Я схожу с ума.
На работе полный завал. В деле одного из пропавших нет улик. Ганченко говорит, что передавал их мне, но в папке недостает трёх материалов. Аналогичная папка пропала из сетевого хранилища, и мы не можем выяснить, кто её удалил. Звали программиста, но он не знает, что делать: его способности ограничиваются переустановкой Винды и обновлением антивируса. Сказал, что у нас не настроен аудит. Это ещё что: большинство материалов дела здесь передают, как открыточки по Вотсапу. Шарашкина контора.
Я сказал Ганченко, что это его студенты. Они ошивались здесь целыми днями, типа «работали». Я показал Сергею записку, которую они оставили в обворованном деле: «Главное в следственных действиях — не выйти на самого себя». Оборжаться можно.
Сергей и поржал. Спросил:
— Может, ты это сам написал, когда бухой был, и не помнишь?
— Я таким ровным почерком даже трезвый не пишу, не то что пьяный.
Когда пишу я, все буквы с наклоном влево. Я левша.
На студентов Ганченко наорал, но вернуть улики это не помогло.
Подловив меня в коридоре на следующий день, он сказал с покорным смирением:
— Ладно. Сделаю, как ты советовал.
— Я советовал?
Совершенно не помнил, чтобы что-то ему советовал. Кроме смены дезодоранта — Сергея можно определить по запаху даже с другого этажа.
— Не буду заводить по убийству, раз так.
— Это я посоветовал?
— Ну да…
По тому, как он удивился моему вопросу, я понял, что не нужно ничего переспрашивать. Опять. Я опять что-то забыл.
Кивнул, отошел и вот тогда подумал: я схожу с ума.
Не понимаю, как мог дать подобный совет: это нецелесообразно. В городе один за другим исчезают мужчины, двоих мы выловили из реки с отстрелянными гениталиями, всё указывает на серийника, и в этот момент я… советую… не возбуждать уголовное дело по убийству? Да я уверен, что остальные — там же, в реке, и Кривоус среди них. Кроме того, мне… лично мне не по себе.
Ганченко думает, что он убивает гомосексуалов («гомосексуалистов», «пидоров» — как говорит сам Сергей), и если это правда, он может выйти и на меня, и на Влада, и на наших друзей. Когда из тела одного убитого извлекли пулю — точно такую же, какими заряжается наше табельное оружие — я почувствовал, что он близко. Это иррационально: мало ли, у какого психа такой же пистолет и такие же патроны, но в моменты тревожного узнавания я начинаю подозревать всех.
Даже Сергея, когда он говорит, что откажет в возбуждении дела.
Но в последнее время версия с гомосексуалами кажется мне заблуждением. Я стараюсь не давить с этим на Сергея — пусть чувствует себя Шерлоком Холмсом, раз ему нравится разгадывать загадки, — но у всех жертв есть общая странность: они шифровались. Браузер Tor, удаленные переписки, секретные чаты — всё подчищено настолько, словно они пытались стереть следы собственного убийства, и я говорил Сергею, что нормальные люди так не делают. Нормальные люди не озабочены своей анонимностью до такой степени.
Когда мы идём на обед, я повторяю это снова, и он соглашается:
— Да. Я же говорю, они пидоры, скорее всего.
Я молчу. Мне нельзя выглядеть экспертным в вопросах гомосексуальности, поэтому я не решаюсь объяснить ему, что общаюсь с Владом в обычных мессенджерах и не смотрю гей-порно через Tor. Я всё делаю как обычный человек, потому что быть геем — не преступление.
А кем быть — преступление?
Я хочу сказать ему, что связываю мотив убийства с сексуальными перверсиями (иначе, зачем стрелять в гениталии?), и слово «педофилия» почти слетает с моих губ в тот момент, когда что-то — что-то инородное, идущее как будто не из моего сознания — вдруг останавливает меня едким комментарием: «Он дебил. Не надо ему подсказывать».
Это я подумал?
Я этого не думал. То есть, он дебил, но я… Нет, он не дебил. Я никогда не думал, что Сергей — дебил. Может быть, я так считаю, но я…
Боже, я схожу с ума.
Обрываю себя на полуслове, Сергей не замечает, а я больше не возвращаюсь к этой теме до конца обеденного перерыва. Начинает болеть голова.
Сергей рассказывает, как ездил на выходных к теще, я делаю вид, что слушаю. Хотелось бы мне также свободно говорить о своей личной жизни, но я не могу.
Не могу даже матери сказать.
Мы поругались накануне из-за её подозрений.
Ладно, это не так называется. Это не подозрения. Я попался с поличным.
Утром, в выходные, в те самые, когда Сергей с женой ездил к теще, мы с Владом были дома. Занимались сексом. И пришла мать. Открыла дверь своим ключом, потому что мы живём в её квартире (о чём она постоянно напоминает), и прошла внутрь, уверенная, что имеет на это право. Мы услышали, как скребется ключ в замке, и отпрянули друг от друга: я выплюнул шарик изо рта, Влад закинул в тумбочку кожаные наручники и смазку, потом мы синхронно надели трусы и… она возникла на пороге.
Увидела нас: полуголых, взлохмаченных, тяжело дышащих. Увидела расстеленную постель с загадочными мокрыми следами на простынях, а на полу возле ножки кровати — использованный презерватив. Про него мы забыли.
Мама сказала, что даёт мне десять секунд, чтобы одеться, и ждёт на разговор. Когда она вышла из спальни, Влад принялся шепотом возмущаться, что «это переходит все границы» и «ты должен что-то сделать со своей матерью». Но что я с ней сделаю? Убью?
Я оделся, вышел на кухню, хотел конструктивно поговорить, но она начала кричать, называя меня «педерастом». Я напомнил ей, что просил предупреждать о визитах, а она сказала: «Это мой дом» и ударила по лицу. Влад, услышав звук пощечины, пришел защищать меня, заявляя, что меня нельзя бить, и она ударила уже его. В этот момент, наверное, должен был вмешаться я (и меня правда глубоко возмутило, какой чудовищный выпад она себе позволила в сторону Влада), но я… смолчал. Потому что, говоря по правде, боюсь её. И её, и того, что она лишит меня работы. Она может.
Так прошли выходные. В понедельник было не лучше — ругань продолжалась по телефону, пока я не отключился. Сегодня весь день пытаюсь её избегать.
Только знаю: дома легче не станет. Влад на меня обижен.
Вечером я пытаюсь с ним помириться. Вернувшись с работы, сразу иду на кухню, бесшумно ступая на паркет. Слышу, как шипит масло на сковородке — он что-то готовит. В воздухе запах свежих овощей смешивается с жареным, и это заставляет почувствовать себя голодным.
Когда захожу на кухню, он не оборачивается. Я смотрю на его широкую спину, смотрю, как шевелятся лопатки под растянутой футболкой — он ритмично стучит ножом по деревянной доске, — и мне хочется плакать. Я понимаю, что не хочу, чтобы это заканчивалось. Хочу, чтобы таким был каждый день. Каждый вечер. Всегда.
Я не готов его потерять, но чувствую, как теряю.
Подхожу ближе и обнимаю его со спины. Чувствую, как на мгновение его тело напрягается под моими руками, но тут же расслабляется, и он негромко говорит:
— Привет.
— Привет, — я целую его за ухом. — Как прошел твой день?
Он слегка съеживается от поцелуя, но не отвлекается от ножа, доски и капусты. Продолжает резать.
— Хорошо, — говорит. — А как твой?
— Хорошо…
Мне грустно от наших ответов. Раньше мы были ближе.
Я протягиваю руку, утаскиваю из-под его ножа кочерыжку. Момент, возвращающий меня в детство: самая вкусная часть капусты, которую я забирал со стола, пока бабушка готовила борщ. Она ставила одну ногу на табуретку, резала на весу картошку, и очищенные клубни со смешным бульком падали в кастрюлю. Я сидел возле неё, завороженно наблюдая за готовкой, и никуда не отходил, потому что бабушка рассказывала истории про Иисуса. Сам Иисус в этот момент смотрел на нас из угла — с икон.
Влад оборачивается, пока я воровато жую, и мы оказываемся лицом к лицу. Он говорит, глядя мне в глаза:
— Я нашел другую квартиру.
Капуста застревает в горле и начинает проситься назад. Я перестаю жевать, а Влад продолжает говорить:
— Я съеду в любом случае. С тобой или без тебя. Но если без тебя, — тут он отводит глаза, — то тогда вообще… без тебя.
С усилием проталкивая ком в горле вниз, я уточняю:
— Ты хочешь, чтобы мы переехали вместе?
Он кивает.
— Да… И больше никакой твоей мамы в наших отношениях.
Беспомощно оправдываюсь:
— Да её и не было, только позавчера…
— Да она повсюду, ты не видишь? — перебивает он. — Она… даже в тебе. В твоей работе.
— Я люблю свою работу.
Говорю правду, но он закатывает глаза.
— Я серьёзно. Мне важно там работать.
— Почему?
Не понимаю, как он не понимает. Я же борюсь с преступностью.
Знаю, что это детский ответ, но на взрослый у меня не хватает сил. Я так устал.
— Чтобы преступников было меньше.
— Тогда зачем ты на них работаешь?
Вздыхаю. Влада раздражает прокуратура, он считает себя на «правильной» стороне юриспруденции, а меня — на стороне коррупционеров, воров и убийц. Когда я говорю, что это как раз он их защищает, Влад отвечает: «Защищаю от таких, как вы». Мы никогда не говорим о работе. Лучше не начинать.
— Я перееду с тобой, — отвечаю, меняя тему.
Он кивает.
— Хорошо.
Я чувствую себя потерянно, подвешено, странно. И внутри, и в теле. Иногда такое ощущение, будто гравитация пропадает, и я начинаю болтаться в воздухе. В такие моменты мне кажется, что я становлюсь пластилиновым, и из меня можно слепить, что угодно.
Хочу почувствовать себя связанным. Это заземляет.
— Обними меня, — прошу Влада.
Объятия тоже заземляют. Он притягивает меня за полы пиджака, крепко прижимает к себе, а я, вместо того, чтобы обнять его, тоже обнимаю себя — обхватываю свои плечи. Объятия в объятиях. Это возвращает ощущение тела.
— Люблю тебя, — он целует меня в волосы и покачивает из стороны в сторону.
Закрываю глаза.
Дышу глубже.
Я в безопасности.
Всё хорошо.