будем уходить далеко в сторону и рассмотрим другую близкую по времени ситуацию. Речь идет о конце столетия, когда созрела идея противостояния реализму, прежде всего со стороны «Мира искусства». Еще в 80-х годах появились весьма заметные тенденции обновления передвижнической традиции. Путем реформ шел Серов, открывал новые возможности живописи Коровин, заявку на решительные перемены сделал Врубель. Первые двое, как и московские жанристы 90-х годов, ощущая связь с предшественниками, не порывали с ними. В 90-е годы выступили художники «Мира искусства». Их появление подготовили реформы Серова и открытия Врубеля (хотя важнее они оказались в будущем — для мастеров уже постмирискуснического поколения). Но ситуацию разрыва сформулировали именно мирискусники, декларировав свое противостояние передвижническому реализму. Они тонко маневрировали, стараясь как можно более плавно ввести публику в пределы нового художественного мышления, но в конце концов выразили свою позицию твердо и последовательно. Реализм подвергся жесткому разоблачению. Таланты его лучших представителей — Перова или Репина — в истолковании мирискуснической критики воспринимались как загубленные, а русская живопись в целом — как провинциальная, отставшая от других европейских школ. Прививка западничества представлялась мирискусникам обязательной процедурой, необходимой для спасения национальной школы. Западничество стало программной особенностью мирискуснического творчества, а пропаганда недавних достижений немецкого, английского, французского искусства — пажной стороной критической и журнальной деятельности. Художники и критики «Мира искусства» имитировали некое подобие ситуации Петровского времени и снова прорубали окно в Европу. Само повторение обстоятельств, уже имевших исторический прецедент, знаменательно и требует специальной фиксации.

Тот разрыв, который обозначили мирискусники, по-разному проявлялся в декларациях и в самом творчестве. А. Бенуа, С. Дягилев и другие критики и теоретики «Мира искусства» высоко ставили русское искусство XVIII — первой половины XIX века: они открыли русскую портретную живопись, познали красоту архитектурного барокко и классицизма, восхищались Кипренским, Венециановым, Александром Ивановым. Вместе с тем в творчестве того же Бенуа или Сомова, Бакста, Лансере эти традиции не ощущаются. В гораздо большей степени они ориентированы на галантный жанр XVIII века, расцветавший во Франции, или на голландскую интерьер-ную живопись XVII столетия. Если иметь в виду отсутствие интереса мирискусников к древнерусскому наследию, то окажется, что древнерусская живопись — вне сферы их творческого внимания. Таким образом, разрыв приобретает особый характер: это разрыв с национальной традицией вообще.

Здесь мы должны вспомнить и другие аналогичные эпизоды из истории русского искусства, дабы убедиться, что отмеченная ситуация не случайна. На какую традицию опирались передвижники и их прямые предшественники? Если не говорить об отдельных этапах развития живописного реализма, которые естественно связаны между собой, а иметь в виду весь период от 40-х до 80-х годов, то мы не можем назвать ни одной действительно основательной точки опоры, которую этот реализм искал бы в национальном наследии. Речь может идти лишь о частных случаях и о редких параллелях (Суриков — Иванов, Ге — Брюллов), но не об искусстве в целом. Может быть, эта черта присуща реализму вообще и не связана с национальными особенностями?

В том, что это не так, убеждает опыт французской или немецкой живописи. Вся барбизонская школа, предопределившая расцвет реалистической пейзажной живописи во Франции, зиждется на опыте романтического пейзажа начала века. Весь немецкий жанр уходит корнями в национальный бидермейер. Менцель или Лейбль вдохновляются дюреровской точностью передачи натуры. Курбе, поднимающий повседневность до уровня истории, неотделим от его романтических предшественников. И все это реализуется не только в общих установках-концепциях, но и непосредственно в живописной пластике, в композиционной логике. Русский реализм на фоне таких примеров оказывается в особом положении. Его истоки следует искать не в сферах стиля или поэтики (если позволено условно применить этот термин в разговоре об изобразительном искусстве), а в более общих категориях национального мировосприятия.

Вернемся к ситуации мирискуснического противостояния. Как мы видели, оно было декларировано теоретически и демонстративно воплощалось в творческой практике. Незаинтересованность в многовековом общенациональном наследии сопровождалась программным изживанием тех традиций, которые связаны с искусством непосредственных предшественников. Однако это программное изживание не дало абсолютных результатов. Давно уже обращено внимание на то, что, несмотря на декларации, мирискусникам не удалось преодолеть передвижническую литературность. В данном случае имеется в виду литературность особого рода: не заимствование тех или иных героев из арсенала классической литературы, как это было у Врубеля или Делакруа, а использование развитой сюжетной драматургии со сложным взаимоотношением персонажей. Как известно, русский реализм 40-80-х годов был едва ли не самым последовательным проявлением литературности в истории мировой живописи. Мирискусники в этом отношении немногим отстали от передвижников. Они почти никогда не «укорачивали» сюжетное начало, развивая его как в главном направлении, так и в периферийных, всегда искали дополнительные сюжетные узлы там, где без них можно было бы обойтись.

Оказалось, что мастера «Мира искусства» унаследовали от своих ненавистных предшественников одну из самых характерных черт. Эту особенность противостояния мы можем считать типичной для русской художественной культуры. Традиция как бы сама отстаивает свои права — вопреки воле мастеров, в противовес общему направлению искусства. Примерами подобного рода история русской живописи полна. Вспомним решительный и, казалось бы, бесповоротный взрыв Петровского времени. Портретное искусство первой половины XVIII века, сосредоточившее в себе самые мощные потенции обновления, в творчестве Никитина, Матвеева и других мастеров успешно изживало иконописные реминисценции. Однако и здесь действовала традиция — но не на живописно-стилевом или конкретно-образном, а на более высоком уровне. Портрет Петровского времени сохранял принцип единоличного изображения, остававшийся господствующим в древнерусской иконографии, несмотря на мощный напор повествовательности, который испытала иконопись и фресковая живопись XVII века. He-стилевая, не-прямая, а скорее косвенная традиция обеспечивала портрету ведущую роль в развитии русской живописи на протяжении всего XVIII столетия.

Пожалуй, наибольший контраст между чаемым разрывом и невольным продолжением можно наблюдать в 1910-е годы, когда русский авангард объявил войну своим предшественникам, а сам тем временем вольно или невольно подхватил многие из их начинаний. Среди всех ситуаций разрыва авангардная — самая демонстративная и напряженная. Художники 1910-х годов подчас превращали классическое искусство в предмет насмешки и издевательства, а своих предшественников сбрасывали в Лету, сопровождая эту процедуру довольно грубой бранью. Разумеется, весь тот пыл, который проявили авангардисты, во многом может быть объяснен их эпатирующими настроениями. Но сами настроения оказываются, в свою очередь, выражением разрыва. Антитрадиционность стала отличительным знаком авангарда, хотя на самом деле он искал традиции альтернативные — прежде всего в примитиве и древнерусском искусстве. Надо сказать, что это наследие оставалось неиспользованным русской живописью на протяжении почти двух столетий. Но помимо альтернативной традиции мы можем говорить и о косвенной традиционности, примеры которой уже встречались ранее. Так, авангардисты унаследовали от символистов жизнестроительные концепции, от модерна — идею новой реальности, не говоря о том, что в конкретных проявлениях авангардного творчества возникали параллели даже с передвижничеством — сохранение нарративной основы и жанровой сущности живописного произведения (Ларионов, Гончарова).

Все эти примеры разрыва-продолжения отличаются определенными особенностями. Разрыв чаще всего захватывает стилевые параметры. Разрушается конкретная преемственность в понимании формы, художественного языка. Одновременно восстанавливается связь в верхних уровнях общей структуры искусства. Не случайно сущность многих периодов русской живописи характеризуется как «умозрение в красках». Не зря сквозь разношерстные стилевые слои искусства постоянно пробивает себе путь простодушная наивность. Если в поисках аналогий обратиться к литературе, то при всем ее разностилье (хотя, наверное, не столь решительном, как в живописи), возникают такие же общие категории — скажем, та же всемирная отзывчивость. Общие черты, минуя разрывы, скрепляют культуру. Возникает вопрос: что более характеризует менталитет русской культуры — обилие бескомпромиссных разрывов или постоянно восстанавливающие связь черты?

Возникают и другие вопросы. Нет ли в программном разрыве наигранной решительности, не соответствующей реалиям? Не возбуждена ли такая решительность постоянным самосравнением с Западом?

На эти вопросы нельзя дать однозначные ответы. Сначала поговорим о двуединой сущности разрыва-продолжения. Возможность такого совмещения возникает вследствие того, что разрыв и продолжение, как уже было сказано, реализуются на разных уровнях. Разрыву принадлежит уровень конкретно-стилевой. Продолжение осуществляется в пределах более общих и широких закономерностей, более абстрактных понятий и категорий, как бы отделившихся от особенностей художественного языка. Правда, степень их абстрагированности достаточно различна.

На самом «низком» структурном уровне располагается та общность, которая образуется за счет сохранения остросюжетного начала и объединяет мастеров трех поколений — передвижников, мирискусников и неопримитивистов. Пристрастие к повествовательности, к живописному рассказу передавалось как эстафетная палочка от одного поколения к другому. Казалось бы, сам факт наличия нарративной основы в живописном произведении имеет прямое отношение к художественному языку. Такое суждение неоспоримо. Но только ли к нему? Дело в том, что передвижники, мирискусники и неопримитивисты строили свои рассказы в каждом случае на особый лад, полагаясь на различные традиции. Передвижники дали вариант жанровой картины, явившейся закономерным результатом движения от голландской и фламандской традиции XVII века, скорректированной опытом русской жанровой живописи 40-х и 60-х годов. Мирискусники, что уже отмечалось, опирались на галантный жанр XVIII столетия, неопримитивисты — на лубок. Все эти источники достаточно далеки друг от друга, хотя между ними можно наметить и некую близость — как раз за счет того начала, которое объединяет мастеров перечисленных направлений. Общность касается некоторых особенностей композиционного построения, решения проблемы времени. Но понимание цвета, линии, ритма, пространственные решения во всех трех случаях различны. Художественному языку достается лишь малая голика в этой общности. Она продиктована тяготением к наглядности образа, к его демонстративности, которое скорее всего коренится в проблеме взаимоотношения искусства со зрителем. Репин обнажал в картинах смысл события, его драматургию. Ларионов демонстрировал прием рассказчика. Сомов разъяснял — пусть намеками — ситуацию, подчас надевал маску, но тут же обнаруживал ее присутствие. Категория пластической наглядности становится своеобразным выражением открытости искусства, которое в России редко приобретало эзотерические формы.

Если в приведенных случаях общность, сохраняющаяся при разрыве, имеет отношение одновременно и к художественному языку, и к более абстрактным категориям, то в других последние преобладают. Икона и портрет XVIII века стилевыми характеристиками почти не связаны. Композиционная аналогия отступает на задний план перед лицом различий, обусловленных противоположностью пространственных представлений. Общим оказывается богочеловеческое начало, ставящее в центр художественных интересов личность, тот антропоцентризм, который, по мнению многих ученых (например, Н.Я. Берковского), является отличительной чертой русской культуры.

Еще более удалены от конкретно-стилевого уровня жиз-нестроительные идеи, унаследованные авангардом от символизма и модерна. Сам процесс наследования проходит здесь в особых обстоятельствах. Художники нового поколения получают свежие импульсы не от идей, высказанных их предшественниками, а от самой жизни, от социальных условий бытия. В этой ситуации они могут или не знать об идеях предшествующего поколения мастеров, или толковать их на свой лад. Отдаленность уровня творческих потенций от уровня непосредственного художественного выражения допускает иллюзию абсолютного новаторства и делает вполне естественным соединение разрыва и продолжения. Интересно, что сам разрыв становится привычной и типичной чертой русского развития и, выстраиваясь в ряд с другими общими качествами национального своеобразия, оказывается как бы продолжением.

Столь же устойчивой чертой, сопровождающей разрыв, является попытка сравнения с Западом. Не будем задаваться вопросом о причинах таких устремлений — это самостоятельная проблема, требующая особого разговора. Напомним о возвратной форме погони за Западом почти через два столетия после Петровского времени — в конце XIX века. С попытки не только догнать, но и оставить Запад позади начинал и авангард. Из тех четырех исторических ситуаций разрыва, которые мы рассмотрели, лишь одна (реализм XIX века) была почти свободна от сравнительной рефлексии. Постоянное присутствие Запада в качестве положительного или отрицательного примера давало дополнительный импульс разрыву. Но даже в тех ситуациях, когда западный образец не считался примером для подражания (как это было, скажем, в русском авангарде), речь шла о том, чтобы не обойти его кружным путем, а преодолеть изнутри. Те же Малевич и Татлин через западный опыт находили пути к еще не известным Западу открытиям. Только авангарду удалось «догнать и перегнать». В остальных случаях дистанция если и сокращалась, то ненадолго. Русское искусство вновь и вновь оказывалось на известном расстоянии от передовой линии.

Заметим, что эти обстоятельства повторялись и в XX веке, когда общие условия заставили русское искусство отвернуться как от Запада, так и от собственного авангарда. Подобная ситуация делала неминуемыми и новый разрыв, и новую погоню за Западом.

Подытоживая изложенное, можно сказать, что идея разрыва, как вечное проклятие, тяготеет над русским искусством. С другой стороны, выступают активные связующие силы. Как ни одна другая, русская художественная культура соединяет в себе стилевую пестроту с мощной общностью духовно-интеллектуальных устремлений.


1993 г.

Загрузка...