Глава пятая. Влюбленный и голубоглазый

— Нет, Хаммер тут ни при чем, — говорил Ганцзалин, поспешая за Загорским. — Не его специализация. Он человек простой, американец, бизнесмен. Золото, бриллианты, вся эта дребедень — вот его любовь. А картины, скульптуры — это для Старого света.

— Мне кажется, ты недооцениваешь амбиции нашего американского друга, — покачал головой Нестор Васильевич. — Полагаю, что от Хаммера можно ждать чего угодно. Так или иначе, пощупать его было полезно.

Они шли по Ленинграду широким гренадерским шагом, овеваемые свежим ветром с залива, в руках у Ганцзалина был серый тубус. Здесь, на набережной лейтенанта Шмидта, (бывшая Николая Первого) почти всегда было прохладно и даже зябко, исключая, может быть, несколько дней в году, когда северное солнце неведомой природной прихотью начинало немилосердно печь головы и спины ни в чем не повинным советским гражданам.

— Куда идем? — полюбопытствовал Ганцзалин.

— В Ленинградский высший художественно-технический институт, бывший ВХУТЕИН, бывший ВХУТЕМАС, бывшая Императорская академия художеств, — отвечал Нестор Васильевич. — Там Светлана работала натурщицей, оттуда мы и начнем наше расследование.

— Почем вы знаете, что она там работала натурщицей? — удивился Ганцзалин.

Загорский отвечал, что догадаться проще простого. Светлана жила в Ленинграде. Это ведь она позировала для картины с нимфой, которую сама им прислала. Однако рука живописца не очень уверенная, очевидно, это еще не профессиональный художник, видимо, студент. Отсюда и следует его предположение. Впрочем, если он ошибается, им об этом скажут.

С этими словами Нестор Васильевич вошел в помпезное длинное здание, выстроенное в классицистическом стиле — создание господ Кокоринова и Жана-Батиста Валлена-Деламота. Здесь Загорский, не мешкая, прямиком двинулся в кабинет ректора.

— Ректором тут — некий Эдуард Э́ссен, — заметил Нестор Васильевич, — Весьма примечательная фигура: не художник, не ваятель и не зодчий, а старый большевик.

Ганцзалин удивился: что за профессия такая — старый большевик? Нестор Васильевич отвечал, что профессия эта в советской России весьма хлебная, и обладателей ее назначают на самые неожиданные должности. Тот же Эссен, перед тем, как стать ректором художественного института, был главой Института народного хозяйства, а еще до того — политработником в Красной Армии. Впрочем, для них с Ганцзалином это даже лучше: можно будет говорить без всяких экивоков.

— Какая связь между политработой, народным хозяйством и изящными искусствами? — помощник глядел на хозяина весьма скептически.

— Ты ее не видишь, — кивнул Нестор Васильевич, — именно поэтому ты еще не стал председателем Совнаркома. В СССР политика — отец и мать всего сущего. Если у тебя правильное политическое прошлое, перед тобой открыты все двери.

И, как бы иллюстрируя свое высказывание, он решительно толкнул дверь в приемную. Секретарша хотела было его не пустить, но Нестор Васильевич властно заявил: «назначено!», а Ганцзалин за его спиной скроил такую рожу, что даже бывалая церберша отпрянула в ужасе.

Эссен, человек с дымчатой бородкой и мечтательным взглядом старого бомбиста, принял их чрезвычайно приветливо.

— Рад видеть, товарищи, — сказал он, крепко пожимая руки Загорскому и его помощнику. — Мне звонил товарищ Бокий. Новость ужасная, конечно; постараюсь сделать все, что в моих силах.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что Лисицкая позировала в двух мастерских — у художников и скульпторов. Если надо, можно устроить разговор с профессорами. Загорский, однако, отвечал, что это совершенно не нужно, профессора обычно слепы, как кроты, и ничем, кроме своего предмета, не интересуются. Другое дело — студенты.

— Пожалуйста, — с готовностью отвечал Эссен. — Через двадцать минут у них закончатся занятия, так что можно будет собрать всех вместе и поговорить.

Но Нестор Васильевич неожиданно воспротивился этому плану.

— Не нужно никакой помпы, — заявил он. — Пусть занимаются спокойно, я просто незаметно зайду и погляжу, что там да как.

— И этого будет достаточно? — изумился ректор.

— Может быть, — коротко отвечал Нестор Васильевич.

Эссен сам отвел его сначала к скульпторам, потом к художникам. Скульпторы не вызвали у Загорского никакого интереса, а вот к художникам он присмотрелся более внимательно. Спустя пару минут кивнул Ганцзалину на взъерошенного светловолосого парня: «вот наш клиент!», после чего оба решительно вышли из аудитории.

— Почему он? — спросил Ганцзалин.

— Все в институте уже знают, что Лисицкая умерла, — отвечал хозяин. — Однако красные глаза только у него одного. Красные глаза возникают либо от недосыпа, либо от слез. Я склоняюсь ко второму варианту. Он плакал. Может быть, именно оттого, что Светлана погибла, а он дышал к ней неровно. Уверяю тебя, влюбленный знает о своем предмете даже больше, чем сам предмет знает о себе. Если с кем и говорить, то именно с ним.

Светловолосый оказался студентом второго курса Сергеем Леграном. На перемене Загорский отвел его в сторону и представился дядей покойной Лисицкой. Губы у молодого человека задрожали, глаза наполнились слезами. Нестор Васильевич выдержал деликатную паузу, чтобы Легран успокоился, потом заявил, что хотел бы с ним побеседовать.

— О чем? — безнадежно спросил студент.

— Видите ли, — медленно проговорил Загорский, — моя племянница писала мне о вас.

— Обо мне? — голубые глаза студента распахнулись так широко, что небесная синева, казалось, того и гляди выльется из них.

Нестор Васильевич кивнул: именно о нем. Светлана Александровна выделяла его среди всех студентов как наиболее талантливого и чувствительного.

— Чувствительного, — горько хмыкнул Сергей. — Сейчас чувствительность не в чести…

И тут же испуганно осекся.

— А, — заметил Загорский, — я вижу, в институтах нынче занимаются не только дети победившего класса. Вы из бывших?

— Да из каких там бывших, — студент перешел на шепот, — смешно сказать. Не князь, не граф, не купец даже — просто попович.

— Любопытно, — сказал Нестор Васильевич. — У вас редкая для поповича фамилия.

Студент отвечал, что происходит его род от наполеоновского офицера, в войну двенадцатого года попавшего в плен да так и оставшегося в России. Ну, а уж в попы его потомки переквалифицировались самостоятельно. Кто же знал, что придет революция и лучше будет считаться не священником, а пролетарием.

— Ну, если судить по вам, религия перестала быть опиумом для народа, и попы теперь тоже трудящееся сословие, — заметил Загорский.

Студент поглядел на него с кривой ухмылкой: уважаемый Нестор Васильевич, вероятно, шутит? Загорский согласился: он шутит. Легко догадаться, что господин Легран просто скрыл свое происхождение, выдав себя за сына какого-нибудь служащего. Студент при этих словах сделался совсем белым.

— Умоляю, — прошептал он, — умоляю, не выдавайте. Меня просто выгонят из училища и никуда больше не примут. Это волчий билет на всю оставшуюся жизнь.

Загорский кивнул. Он дает слово ничего не говорить, но, поскольку время неуклонно движется к обеду, он и его друг Ганцзалин приглашают господина… пардон, товарища Леграна добраться до ближайшего кафе.

— Но у меня еще занятие, — слабо возражал студент.

— Прогуляете, — безапелляционно заявил Загорский, и вопрос был решен.

Некоторое время у них ушло на то, чтобы найти достаточно тихое, чистое и уединенное кафе, в котором они и расположились на обед.

— Что будете есть? — спросил Нестор Васильевич.

Легран пробормотал, что он несколько стеснен в средствах.

— Если позволите, мы вас угощаем, — успокоил его Нестор Васильевич.

— Угощаем? — сварливо переспросил Ганцзалин. — А если он закажет омаров и лангустов?

Загорский отвечал, что в этом кафе нет ни омаров, ни лангустов, но он прав — финансовые вопросы всегда нуждаются в уточнении. Таким образом, всю компанию сегодня кормит Ганцзалин.

Под свирепым взглядом китайца молодой человек заказал себе чай и блинчики с малиной, Загорский и Ганцзалин, недавно обедавшие, обошлись черным кофе. Надо сказать, что китаец очень долго не признавал достоинств благородного напитка, не без оснований полагая, что оно и в подметки не годится самому простому пуэру[20]. Однако в последние лет десять он все-таки распробовал кофе, тем более, что в годы Гражданской войны хороший китайский чай достать было трудно, и стоил он подчас целое состояние.

— Скажите, а ваш друг — он тоже дядя Светланы Александровны? — невинно спросил молодой человек, доедая последний кусок блинчика. Загорский и Ганцзалин обменялись веселыми взглядами.

— Скорее дедушка, — отвечал Загорский. — Приемный.

— Я почему-то так и подумал, — кивнул студент. Потом чинно вытер салфеткой рот и руки и вздохнув, сказал: — Я к вашим услугам.

Нестор Васильевич улыбнулся и кивнул Ганцзалину. Тот потянулся рукой к серому тубусу, который стоял рядом с их столиком, открыл его, вытащил тщательно свернутый холст. Легран следил за его манипуляциями чрезвычайно внимательно, зрачки его расширились.

— Светлана прислала мне портрет, который вы с нее писали, — сказал Загорский. — Собственно, это не совсем портрет, она позировала в образе нимфы. Но тут интересно не это… Интересно тут то, что одна картина написана поверх другой.

Ганцзалин начал было уже разворачивать холст, но Легран схватил его за руку и прижал к столу с неожиданной силой. Он побледнел, глаза его со страхом уперлись в холст, соломенные волосы, и без того встрепанные, казалось, встали дыбом.

— Не надо, — сказал он. — Прошу вас, не надо. Это очень опасно. Если узнают, что холст попал в руки к посторонним, меня могут… Одним словом, это плохо закончится.

Загорский снова кивнул помощнику, тот свернул холст и убрал его в тубус. Нестор Васильевич глядел на студента сурово: в какие именно махинации он позволил себя втянуть?

— Я не виноват, — пробормотал Сергей, затравленно озираясь, как будто в кафе могли войти работники ОГПУ или даже кто пострашнее. — Я все вам расскажу, а вы уж решайте сами.

История, рассказанная студентом-живописцем, оказалась поистине удивительной.

Если в первые годы своего существования советская власть особенного внимания изящным искусствам не уделяла, то с началом новой экономической политики выяснилось, что художники нужны государству рабочих и крестьян не меньше, чем любой другой стране. И даже, пожалуй, больше. Нужны были портреты вождей, наглядно изображенные боевые и трудовые подвиги советского народа, энтузиазм масс, всякие там тракторы, грузовики и тому подобные красные знамена, не говоря уже о заказах более интимного характера.

— Более интимного? — Загорский прищурился. — Что вы имеете в виду?

Оказывается, многие высокопоставленные большевики, не говоря уже о нэпманах, ценили обнаженную натуру. Иногда натуру эту писали на заказ, но еще чаще ставили подобное производство на поток. Живопись же, как ни странно, больших изменений с царских времен не претерпела — если, конечно, не говорить о пролетарском искусстве, разных там кубофутуристах и тому подобном авангарде.

Однако по сравнению с царскими временами была одна ощутимая сложность. Советскому искусству не хватало средств, вплоть до того, что не имелось достаточного количества холстов, на которых можно было бы писать картины новому поколению живописцев. И тогда какая-то умная голова придумала брать из старых усадеб и дворцов, а также из запасников музеев картины прежних художников и отдавать их студентам, чтобы они писали прямо поверх них.

— Да, голова была светлая, — скептически поджал губы Нестор Васильевич. — Кажется, уже ко всему привыкли, уже всего ожидаешь от этой власти, а она всякий раз придумывает такое, что просто диву даешься. И у вас рука не дрогнула замалевывать картины старых мастеров?

Разумеется, рука у Леграна дрогнула, и очень даже дрогнула. Чего нельзя сказать о большинстве студентов. Объяснение происходящему было простое — все это произведения старого, отжившего свое мира, а мы строим новый мир, новое искусство, рядом с которым нет места старому. И любая мазня современного советского художника важнее, чем все картины прошлого вместе взятые. Следовательно, и беречь эти картины не надо.

— Но вы-то культурный человек, вы-то понимали, как обстоит дело в действительности? — Загорский смотрел на студента с необыкновенной суровостью.

Разумеется, Легран понимал, но что он мог поделать? Возглавить движение в защиту старого искусства? Его бы выперли в два счета. Вот и приходилось маскироваться, не высовываться и делать то же, что и все.

— Ну, хорошо, — кивнул Загорский. — Писать картины на холстах старых мастеров — дикость в чистом виде, но состава преступления тут, насколько я понимаю, нет. Значит, было что-то еще?

— Было, — согласился Сергей. — Узнал я об этом совершенно случайно.

С некоторых пор холсты, на которых писали свои картины студенты, стали куда-то исчезать. Говорили, что их отправляют обратно в музейные запасники или просто списывают за ненадобностью. Однако неожиданно выяснилось, что дело обстоит куда сложнее и загадочнее. Как-то раз, преодолев робость, Сергей подошел к Лисицкой и подарил ей свою картину, где она изображена была в образе нимфы. Портрет, на взгляд художника, вышел очень удачно, и он не мог не похвастаться им женщине, перед которой благоговел. Та приняла его с благосклонностью.

Когда пришли принимать холсты, одного не досчитались. Никакого особенного шума никто не поднимал, но на следующий день заведующий хозяйственной частью Коржиков столкнулся с Леграном в коридоре и как бы между делом поинтересовался, куда он дел холст, на котором писал картину. Студент отвечал, что подарил холст натурщице.

Коржиков был крайне недоволен, и холст попросил вернуть. Дескать, каждый холст подотчетен, и нельзя выносить их за пределы института. А когда холсты пропадают, с него снимают стружку.

— Как же я верну картину, — удивился Легран, — я же ее подарил!

— Как отдавал, так и вернешь, — отрезал Коржиков, — а то ишь, ухари, социалистической собственностью разбрасываться горазды. Знаешь, сколько в Ленинграде натурщиц? Если каждой по холсту подарить, то что это будет? Бесхозяйственность и расхищение! Хочешь картины дарить — иди в библиотеку, вырви прокладочный лист из Брокгауза и Ефрона, да на нем и рисуй. А на народное добро пасть не разевай!

Леграну было ужасно неудобно забирать картину у Лисицкой. Он предложил завхозу купить новый холст, но Коржиков стоял на своем — вернуть надо именно тот холст, который брали — потому что отчетность.

Сергею пришлось с повинной головой идти к Лисицкой. Та была немного удивлена, увидев на пороге студента: откуда он знает ее адрес?

— В учебной части дали, — соврал Сергей, хотя на самом деле он часто после занятий шел за Лисицкой по улице по пятам, провожая ее до самого дома и даже, выждав несколько секунд, заходил в подъезд и слушал, как быстрыми легкими шагами взбегает она наверх.

— А зачем им холст? — не понимала Светлана. — Что они с ним будут делать?

Он и сам толком не знал, зачем. Может, затем, что свои картины студиозусы пишут на холстах старых мастеров? Может быть, по ошибке выдали какую-то особенно ценную картину, и теперь хотят вернуть ее обратно в музей.

— Зачем же возвращать, — удивлялась Лисицкая, — она же закрашена.

На это Легран сказал, что смыть верхний слой краски не так сложно, опытный реставратор легко с этим справится.

Светлана задумалась. Ее удивило, что старые картины отдают студентам, но еще больше ее удивило, что картины эти потом проходят какой-то строгий учет. Подумав немного, она наотрез отказалась картину возвращать, сказав, что картина ей очень нравится и дареное назад не дарят. Легран ужасно расстроился: а ему-то что сказать завхозу?

— Скажите, что я ее продала, — отвечала Лисицкая. — Мне нужно было отдать долг, денег не было — и я продала. А на нет, как говорится, и суда нет.

С тем студент и отбыл восвояси.

Завхоз, узнав, что картина продана, выбранился, но от Леграна отстал. И опять Сергей подумал, что инцидент исчерпан. Действительно, больше к нему насчет картин не приставали. Однако очень скоро у Лисицкой обнаружился ухажер.

— Что за ухажер, как выглядит? — оживился Загорский.

Легран развел руками. Внешности он описать не мог, поскольку не разглядел. Во-первых, он видел его всего пару раз издалека. К тому же человек этот носил шляпу, из-под которой лица было не видать.

— А как одет?

Одет как-то так пасмурно, неброско. В целом, цвет серо-зеленый, ближе к маренго. Хотя было уже довольно тепло, оба раза помимо шляпы был на нем плащ.

— А что на ногах?

Что там было у кавалера на ногах, Легран не заметил. А не показалось ли ему, что загадочный кавалер Лисицкой косолапит?

— Трудно сказать, — пожал плечами студент, — под плащом ноги как-то не очень разглядишь.

Жаль-жаль. А впрочем, ничего страшного, разберемся. И Загорский с Ганцзалином обменялись красноречивыми взглядами.

— Скажите, — спросил вдруг Сергей, — вы ведь не дядя никакой? И китаец ваш тоже не дедушка. Вы ведь из органов, наверное.

На несколько секунд установилось напряженное молчание.

— Хотите правду? — наконец сказал Загорский. — Извольте. На самом деле мы не из органов. Однако вам могу дать хороший совет. Возьмите академический отпуск на год и уезжайте вон из города.

Легран удивился: куда же это он поедет? Куда угодно, отвечал Загорский, да хоть на родину, к родственникам поповского сословия. Главное, подальше отсюда, туда, где его никто не найдет.

— Вы думаете, ситуация настолько серьезная? — голубые глаза студента смотрели с испугом.

— Очень серьезная, — отвечал Нестор Васильевич. — Уверяю вас, в более серьезные переделки вы в жизни своей не попадали.

Легран несколько секунд размышлял, сведя к переносице брови, затем попрощался, кинул напоследок быстрый взгляд на тубус, куда Ганцзалин спрятал холст, бочком выскользнул из-за стола и исчез.

— Странный субъект, — сказал Загорский. — Как думаешь, сколько ему лет?

— Лет двадцать пять — двадцать семь, — слегка поколебавшись отвечал Ганцзалин.

— Около того, — согласился Нестор Васильевич. — Хотя и выглядит моложе. При этом он учится только на втором курсе. Любопытно, чем занимался попович после революции, прежде чем пристроился к изобразительным искусствам.

Ганцзалин отвечал, что судьба русских попов, а равно их отпрысков, его совершенно не интересует. Гораздо интереснее будет побеседовать с заведующим хозяйственной частью гражданином Коржиковым. Во всяком случае, для расследования это окажется куда полезнее.

— Пусть попы занимаются религией, а мы займемся делом. Как говорит старинная русская пословица, дневи довлеет злоба его, — заметил Ганцзалин.

Нестор Васильевич поморщился: помощник его всю сознательную жизнь прожил в православной стране, а пословиц от евангельских речений отличать не научился. Впрочем, и то благо, что не переврал по своему обыкновению. Если же говорить по сути, то он совершенно прав. Им предстоит напряженный и, вероятно, весьма душеполезный разговор с заведующим хозяйственной частью.

Однако в институте, куда они вернулись, им сказали, что товарищ Коржиков почувствовал себя нехорошо, и его отпустили домой.

— Подождем до завтра? — спросил Ганцзалин.

Хозяин покачал головой. Они-то могут подождать, а вот дело не ждет. Как ни печально, но придется побеспокоить хворого товарища Коржикова. Впрочем, они не будут его сильно допекать, если, конечно, сам товарищ Коржиков не будет слишком сильно упрямиться.

Взяв в учебной части адрес завхоза, они отправились прямиком к нему домой.

Дверь им открыла соседка — старушка божий одуванчик.

— Афанасий Игоревич у себя? — с видом самым любезным осведомился Загорский.

— А вы кто будете? — подозрительно оглядев их с ног до головы, спросила старушка.

— Мы будем его лучшие друзья, — неожиданно ввязался Ганцзалин. — Давай, бабка, не тяни резину, не заставляй ждать занятых людей.

Нестор Васильевич поглядел на него укоризненно, но дело было уже сделано. Старушка оскорбленно фыркнула и ушла прочь по длинному темному коридору. Спустя пару секунд за ней хлопнула дверь.

— Что ж, — сказал Загорский, — будем искать гражданина завхоза сами.

К счастью, долго искать не пришлось. Первая же дверь на их пути оказалась приоткрытой. Нестор Васильевич постучал один раз, второй — все было тихо. Лицо Загорского сделалось озабоченным. Он посмотрел на Ганцзалина: видимо, придется войти без приглашения. Тот пожал плечами — войти так войти. И когда, собственно, они нуждались в приглашении?

Загорский толкнул дверь и зашел внутрь. На первый взгляд комната казалось пустой, в ней даже свет не горел. Однако при более внимательном рассмотрении в дальнем темном углу обнаружилось кресло. В кресле, откинув голову на подушки, спал кругленький лысый человек.

— Крепко спит, — сказал Ганцзалин.

— Слишком крепко, — отвечал Загорский.

Он взял Коржикова за руку, пытаясь нащупать пульс. Покачал головой, отпустил руку.

— Включи-ка свет, — сказал он помощнику, — вообще ничего не видно.

Ганцзалин щелкнул выключателем, под потолком зажглась слабая электрическая лампочка. Нестор Васильевич огляделся, увидел на тумбочке рядом с креслом пустой граненый стакан. Вытащил из кармана носовой платок, аккуратно поднял стакан, брезгливо понюхал.

— Яд, — сказал он. — Ставлю сто против одного, что им же отравили Лисицкую. И клиническая картина будет та же — сердечная недостаточность.

Рядом со стаканом на тумбочке лежал желтый листок тетрадной бумаги. На нем неверным почерком было написано. «Запутался в махинациях. Устал бояться. Виноват перед партией, народом и искусством. Прошу простить и в смерти моей никого не винить».

— Самоубийца, значит, — китаец смотрел скептически.

— Само собой, — отвечал Нестор Васильевич. — И заметь себе, какой экономный самоубийца. Перед тем, как свести счеты с жизнью, выключил электрическую лампочку, чтобы не нагорало. А ну-ка, глянем, нет ли здесь знакомых следов?

К несчастью, погода была сухая, и следы, если и остались, были совершенно неразличимы невооруженным глазом.

— Ничего, — сказал Загорский, — криминалисты найдут. Только надо аккуратно, чтобы не затоптать. Давай-ка к ближайшему телефону и вызывай милицию.

— Милицию вызвать не шутка, — задумчиво сказал Ганцзалин, — только зачем нам это? Чего лишний раз мозолить глаза? Мы же теперь первые подозреваемые.

— Ну, какие подозреваемые, о чем ты? — пожал плечами Нестор Васильевич. — Во-первых, налицо все признаки самоубийства, даже предсмертная записка. Во-вторых, старушка божий одуванчик нас видела и всегда подтвердит наше алиби…

* * *

— Видела, отпираться не буду, — старушка божий одуванчик глядела на усталого долговязого участкового честными до прозрачности глазами, весь разговор происходил на коммунальной кухне, пустой и тихой от недавних трагических событий. — Вот этих двоих бандитов и видела. И так вам скажу, гражданин милиция, они и убили. И мне еще угрожали, чтоб молчала. Иначе, говорят, тебя саму порешим и все твое имущество меж собой поделим.

— Что ты врешь, старая карга? — не выдержал Ганцзалин, в то время как у Загорского только брови чуть поднялись вверх от удивления. — Что ты несешь такое, кто тебе угрожал?

— Секундочку, — поморщился милиционер, — пусть доскажет. Продолжайте, гражданка Пестрюк.

— А я продолжу, — кивнула старушка, — мне скрывать-то нечего. Меня, между прочим, Серафима Павловна зовут.

— Органы дознания это обязательно учтут, — кивнул милиционер. — Дальше, пожалуйста.

А дальше что? Дальше ничего. Зашли да и убили за милую голову, вот вам и весь сказ. А почему гражданка Пестрюк, в смысле, Серафима Павловна, думает, что именно они убили гражданина Коржикова? А потому что до них соседушка ее драгоценный живой был. А как эти двое пришли — особенно этот, который косой и желтый, — сразу и прекратил всякое существование.

— А почему вы думаете, что до их прихода он был живой?

А как же ей думать? Только так, и никак иначе. Во-первых, гляньте, морды какие разбойные, не дай бог с такими в темном переулке встретиться. А во-вторых, перед тем, как эти явились, она мимо комнаты Афанасия Игоревича-то проходила и в дверку ему стукнула. Ну, так, все ли в порядке, не нужно ли чего. По-соседски стукнула, по-свойски.

— А он что? — милиционер глядел на гражданку Пестрюк, не отводя глаз, но это, кажется, ее совсем не смущало.

А он отозвался, конечное дело. И как же он отозвался? Как обычно. Ничего, говорит, не нужно, идите себе спокойно, Серафима Павловна, да вознаградит вас Господь Бог, пресветлые ангелы и наша родная советская власть. А потом, значит, явились эти, в особенности косой — и нетути соседушки, приказал долго жить или, по-научному если, по-современному, перекинулся.

— Серафима Павловна, — в голосе Загорского слышалась легкая укоризна, — вы понимаете, что это клевета?

— Какая же клевета? — вскинулась старушка. — Я все говорю, как есть, ничего не утаиваю! А если которые меня запугивать берутся, так пусть знают, что и на них укорот будет, потому что не спит советская власть и наш родной Центральный Комитет.

— Ладно, Серафима Павловна, — вздохнул участковый, — идите себе с Богом. А мне еще с гражданами переговорить надо.

— А нечего с ними говорить, — ощетинилась старушка Пестрюк. — Расстрелять их надо без суда и следствия, вот и весь сказ.

Участковый, однако, вопреки ожиданиям старушки, табельное оружие не вынул и бандитов и убийц прямо тут же на месте не уложил почему-то, только рукой махнул — идите, идите. Ну, та и двинула, но не просто так, пешим ходом, а с песней, с революционными припевами: «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка. Иного нет у нас пути — в руках у нас винтовка…»

Участковый проводил ее хмурым взглядом, потом повернулся к Загорскому.

— Вот, изволите видеть — контингент, — пожаловался он. — Алкоголики, шизофреники, аферисты. И с такими людьми приходится строить светлое будущее.

— Вы, надеюсь, не отнеслись всерьез к ее фантазиям? — осторожно осведомился Загорский.

Участковый только головой покачал. Он гражданку Пестрюк знает хорошо. Может, конечно, она и правда стучала к Коржикову, только было это неизвестно когда. Может, сегодня, может, вчера, может, неделю назад. Маразм старческий — дело сильно невеселое, а еще хуже, когда на него алкоголизм накладывается и какая-нибудь психическая болезнь. Тут уж не то, что на четыре делить приходится сказанное — на сто тридцать четыре. А толку все равно чуть.

— Однако, — перебил участковый сам себя, — что делает московская уголовка в Ленинграде? По какому, так сказать, такому случаю вы оказались в квартире убитого? Просил бы, товарищи, откровенного разговора, мне еще протоколы составлять, так что сами понимаете.

Загорский понимал и потому честно объяснил, что в Ленинграде они занимаются расследованием убийства натурщицы Лисицкой. Погибла Лисицкая в Москве, но следы, как они полагают, ведут в Ленинград, где она жила и работала. Надо было допросить завхоза, но, явившись к нему домой, от всего завхоза застали одно только мертвое тело.

— И с предсмертной запиской к тому же? — понимающе кивнул участковый. — Как, однако, ко времени самоубился гражданин Коржиков!

— И не говорите, — согласился Загорский.

Участковый внимательно посмотрел на него и сказал:

— А у вас самих есть соображения, кто расправился с покойником?

— Соображения есть, но точно сказать не можем, — отвечал Нестор Васильевич. — Да и примет кот наплакал. Известно только, что человек среднего роста, крепкого телосложения, возможно, косолапит или просто ноги чуть колесом, носит серую шляпу, закрывающую лицо, серый плащ, летом, вероятно, серый же пиджак и американские кеды. Другое дело, что, вероятно, он не всякий раз так одевается, иначе мы бы уже открыли охоту на всех людей в сером…

— Это я понимаю, — кивнул участковый. — Но даже и это уже кое-что. Если, например, возьмем его, а дома у него такая одежда обнаружится — вот вам и косвенная улика.

Загрузка...