Сегодня мне не по себе. Не знаю, что случилось, но я отключился на работе.
Это первое, о чём я рассказываю Алие. Не смогу рассказать Владу или маме, боюсь вызвать у них беспокойство или… или раздражение. Раньше такого не случалось.
— Отключился — значит, потерял сознание? — уточняет Алия. — Или… или как?
У неё сегодня яркий макияж: красная помада, подведенные веки. Замечаю, потому что сижу на диване: мне непривычно смотреть на неё вот так, глаза в глаза. Но лежать не хочется, я слишком обеспокоен, чтобы лежать.
— Не думаю, — отвечаю. — Мне не было плохо. Я этого не помню. Это не обморок, никто не заметил, и когда я пришел в себя, я… сидел.
— Сидели, — то ли спрашивает, то ли просто повторяет она.
Киваю:
— Сидел за своим столом, в кабинете.
— А до этого? Перед тем, как отключились?
Пытаюсь вспомнить. Кажется, я шел по коридору, позвонила мама… Проговариваю это вслух, а Алия снова повторяет:
— Мама.
Каждый раз, когда она так делает, я думаю, что она перебирает в уме типичные психологические зацепки: «Мама. У него проблемы с матерью. Очевидно, что он избегает матери, поэтому падает в обморок от её звонков».
Только это чушь. Мама не причём.
Но Алия психоаналитик, а для них святое — зацепиться за мать.
Она спрашивает:
— А какое ваше первое воспоминание о матери?
Я начинаю злиться:
— Причём здесь моя мать? У меня провалы в памяти.
Алия пожимает плечами:
— Можете не отвечать на этот вопрос, это ваше право.
И, хотя она так говорит, мыслительный процесс в моей голове уже запущен: я начинаю вспоминать какое же. Кажется, клей-момент и её любимое платье.
— Помню, как сидел в своей комнате и мечтал сбежать из дома, — проговариваю я. — Представлял, как меня будут искать с полицией, но никогда не найдут, потому что я на попутках доберусь до Америки, и поселюсь там. Под другим именем. И мама всю жизнь будет жалеть о наших отношениях, но мы никогда больше не встретимся. Представлял, как она придёт на передачу вроде «Жди меня», и телевизионщики станут разыскивать меня по всему миру.
— А что не так с вашими отношениями, что о них нужно было жалеть уже тогда? Кстати, сколько вам было?
Алия умеет из потока бессмыслицы выцепить отдельные слова, чтобы предъявить их мне, будто улики, за которые нужно объясниться. Словно в психотерапии ты постоянно должен искать себе алиби: «Нет, нет, нет, доктор, я этого не совершал». Никак не могу понять, зачем она это делает, или почему выбирает эти слова, а не другие. Но её любимые: мать, отец, детство, отношения, секс и… Джошуа.
Как ни странно — Джошуа.
— Где-то три или четыре года, — отвечаю. — Я испортил клеем её платье, она отлупила меня ремнем, я обиделся. Всё просто.
Почему-то чувствую раздражение: я рассказал забавную историю про мечты о побеге в Америку, а она свела её к клею, платью, побоям, слезам. История про Америку вызывала смех, если я упоминал её на семейных ужинах или с друзьями, но теперь, кажется, я больше не смогу относиться к ней с такой легкостью.
Психотерапия утяжеляет жизнь.
— А отец вас защищал, когда мама поднимала руку?
Я не выдерживаю:
— Слушайте, нам обязательно об этом говорить? Я же сказал, что отключился на работе, что у меня провалы в памяти. Какое отношение случившееся в трёхлетнем возрасте имеет к тому, что со мной сейчас?
Она с интересом смотрит на меня, и я замечаю, что ей хочется улыбнуться, но она сдерживается.
— Вы раздражены, — констатирует она очевидное.
Киваю с показательным раздражением:
— Именно так.
— Вы хотите углубиться в симптоматику? — спрашивает она. — Вы ведь сделали МРТ, проконсультировались с врачами. Для потери памяти нет никаких органических причин.
— Да, но я её теряю!
— И если вы хотите разобраться в причинах, мы должны сотрудничать, — спокойно продолжает она.
Обессиленно выдыхаю. Ясно. Сотрудничаем.
Она смотрит на меня с полуулыбкой, как будто ждёт ответа, но я молчу. Тогда говорит она:
— Если бы вы действительно не видели в этом смысла, вы бы уже перестали ходить. Нашли бы другого терапевта, работающего в другом подходе. Но вы пришли сюда уже в пятый раз, и я делаю вывод, что эти разговоры о детстве почему-то действительно вам важны.
Я молчу. Не знаю почему, но мне кажется, она цепляет что-то внутри меня: как будто на моей душе натянуты струны, как на арфе, она дергает за одну, потом за другую, и играет музыка. Иногда я чувствую наше общение таким — неожиданно осмысленным. Иногда она фальшивит. Иногда ударяет по струнам так, что звук бьёт по ушам. Но иногда, как сейчас, звук становится неожиданно правильным, и я хочу, чтобы она продолжала.
И она продолжает:
— Так ваш отец когда-нибудь вступался за вас?
Я качаю головой.
— Нет. За меня вообще никто никогда не вступался. Может, только Джошуа.
— Джошуа? — слово-триггер для неё. — Перед родителями?
— Нет, конечно нет, — усмехаюсь. — Перед ними он бы не рискнул. А так… В школе, на дзюдо.
— Вас обижали в школе?
Прыскаю:
— Конечно.
— Почему конечно? — не понимает она.
Мне же кажется это очевидным.
— Еще в начальной школе меня дразнили «педиком». Похоже, это всегда было видно. Другие раскусили меня раньше, чем я сам себя раскусил.
— И что же было видно?
— Не знаю, — я с удивлением отмечаю, что говорить становится тяжелее: будто воздух, превращаясь в вату, забивает легкие. Приходится дышать через силу. — Я… был слабым. Мелким. Сушил листья в книгах. Любил мультик про «Непобедимую принцессу Ши-Ру», а он типа девчачий.
— И всё?
— Детям много поводов не нужно.
— А Джошуа… Он разделял ваши интересы?
— Не помню, — честно отвечаю я. — Мне кажется, ему это было неважно.
— А что он сам любил?
Хмурюсь, потом пожимаю плечами. Я совершенно не помню, что мы делали вместе.
То есть, помню про черепашку, но только потому, что он её украл. Помню, как он тыкал ручкой впереди сидящего Гогу, а потом свалил это на меня. Но ещё помню, как рассерженный Гога решил наподдавать мне на перемене, а Джошуа вмешался.
Тогда, охваченный злостью, он влез между мной и одноклассником, со злостью потребовав:
«Отвали, ясно?!»
Гога удивился:
«А ты чё, слабак, разговаривать умеешь?»
«Думаешь, если ты такой огромный, то всех можно задирать?» — дерзко продолжал Джошуа.
«Я могу тебе добавить»
И тогда Джошуа будто двинулся, начал кидаться на Гогу и орать:
«Ну давай, врежь мне! Попробуй! Крутым себя считаешь? Как это круто — драться со слабыми! Попробуй, подерись со мной! Давай!»
Гога оторопел, как от страха, и сильно толкнул Джошуа, он врезался в фруктово-ягодные шкафчики (в началке у каждого был шкафчик с рисунком фрукта или ягоды на дверце). Я был малиной, кстати. Меня за это тоже дразнили, потому что ягоды были для девочек, а фрукты — для мальчиков, но я очень хотел ягоду, и мне разрешили, но…
Это стало главной причиной травли.
Но тогда драки не случилось, потому что толстяк, испугавшись Джошуа, присмирел, и с опаской посматривая на нас, смылся.
— А потом… — запальчиво продолжаю я, запыхавшись — из-за ваты в легких, — а потом… я помню уже стоматологию.
— А там что?
А там… А там нужно было вырвать зуб. Тридцать первого августа — перед вторым классом.
Когда я пожаловался маме на боль в правом верхнем ряду, она с силой надавила мне на подбородок, вынуждая открыть рот, и, быстро заглянув в него, сказала:
«Молочный. Можно вырвать»
Для меня это было не так легко, как для неё: я затрясся от ужаса. Представьте, что это такое для ребенка восьми лет — пойти к стоматологу. И она сказала, что я пойду туда один, потому что них с отцом — рабочий день.
Помню, как стоял позади неё в родительской спальне, а она красила ресницы, сидя за туалетным столиком, и ровным тоном говорила:
«А в чём проблема? Пешком пять минут. И за ручку тебя держать уже стыдно»
Я говорил, что не пойду один, потому что мне страшно, а мама отвечала:
«Ты всего боишься, ну а что теперь? Жить-то как-то надо»
— Мама не любила мою трусость, — поясняю для Алии.
На её лице читается удивление, но мне не хочется, чтобы она думала, будто моя мать какая-то… неблагополучная. Ей просто не нравилась слабость, она и себе никогда её не позволяла, а мужчинам — тем более.
В её глазах я был мужчиной, даже в восемь лет.
«Если не вырвешь зуб, инфекция пойдёт дальше — в мозг, — спокойно сообщала мама, подкрашивая тушью глаз. — Заболеешь менингитом и умрёшь. А если не умрёшь, останешься умственно-отсталым, а тебя природа и так не наградила»
Я понял её слова, как «останешься тупым и безмозглым». Наверное, это она и хотела сказать, и оказалась успешна в своей доходчивости. Такая перспектива напугала сильнее детской поликлиники, и я спросил, можно ли взять с собой хотя бы Джошуа.
Мама устало ответила, что я пойду один. Я заспорил, а она иронично спросила:
«А что, Джошуа в школе больше не учится? Случились какие-то изменения в его биографии?»
Я объяснил, что первого сентября в школах линейка — ничего важного. Не помню, что она мне ответила, но на следующий день Джошуа пошел со мной, и всю дорогу объяснял, что в кабинете стоматолога ничего страшного не произойдет, и вообще: «Бояться — глупо. Ты еще не знаешь, что там будет, а уже боишься. Получается, боишься того, что сам придумал». Я потом с этими словами заходил в кабинет, и выдержал только потому, что повторял про себя: бояться — глупо.
Дома, когда родители вернулись с работы, я похвастался перед ними лункой во рту, а мама закатила глаза и спросила у отца:
«Ты считаешь нормальным, что он такой?»
У меня улыбка с лица сползла, как в мультиках: когда кто-то плавится на жаре и его лицо стекает вниз. Вот у меня тогда буквально наяву это случилось. Я себя таким увидел со стороны.
Она объяснила, что я пугаюсь ерунды, и когда справляюсь с ерундой, незаслуженно считаю это героизмом.
«Но ты не герой, — говорила она. — Это всего лишь молочный зуб»
Еще она что-то говорила про ответственность: я не беру на себя ответственность, вечно витаю в облаках, мужчины так себя вести не должны…
Она звучала так, словно делала над собой усилия, и теперь я думаю, что она пыталась подавить в себе отвращение ко мне.
У неё не получалось. Чем сильнее она старалась, тем яснее я видел, что противен ей.
Я помню, как она поймала мой взгляд и вздохнула, ей будто бы стало стыдно за эти мысли. Она сказала, словно попыталась помириться:
«Это не значит, что нужно быть задирой. Просто мне кажется… В тебе нет чего-то важного»
— Того, что делает мужчину — мужчиной, — говорю я, вспоминая тот разговор. — Если у меня этого нет, значит, на меня нельзя положиться. Это её слова.
— А отец? — уточняет Алия. — Он там присутствовал?
— Он сказал: «В восемь лет ещё ничего непонятно».
— Получается, заступился?
Пожимаю плечами: не такой защиты мне бы хотелось. Но мама тогда ответила:
«Хорошо, что ты его понимаешь. Я его не понимаю вообще. Он как будто не мой сын».
Алие этот кусок разговора пересказывать не стал — слишком тяжелые слова, чтобы я мог повторить их без слёз. Может быть, в другой раз.
— И тогда… — начинает она, а я продолжаю:
— И тогда они придумали отдать меня на дзюдо.