СУББОТА И ВОСКРЕСЕНЬЕ Рассказ

Тук-тук! Это он, фронтовой товарищ нашего отца. Снова, стало быть, настала суббота.

— Кто там?.. Сырги? — спрашивает отец, отпирая в потемках дверь.

— Я, Гаврил… Ты дома?

— Дома, — бурчит отец.

— Так я того… пришел.

— Раз пришел, входи.

Мама, как всегда, недовольна.

— Явился ни свет ни заря! — громко говорит она в пространство. — Еще и собаки не пробудились!

Отец словно не слышит.

Мама мгновенно переключается на нас:

— А вы, лежебоки, до каких пор спать собираетесь? Люди уж давно на ногах! Вставать, живо!

И — отцу, который все еще что-то возится в темноте:

— Свет бы, что ли, зажег…

Пока мама покрикивает на нас, а отец нашаривает на стене выключатель, Сырги, его фронтовой друг, терпеливо вытирает ноги за дверями.

— Ладно тебе, — ворчит отец, — подметки протрешь… Входи.

И Сырги входит.

Мы, дети, поднялись мигом. Когда к отцу приходит Сырги, маме нет нужды браться за хворостину, чтобы добудиться нас. Растолкали друг дружку и, разинув рты и болтая голыми ногами, уже сидим на печи.

— Ага! Пристроились воробушки! — мама с досадой хлопает в ладоши. — А дрова кто принесет? А по воду кто сбегает? Лопать небось попросите!

Мама двигается проворно, говорит быстро, и под горячую руку ей лучше не попадаться. Мы разлетаемся в разные стороны — я хватаю ведро, братишка лезет на чердак за мукой. Сырги, фронтовой товарищ отца, все это время переминается в углу у двери и стеснительно покашливает в шапку, которую по обычаю снял и держит в правой руке. Бывает, маме понадобится, например, котелок, стоящий, как на грех, в том же углу, и она идет прямо к нему с таким видом, будто никакого Сырги и нет в доме, а есть просто некое механическое препятствие, которое путается под ногами. Сырги и не думает обижаться, а только чуть подается в сторону, вправо или влево, как, по его разумению, будет лучше, и снова начинает мяться и переступать с ноги на ногу, пока маме не затребуется еще что-нибудь, хотя бы и веселка, и он сделает полшага назад, чтобы она могла без помех взять то, что ей нужно, и, таким образом, окажется в том же углу у двери. Стоит он безмолвным столбом, и только когда мама, хорошенько накричав на нас, заливает в котелок воду для мамалыги, лишь тогда он во второй раз подает голос:

— Что скажешь, Гаврил? Начнем?..

— Начнем, пожалуй, — кивает отец и достает с запечка ножницы и бритву.

— Где сядем? — спрашивает Сырги, хотя прекрасно знает, что с тех пор как он и отец завели обычай подстригать друг друга, в нашем доме всегда приспосабливается для этого дела одна и та же скамеечка в одном и том же месте — чуть левее окна.

Отец, которому, разумеется, тоже нечего особо раздумывать над этим вопросом, тем не менее всякий раз отвечает так, словно ему пришлось долго и мучительно колебаться перед сложным выбором:

— Что скажешь, Сырги, если я посажу тебя здесь, чуть левее окна? Тут посвободнее, и мы никому не будем мешать.

— Как же, как же! — по-девчоночьи частит мама. — Вы бы еще прямо над котелком стриглись!

Однако с той минуты, как у отца в руках оказываются ножницы, маму уже никто не принимает в расчет.

Сырги устанавливает в указанном месте скамеечку и усаживается прочно, надолго.

Отец накидывает ему на плечи полотенце, затыкает концы за ворот, затачивает ножницы на бруске, разминает помазок, взбивает в алюминиевой мыльнице пену… Наконец, в тот самый момент, когда мама бросает в котелок щепоть голубоватой грубой соли, раздаются ритуальные слова:

— Сырги, я думаю, можно начинать.

— Если думаешь… — после внушительной паузы произносит Сырги, — начинай.

Щелкают ножницы.

Мама так занята своими хлопотами, что едва ли замечает происходящее. Она вся — гром и молния.

— Мог бы принести и побольше муки — не надорвался бы!

Или:

— Волоки еще пару поленьев, только без меня в плиту не закладывай!

Или:

— Вот не помню, посолила я мамалыгу или нет! С вами позабудешь, на каком свете живешь!.. Дай-ка мне еще соли, а там поглядим, что получится!

Варится в котелке мамалыга, булькает в горшке вчерашний борщ. Мамалыгу мама всегда ставит на ближнюю вьюшку, а борщ — на дальнюю и нас учит делать так же: во-первых, говорит она, под дальней вьюшкой огонь сильнее и вода там закипает слишком бурно, а во-вторых, мешать мамалыгу там куда труднее, аж пот прошибает, да и локти бьются о низкий свод печи. Установленный порядок мама соблюдает неукоснительно, однако это ничуть не мешает ей каждодневно проклинать свою злосчастную долю.

— Лучше с глухими разговаривать, чем с вами! — жалуется мама всякий раз, когда берет в руки веселку. — Не просила я тебя, Гаврил, купить другой котелок, поменьше? В таком, как у нас, только грешников варить! Дров не напасешься, а толку чуть! Вот пусть меня бог покарает, если я однажды не накормлю вас сырой мамалыгой! Тогда, может, вы и вспомните мои слова, а то ведь ни ты, муж, хоть и не маленький уже, слава богу, ни эти сорванцы слушать меня не хотят!..

В конце концов, с охами и ахами, с криками и оплеухами, с жалостными возгласами и перчеными словечками мамалыга все-таки доводится до упоительной своей кондиции и вываливается, как золотое солнце, на отскобленную до желтизны деревянную доску, борщ разливается по мискам, и приходит момент, когда все, что подлежит съедению, аппетитно размещается на столе и остается только приступить к трапезе.

— Ну, чего ждете? — упавшим голосом спрашивает мама.

— Гаврил, тебе еще долго? — сдавленным голосом осведомляется Сырги, фронтовой товарищ отца.

Говорить ему трудно: отец как раз обрабатывает его затылок, и подбородок Сырги плотно прижат к груди.

— Немножко осталось, — отвечает отец.

— Ладно, — пытается кивнуть Сырги. — Так вот, Гаврил, на чем я остановился…

— Я, кажется, тогда лежал в полевом лазарете?.. — Отец говорит таким тоном, словно проверяет надежность своей памяти, хотя, конечно, он доподлинно знает, что так все и было. И он, и Сырги помнят прошлое, можно сказать, назубок.

Правда, иногда они нарочно сбиваются, чтобы потом получить удовольствие от восстановления истины.

— Да, Гаврил, ты тогда лежал в полевом лазарете. Бахтияров вытащил тебя на спине. Я бы, конечно, и сам рад был тебе помочь, но ты не сердись: ты ведь помнишь, как мы все влипли!

— Еще бы не помнить!

Оба лежали на брюхе в глубоких бомбовых воронках, только в разных!

— Так лейтенант приказал, — вспоминает отец.

— Капитан, — скромно поправляет Сырги.

— Капитан? — удивляется отец.

— Капитан. Он сказал нам: «Башку не высовывать, кому жизнь дорога!» А потом еще добавил: «Действовать только по моему приказу!»

— Ты даже слова помнишь! — поражается отец.

— А как же! Залегли мы в этих воронках — ни взад, ни вперед: зажал проклятый немец. Надо было ждать темноты…

— Верно, — уточняет отец. — Так и было приказано: ждать темноты.

— «Ночью прорвемся, ребята!»

— Вы есть собираетесь?! — кричит на нас мама, видя, как мы застыли с разинутыми ртами, но не оттого, что собираемся набить их мамалыгой, а оттого, верно, что нам кажется, будто мы лучше услышим то, что рассказывает Сырги, хотя, если честно признаться, мы давно знаем все наизусть. — Или вы садитесь кушать, или я сейчас же все соберу со стола и выброшу собакам!

Эта перспектива всерьез пугает нас: с мамой шутки плохи.

Мы набрасываемся на борщ, обжигаемся горячими ломтями мамалыги. А что касается отца и его фронтового друга…

Сырги:

— …Получилось так, что нас было пятеро в яме, а вас, Гаврил, трое. Так ты мне потом сам рассказывал. У немцев все поле пристреляно, снайперы только и поджидают, чтобы кто-нибудь высунулся. Что оставалось делать? Перекрикиваться.

— Точно! — кивает отец. — Я сначала думал, что капут мне пришел. Ты только представь: один в этой воронке…

— Один? А ты же говорил…

— Правильно говорил. Сначала я был один, а потом еще двое приползли: Бахтияров и этот… как его. Двое.

— Да, ты мне так и объяснял потом. Еще бы не испугаться: кругом немцы, и вдруг кто-то ползет! Но, слава господу, это были наши. Они бы тоже пропали, если бы не воронка. А скажи, пожалуйста…

— Как ты себя чувствуешь? — неожиданно интересуется отец, отстраняясь от Сырги.

— В каком смысле? — удивляется тот. — Ты о чем, собственно, спрашиваешь?

— Ножницы не беспокоят?

— Да вроде бы нет… — Сырги с опаской косится на ножницы и тут же возвращается к своей ежесубботней повести: — А нас сразу было пятеро! Потом даже удивлялись, как это получилось. Вроде бы культурненько шли в атаку — и вот на́ тебе: лежим в воронке и ждем конца!

— Кто ж его знал, — оправдывает друга отец, — что они там сорокапятки подвезли? А когда еще минометы начали шпарить — либо живой ложись, либо мертвый падай. Но ты, Сырги, не терзайся — все равно мы их в конце концов доконали!

— Упорные, гады!

— Это точно, твердые орешки. А только и нам стыдиться нечего… Ну, дальше! Что было дальше?

— Да что ж дальше? — Сырги делает вид, будто вся история уже кончилась и говорить больше не о чем. Возникает пауза. Но он же первым прерывает ее: — Ну вот, лежим и молим бога, чтобы ночь скорее пришла. Радуемся, конечно, что живы, а печалимся…

— Печалимся оттого, что не ведаем: одни ли мы на свете или есть еще наши поблизости… И вдруг, — отец поднимает голос, охваченный неожиданным восторгом, от которого у нас с братишкой волосы встают дыбом, — вдруг я слышу тебя!

— «Гаврил! — кричу я. — Гаврил, отзовись!» — и прямо чуть не выскакиваю из воронки. Хорошо еще, что один из наших успел схватить меня за штаны, а то б некого тебе было стричь сегодня! «Что, говорит, молдаван, жить надоело?» — «Да нет!» — говорю я, а сам смеюсь от радости. Какое счастье, думаю, что Гаврил цел, что он здесь, хоть и не в той же воронке, а все же рядом! «Гаврил! — кричу. — Я тута!»

— «А я тута, Сырги!» — отзывается отец, заново переживая давно минувший день.

— Силы небесные! — крестится мама.

Но они не обращают на нее внимания.

— Правильно! Именно так ты и закричал! — подтверждает увлекшийся Сырги.

Между тем мы с братишкой наелись, как говорится, от пуза и потихоньку отваливаем в сторонку. Мама собирает тарелки, стряхивает в ладонь крошки со стола и отправляет их в рот. Отец и Сырги ничего этого не замечают.

— Я думаю, надо ножницы еще поточить, — задумчиво говорит отец.

— Твоя воля, Гаврил, — соглашается Сырги, — а только скажу откровенно: тебе тогда здорово повезло!

— Как посмотреть…

— Уж как ни смотри, а повезло.

— Ты, наверно, про мое ранение говоришь?

— Само собой. Ведь тебя тогда ранили?

— Ранили…

— Только вот какая закавыка, Гаврил: я что-то не припомню, как это было…

— Что — это?

— Ну вот, нашли мы один другого, а дальше? Ты услышал мой голос, я услышал твой голос и…

— Наоборот! Сначала я тебя позвал, а уж потом ты меня.

— Да?

— Ты снова путаешь! Я ведь в прошлый раз все тебе объяснял!

— Ладно-ладно, — говорит Сырги примирительным тоном, — в конце концов это сейчас не так уж важно… А вот что мы делали дальше?

— Ты закричал, чтобы я перебирался к тебе. То есть ползком — из моей ямы в твою.

— Да? И тут все на меня накинулись: «Ты что, хочешь нас обнаружить? Миной накроют — и конец!» Прижали меня к стенке, и тогда я закричал тебе, что не сто́ит.

— Нет, это были мои слова: «Не сто́ит, Сырги!»

— Вот уж извини! Ошибаешься! Я как сейчас помню! Я еще закричал, что, к сожалению, не могу перебраться к тебе.

— «И я не могу!» — кричит отец тем же голосом, каким, наверно, кричал тогда, из воронки, в пустынном, голом, насквозь простреливаемом поле.

Мне почему-то кажется, что где-нибудь на краю этого поля осыпала иглы от взрывных волн какая-нибудь одинокая искалеченная сосна.

— Да, это ты кричал! И тогда я окончательно понял, что у нас не остается другого выхода, кроме как ждать сумерек. Только ночь могла нас спасти!..

Как я уже сказал, мы знаем всю эту историю наизусть, но всякую субботу, к собственному нашему удивлению, ничем другим не занимаемся, как только слушаем затаив дыхание перебивающие друг друга слова и фразы отца и его фронтового товарища, неслышно повторяя их одними губами порой задолго до того, как они будут произнесены. Мы скользим по нити событий и нередко опережаем их, переживаем их раньше, чем они совершаются, и с досадой топчемся на месте, ожидая, пока отец и Сырги догонят нас. Но мама, как всегда, пробуждает нас от очарования.

— Я обед готовлю, а они!.. Вот я вам задам!.. Кто мне поможет?!

И снова начинается беготня.

Опять вода, опять мука и дрова!

— А котелок? — кричит мама. — Или вы думаете, что его можно не мыть? Увильнуть хотите?!

— Нечем! — это уже кто-то из нас, я или братишка.

— Кочерыжку возьмите кукурузную!

— А где она?

Черт ее знает, где она, и до чего же не хочется искать!

— Глазами смотреть надо! — мама сует кочерыжку нам под нос — Чтобы как луна все блестело!

Как луна — это у нас не получится, хоть старайся, хоть не старайся. Но оттереть котелок до такой степени, чтобы в нем можно было снова замешивать и варить мамалыгу, не так уж, в конце концов, трудно.

— Ну что, мужики, не наговорились? — устало спрашивает мама, накрыв, с охами и вздохами, с кнутом и пряником, не мытьем, так катаньем, стол к обеду, когда остается только сесть и взять в руки ложки.

— Есть еще, Гаврил? — вежливо спрашивает Сырги, но я думаю, что его не слишком интересует, скоро ли завершится стрижка. Нет, просто, услышав мамин голос, он задает свой вопрос для приличия, в знак того, что, в общем и целом, осознает ситуацию, в которую ставит всю нашу семью.

— Как будто есть, Сырги… А что, ножницы беспокоят? — удивляется отец.

— Нет, я так… — говорит Сырги, красноречиво взглянув на маму.

— Ты бы, Сырги, не такал, — советует отец, — а вспомнил бы, как я был ранен.

— Как же, помню! — восклицает Сырги. — Это очень просто! Вы решили все-таки отступить при свете и…

— Это я знаю… — отец досадливо машет рукой. — Я другое не могу вспомнить: почему мы решили отходить, а не стали дожидаться темноты! Дело ведь уже шло к вечеру, а там…

— Ха, в том-то вся и штука! Если бы вы так и сидели в воронке, теперь, Гаврил, некому было б меня стричь!.. Но раз ты забыл, я напомню!

Разумеется, мы с братишкой без всяких напоминаний знаем, по какой причине отец и два его товарища приняли в тот день решение отходить к своей передовой… Мы безусловно можем в любую минуту выпалить ту короткую фразу, даже слово, которое целиком объемлет тогдашнюю боевую обстановку, но… мы не смеем, потому что мама рядом, а она терпеть не может, когда дети болтают за столом! Зато думать и даже, в определенном смысле, вспоминать она нам, конечно, запретить не может… Так вот, мы лежали в воронке, ожидая сумерек, лежали несколько бесконечно долгих часов, когда услышали впереди, то слева, то справа, одиночные выстрелы и короткие автоматные очереди, и кто-то вдалеке прорыдал истошным голосом: «Убивают!»

— «Убивают!»

— И тогда, Гаврил, я снова услышал тебя! Ты кричал: «Беги, Сырги, беги, а то пропадешь!» — Сырги кричит эти слова и испуганно смотрит на отца.

Но в чем, собственно, было дело?

— А дело было в том, — объясняет Сырги, — что фрицы, увидев, что мы не высовываемся из воронок и ждем только темноты, решили нас все же выковырять и прикончить. Солнце спускалось и било в лицо нашим. Немцы, пользуясь этим, обнаглели, стали окружать воронки одну за другой и выколупывать наших оттуда, можно сказать, голыми руками. Кто не хотел сдаваться, тех расстреливали в упор или закалывали штыком! Одну из воронок они закидали гранатами. Теперь никто никогда не узнает, прятался ли в ней кто-нибудь или она была пуста. Эх, сорок первый!..

— И вот я закричал, Сырги, потому что понял, что беда! Надо было или бежать в слепой надежде, что пуля сжалится, или ждать дальше. Но ждать было нечего — фрицы совсем остервенели… Словом, я хотел тебя предупредить!

— Да, все так… я понимаю, Гаврил, ты хотел мне добра, и я этого по гроб жизни не забуду. Но, честно говоря, еще больше я благодарен судьбе за то, что тебя не послушался. Если б и я побежал в те минуты, наверняка остался бы в поле!

Мама поднимает голову и сочувственно глядит на Сырги, но это длится только одно мгновение.

А отец подхватывает:

— Пожалуй, ты и прав, Сырги… Ваша воронка была далеко в стороне… еще какие-то кусты вокруг, ты сам рассказывал… а наша — на открытом месте, и что ж нам было ждать неминуемой смерти? Немцы приближались… ветер уже доносил их разговоры. Рано или поздно, а скорее рано, хотя поле и было большое, они бы добрались и до нас! И вот мы решили: семи смертям не бывать. Бежим! Я даже перекрестился перед этим, но все равно уже на самой опушке сосняка вдруг почувствовал…

Теперь мама с невыразимой нежностью смотрит на отца.

— Дальше можешь не рассказывать, — говорит Сырги. — Дальше я знаю: Бахтияров на спине притащил тебя к нашим… А вот с нами вышло хуже. То есть не с нами, а со мной, потому что я до сих пор не знаю, остались ли в живых те четверо. Знаю одно…

Итак, трое — отец, Бахтияров и еще один боец — бросились бежать. Отца ранило, и Бахтияров вынес его в тыл. Третий был убит на месте и свалился обратно в воронку. Долго еще слышались позади одиночные выстрелы и короткие автоматные очереди. Кое-где немцы брали ваших в плен. В других местах наши отчаянно отбивались. Как страшно кричали раненые и стонали умирающие! Как стлался над полем вонючий пороховой дым!.. А с фронтовым товарищем отца, Сырги, приключилась совсем особая история…

— Мы, Гаврил, решили так: умрем, а из воронки не выйдем! Заняли круговую оборону… «Провокация», — так объяснил нам сержант. Я забыл сказать тебе, что с нами был и сержант. «Ребята, говорит, не поддавайтесь на провокацию! Ведь немец не знает, в которых воронках есть наши, а которые пусты. Надо сидеть тихо, авось и обойдется! Немцы хитрые, они, может, нарочно стреляют и кричат: хотят нас выманить. Но мы их перехитрим!» Этот мальчик, то есть сержант, он был совсем молоденький, но очень толковый. Он сказал так: «Поле большое, а вечер близко. Фрицы просто не успеют до темноты прочесать все воронки, вот они нарочно и сеют панику, надеются, что мы себя обнаружим…»

— И вы решили остаться? — удивляется отец.

— Да, решили. Что бы там ни было, думаем, а до вечера продержимся… — Здесь Сырги снова закатывает долгую-долгую паузу, вздыхает, утирает слезу, потом возобновляет рассказ: — Тут-то и случился со мной этот грех, из-за которого я до зимы сорок пятого погибал в плену… Да ты ведь все знаешь, Гаврил!

Отец знает, мы знаем, мама знает, и все село знает.

— Знаю, но ты рассказывай, — просит отец.

— Ну вот… решили мы, значит, остаться… убедил нас сержант.

Мы знаем, что сержант их убедил, мы не раз уже слышали всю историю от начала до конца и легко могли бы сейчас продолжить ее без участия несчастного Сырги, но вот незадача: именно в этом месте ни я, ни братишка никогда не смеем забегать мыслью вперед, а, напротив, совсем перестаем дышать и только слушаем, слушаем, боясь упустить малейшую подробность, и наконец наступает момент, который, по словам Сырги, сыграл в его жизни роковую и, как бы я теперь выразился, трагикомическую роль!

— …В общем, Гаврил, потянуло меня по этой самой нужде… ну, ты понимаешь!

По какой такой нужде? Мы с братишкой переглядываемся: что за нужда?

— …Верчусь я, верчусь, а один из наших смеется и говорит: «Ладно, ты тут делай!» Ну, слыхал ты, Гаврил, такое?! Бог свидетель, разве мог я, крещеный человек, усаживаться там, в этой гнусной яме, прямо перед своими товарищами?! Нет, говорю, не могу. И так не могу, и так не могу! Нет моей силушки! Я ведь понимал, что, если вылезу из воронки, меня снайпер накроет и немцы тут же засекут. А если останусь…

— Совестно же!

— Понятное дело: я же человек, а не скотина! Жмусь я, жмусь и чувствую, что все, не вытерплю… Как рванул наверх! Да еще хватило ума схитрить, сделать вид, что перехотелось, потому что наши бы точно меня связали, а то и пристрелили бы запросто. И были бы правы: раз уж оставаться, так оставаться всем, а я своим бегством выдавал их с головой… Беда! Словом, отбежал я от воронки метров на двадцать и залег. Вроде ничего, не стреляют. Тут я, как заяц, подпрыгнул и…

— Сейчас-то не прыгай, — говорит с хмурой усмешкой отец, — у меня ведь ножницы в руках…

— Люди добрые, — говорит мама, — вы хоть друг друга не зарежьте!

Но они ее не видят и не слышат.

— А дальше? — спрашивает отец.

— Да что ж… ты ведь знаешь… — Сырги надолго замолкает. — Совестно мне стало, даже охота прошла. Дай, думаю, я хоть фрицев от нашей воронки отвлеку… И будь что будет! И пустился вскачь по полю — ты же помнишь, как я быстро бегал! Бегу и еще руками размахиваю, чтобы немец меня лучше видел. И представляешь: хоть бы один выстрел! Тишина мертвая! Что ж попусту бегать? Повернул я к лесу, отдышался… Ну, думаю, теперь можно… и того… присел под сосенкой. Только, значит, присел, вдруг слышу: «Хенде хох!» Руки вверх!

Долго мы с братишкой ждали этой минуты!

— Хенде хох! — кричим мы в один голос — Сырги, подними штаны!

— Силы небесные! — мама хватается за голову. — Детей бы постыдился, Сырги, не говоря уж о святом хлебе! — И продолжает: — Все воевали, не вы одни, но люди уж и забыли, а у вас, видать, нет других забот!.. — И заканчивает: — Дострижетесь вы или нет? А то вон и ужин уже совсем остывает!

— Что скажешь, Гаврил? — с невозмутимым хладнокровием спрашивает Сырги, как клиент, не желающий неуместной спешкой обидеть мастера, то есть отца.

— Я скажу… — Отец осматривает его голову со всех сторон. — Я скажу, что… готово!

— Готово? — Сырги как будто даже не верится. — Ну, раз ты считаешь, что готово… Да и поздно уже, пора и честь знать.

— Да, пролетело времечко. Смотри, на дворе стемнело. Начали утром, а теперь уж ночь… Пора!

Сырги встает со скамеечки.

Сегодня суббота, а завтра воскресенье, и фронтовой товарищ отца снова придет к нам на рассвете, только теперь не отец будет стричь его, а он отца. Но мы ни о чем таком не думаем, мы сели ужинать, а вспомним все заново только утром, когда сквозь сон услышим: тук-тук!

И отец, отпирая спросонья дверь, спросит:

— Это ты, Сырги?

А тот ответит:

— Я, Гаврил… Ты дома?

— Дома, — скажет отец. — Входи, раз пришел…

Загрузка...