Лаборатория допингового контроля. 1989–1994

6.1 Начало советско-американского сотрудничества. — Приезд гостей

Следующий, 1989 год оказался спокойным, после работы в подпольных лабораториях Калгари и Сеула мы с Уральцем сидели в лаборатории как бы на карантине — и спокойно делали серийные анализы. В Кёльн, на конференцию к Донике, нас не пустили, опасаясь его расспросов или расследования. Мне утвердили тему кандидатской диссертации, и я увлечённо занимался исследованиями кортикостероидов. Никто меня не тревожил, я сам планировал свой рабочий день, и зимой, в рабочее время и при свете дня, кругами бегал в Лефортовском парке. В мае мы с Вероникой и сыном переехали в Крылатское, в маленькую двухкомнатную квартиру на первом этаже — её добилась моя мама, которая десять лет стояла в очереди в Кремлёвской больнице и очень боялась, что её, пенсионерку в возрасте 62 лет, могут оставить без улучшения жилищных условий. В старой квартире были прописаны моя мама, сестра и мы с Вероникой и ребёнком, а когда сестра Марина вышла замуж за иногороднего спортсмена, то прописали и его. Но всё удачно разрешилось, и теперь у нас были свои кухня, туалет и ванная, и вообще всё свое.

В начале лета к нам приехали специалисты из Лос-Анджелесской лаборатории, доктор Каролина Хаттон и Филип Страус, или просто Фил. Американцы привезли с собой много чего хорошего: колонки, стандарты, смеси для калибровки. Мы постоянно разговаривали по-английски, я старался копировать калифорнийский акцент Фила. Каролина говорила очень чисто, её родным языком был французский, она родилась и училась в Париже, потом приехала в США работать над диссертацией, вышла там замуж и осталась. Американские специалисты были довольны нашим сотрудничеством, и работать с ними оказалось интересно.

Они жили в гостинице «Спорт» на Ленинском проспекте, где на завтрак и на ужин им подавали огромные салаты из свежих огурцов со сметаной. Других салатов не было. Фил думал, что в Москве будет холодно, однако начало июня оказалось очень жарким; из Лос-Анджелеса ему послали короткие штаны и футболки, но мы получили их уже после его отъезда. Я с интересом наблюдал за Филом, он был первым в моей жизни американцем в такой непосредственной близости. Москва ему понравилась, наша лаборатория тоже, но его поразили три вещи: счёты с костяшками в магазинах, он такого никогда не видел, копировальная бумага в печатных машинках (в США давно применялись ксероксы) и небритые ноги московских женщин. Тут уж без комментариев.

Я постепенно разбегался, нет ничего лучше и полезнее, чем бегать в рабочее время, пока автосамплер одну за другой колет пробы в хромасс. Я накручивал отрезки в шиповках на стадионе «Энергия» и чувствовал, что набираю форму; организм охотно отвечал на нагрузки. И, к своему удивлению, в июле на стадионе «Динамо» я пробежал 1500 метров за 3:51.4, а через день — 5000 метров за 14:22.7, мне показалось даже, будто вернулась молодость! Может быть, у меня действительно есть некий талант, плюс большой опыт и умение планировать нагрузки и тренировки. Причём я был чистый, ничего не применял, лишь зимой пил витаминки. Но всё было не так просто. Станозолол, лучший анаболик столетия, навеки остался внутри меня, влияя на ощущения и формируя структуру мышц, будто я продолжал его применять. В сущности, я стремился заново обрести те ощущения и ту уверенность, которые возникали во время тренировок на стероидной программе. И хотя я ничего не принимал, однако то ли понимал, то ли просто верил, что я всё делаю правильно, и следовал тому внутреннему ощущению прогресса, которое сформировалось и прочувствовалось ранее, в то время, когда я тренировался на станозололе. Это сохранилось на подсознательном уровне — и работало! Энтропия — великая вещь, и те считанные миллиарды молекул, остатки, рассыпанные в разных уголках моего тела, охотно отвечали на нагрузку и, казалось, запускали цепную реакцию своего воспроизведения. И я снова бежал как заведённый, удивляясь темпу бега, — именно так работала StrombaJet, будто реактивная тяга…

Тем временем было принято решение, что Виктор Уралец полетит в августе на целый месяц в Лос-Анджелес. Однако Виталий Семёнов неожиданно передумал и объявил, что Уралец всё лето будет находиться на работе, а первым в США к Кетлину поеду я; это было настолько неожиданно и необъяснимо, что мне стало очень тяжело и очень неудобно перед Уральцем. Он так ждал этой поездки и был невероятно удручён внезапной переменой. Мы оба расстроились; на работе всё валилось из рук, и я уже не чаял, когда окажусь в Америке, но не было билетов, я всю неделю ждал хоть какую-нибудь возможность улететь, пока не выпал рейс до Нью-Йорка. Очевидно, что как Василий Громыко последовательно прессовал Виталия Семёнова, делая ставку на Виктора Уральца, так и Семёнов решил тормознуть Уральца, послав в Лос-Анджелес первым именно меня. После этого Ирма Абрамовна, жена Виктора Павловича, целый год со мной не разговаривала.

6.2 Месяц у Дона Кетлина в олимпийской лаборатории в Лос-Анджелесе


В августе — сентябре 1989 года я провел четыре замечательные недели в Лос-Анджелесе, в олимпийской лаборатории Университета Калифорнии. С какой скоростью и непредсказуемостью всё менялось в моей жизни, ведь год назад об этом нельзя было даже мечтать. Лаборатория располагалась на десятом этаже, поток проб у Кетлина был очень большой, но там стояли такие же, как у нас, масс-селективные детекторы и определяли те же самые анаболические стероиды и их метаболиты. Пробоподготовка отличалась использованием большого количества одноразовых материалов, и каждый раз в конце рабочего дня большой мусорный контейнер возле моего стола заполнялся полностью; первые дни стеклянные пробирки и виалки, пипетки, перчатки и пластиковые наконечники я выбрасывал со вздохом сожаления, но постепенно привык. Лаборантскую работу я всегда любил, делал её быстро и качественно. Дон Кетлин, директор, за мной наблюдал и даже хвалил, используя всякие словечки вроде bonus или incentives; в советское время мы этих слов не знали, но в дальнейшем, когда я стал коммерческим представителем фирмы Hewlett-Packard, они оказались уместными и очень пригодились.

В выходные дни меня куда-нибудь забирали в гости, казалось, что в Калифорнии идут сплошные праздники; все были так рады меня видеть, будто я прилетел с другой планеты или спасся после кораблекрушения. При этом кормили без остановки, словно я до этого голодал всю жизнь: я действительно мог съесть очень много, подтверждая, наверное, такое предположение. То время было невероятное и незабываемое, это был пик перестроечной эйфории, казалось, что противостояние двух систем навсегда ушло в прошлое и впереди нас ждёт невероятный прогресс, свобода и счастье. Я продолжал тренировки, рядом с лабораторией был прекрасный стадион и запасные поля, и я там бегал кругами после работы.

В августе в Санта-Монике проводился полумарафон, собралась огромная толпа бегунов; когда дали старт, все понеслись, как в эстафете по Садовому кольцу, эта смелость американских любителей всегда меня поражала. Но через несколько километров всё стихло, толпа рассеялась; двое первых убежали, но остальных, кто не отстал и не сошёл, я придушил на последних километрах, когда дорога от океана пошла немного в гору. Третье место — ура! — мне вручили приз, и на следующий день в газете появилась моя фотография, а внизу стояли имя и результат — 1 час 10 минут 17 секунд. В кетлинской лаборатории никто такого не ожидал, все сразу побежали покупать газету на память.

Организация работы в Лос-Анджелесе отличалась от нашей наличием вертикали власти, то есть строгой иерархией и чётким распределением обязанностей. В Москве было по-другому: ведущий специалист Виктор Уралец сам готовил пробы и делал анализы на хромассе. Он только банки с мочой не регистрировал и не вскрывал — и лабораторную посуду за собой не мыл. Я делал всё из перечисленного плюс чистил источник ионов в масс-спектрометре и менял колонку в хроматографе; всё, что касалось ухода за приборами, я брал на себя, никому не доверял. И ещё перегонял (чистил) органические растворители, перегонку эфира Семёнов поручал только мне: процедура взрыво- и огнеопасная, её надо проводить осторожно и внимательно.

В лаборатории Лос-Анджелеса было иначе. Пробы принимали, перекодировали и аликвотировали (разливали по пробиркам небольшими порциями) на втором этаже; в самой лаборатории на десятом этаже пробы к анализу готовили студенты или технический персонал, работавший на полставки, и вся использованная посуда выбрасывалась. Старший персонал ставил на прибор приготовленные пробы, маленькие виалки объёмом 2 мл, запускал анализ и просматривал распечатки результатов. Филип Страус, например, редактировал компьютерные программы и настраивал приборы, но в структурных формулах метаболитов анаболических стероидов не разбирался и говорил, что это не его работа. К чужой моче он никогда не прикасался. Хромассы по установленному графику обслуживал приходящий инженер. Обязанности каждого сотрудника были чётко определены, всё было прописано — что и кто делает. Это была образцовая лабораторная практика — GLP, Good Laboratory Practice; фирма Hewlett-Packard называла это индустриальным стандартом в химическом анализе. Поэтому у Кетлина никто не выходил за границы своих обязанностей и не совал нос в чужие дела. Если кто-то опаздывал, то все дружно стучали и писали на него докладную, но никто не обижался, это было само собой разумеющимся и не переносилось на личные отношения.

В Лос-Анджелесе каждой серии проб предшествовали анализы контрольной пробы, «кьюсишки» (QC — Quality Control), и чистой, так называемой бланковой, пробы (Blank urine). Это позволяло ежедневно контролировать состояние прибора и работу технического персонала. У нас в Москве всё было по-другому, даже наоборот: считалось, что такой специалист, как Виктор Уралец, сам является гарантом высокого уровня работы и нет нужды каждый день что-то там контролировать и проверять, тратить время, реактивы и нагружать прибор дополнительными анализами. Учитывая, что в Москве в лаборатории работали четыре хромато-масс-спектрометра, выходило бы восемь дополнительных проб в день, а это и подготовка пробы к анализу, и сам анализ на приборе! Пусть пробы привозили не каждый день и не все приборы были загружены, но всё равно за год набегала бы тысяча дополнительных анализов! Мы тогда в год делали около четырех тысяч проб официально и ещё сотни проб неофициально, «под столом». Так что Семёнов сразу осудил внезапно возникшие расходы ради какой-то ещё там «американской образцовой практики», злился и хмурился, более того, перестройка стала ощущаться, началась экономия, тех количеств реактивов и расходуемых материалов, какие для нас закупались раньше, уже не планировали. Валютные потоки обмелели, наступило время учёта и бережливости. Поэтому пробы контроля качества мы делали только тогда, когда меняли колонку, электронный умножитель или чистили источник ионов, чтобы удостовериться, что техническое обслуживание улучшило работу прибора.

6.3 Угроза потери аккредитации


В 1989 году мы чуть не потеряли аккредитацию! Каждый год мы анализировали аккредитационные (контрольные) пробы, присылаемые из Кёльна, их бывало 8–10 баночек. Если лаборатория не могла определить какое-то допинговое соединение, то есть пропускала положительную пробу, то у неё начинались проблемы. Если ошибка была серьёзной, то лаборатория переходила в так называемую вторую фазу, с правом анализировать только пробы с национальных соревнований, причём все положительные пробы должны были пересылаться в другую аккредитованную лабораторию для окончательного подтверждения. Сразу вернуть полную аккредитацию было сложно, переход из второй фазы в первую позволял работать в статусе аккредитованной лаборатории лишь на национальном уровне, внутри страны, но пробы с международных соревнований направляли за рубеж в другие лаборатории.

Проблем с прохождением аккредитации у нас почти никогда не возникало, и в тот год вроде бы всё шло нормально, мы нашли все соединения, включая станозолол — Донике впервые его разослал по лабораториям, учитывая скандал с Беном Джонсоном, случившийся в Сеуле. Но мы ошиблись в количественном определении тестостерона и кофеина! Т/Е, отношение тестостерона к эпитестостерону, у нас получилось 6.7, выше шестёрки, то есть выходило, что проба положительная. Кофеин я намерил 11.4 мкг/мл (микрограмм на миллилитр), тогда как пороговое значение для положительной пробы было 12 мкг/мл, и получилось, что проба отрицательная. На самом деле в первой пробе отношение T/E было 5.5, ниже шестёрки, это была отрицательная проба, а во второй пробе концентрация кофеина была 12.8 мкг/мл, выше 12, — проба положительная. Таким образом, при анализе аккредитационных проб мы допустили две ошибки: дали одну ложноположительную пробу, что очень плохо, а другую, кофеин, ложноотрицательную, это не такой уж страшный грех. И в Госкомспорт пришло официальное письмо на бланке Международного олимпийского комитета за подписью принца Александра де Мерода, сообщавшее, что нас переводят во вторую фазу! Нам разрешается проводить анализ проб с национальных соревнований, однако все положительные пробы должны направляться на подтверждающий анализ в кёльнскую лабораторию.

Для нас это был неожиданный и сильный удар. Василий Викторович Громыко, заместитель председателя Госкомспорта, готов был просто растерзать Виталия Семёнова, вызвал его на ковёр и, видимо, хорошенько пропесочил. Виталий вернулся из Лужников изрядно помятый и красный как рак, однако глаза его сверкали по-боевому. Громыко понимал, что затевать новую атаку на Семёнова ему не с руки и не ко времени, шума никто не хотел; только-только успешно началось советско-американское сотрудничество, и тут ещё до нас дошли слухи, что во время этой аккредитации Дон Кетлин пропустил станозолол! Но он в своём Лос-Анджелесе как-то умудрился выкрутиться, и его вроде бы не накажут. Так что Громыко решил, что мы тоже должны оправдаться и «отписаться», то есть направить объяснительное письмо на имя принца де Мерода с копией самому маркизу Самаранчу, президенту МОК.

Даже не знаю, послали тогда наше письмо куда-нибудь или нет, но мы с Уральцем за неделю написали небольшой трактат о том, как непросто количественно определять кофеин, используя эфирную экстракцию, и что отношение Т/Е меняется в зависимости от полноты гидролиза и дериватизации. И ещё наш новый компьютер чудил белым светом, как хотел рисовал зигзагами базовую линию и по-разному обсчитывал высоту и площадь пиков стероидов. И много чего мы нагородили в том же духе страниц на тридцать. Мне это порядком надоело, и я стал в лицах представлять, как принц де Мерод в своей вальяжно-вежливой манере будет листать наш трактат между бокалами изысканного вина, держа сигарету немного на отлёте и хитро щурясь на струйку дыма. Но Виктор Уралец был глубоко и искренне расстроен случившимся: потерю аккредитации он переживал как собственную вину и на мои подражания принцу, шутки и комментарии не реагировал.

Слава Богу, на уровне Госкомспорта наш трактат сработал; Василий Викторович Громыко подержал его в руках и успокоился. Ему растолковали, что ведь ни кофеин, ни тестостерон мы не пропустили, просто немного не так посчитали количественные показатели. А коварный Манфред Донике нам мстит и придирается по пустякам, всё никак не может успокоиться и забыть прошлогодние тайные лаборатории в Калгари и Сеуле. Главное — чтобы эти проблемы и события не попали в перестроечные газеты, именно этого в Госкомспорте опасались больше всего, так что мы продолжали работать, будто ничего не случилось.

И ни одной пробы Донике мы не послали.

В конце октября мы съездили в Крайшу, в восточногерманскую лабораторию, и было это в последний раз: вскоре ГДР прекратила своё существование. В Дрездене мы жили в гостинице «Ленинград», именно там я ел самую вкусную солянку в своей жизни. Город шумел даже ночью, непрерывно стоял какой-то хоровой рёв — это происходило объединение двух Германий. Директор лаборатории профессор Клаус Клаусницер просто исчез, и мы о нём больше никогда не слышали. Профессор Донике его не любил, но долгие годы вынужден был терпеть в составе медицинской комиссии МОК. Лаборатория в Крайше продолжала работать, но тоже могла лишиться аккредитации. Обычная история — никому не по нраву, когда в стране появляется вторая лаборатория. Дон Кетлин тоже постоянно воевал со второй американской допинговой лабораторией, время от времени возникавшей то в Индианаполисе, то в Атланте. Вторую лабораторию в Канаде, в Калгари, также развалили после зимних Игр 1988 года — там во время аккредитации не смогли определить Оралтуринабол. Только лаборатория в Барселоне держалась благодаря личной поддержке маркиза де Самаранча, носителя извечного каталонского духа, не согласного с доминированием лаборатории Мадрида.

6.4 Всемирная конференция в Москве. — Введение внесоревновательного контроля


В октябре 1989 года в Москве состоялась очень представительная Всемирная антидопинговая конференция. Нас нагрузили заботой о директорах лабораторий, они были приглашены все поголовно — и мы заранее рассылали приглашения, чтобы они могли вовремя получить визы. Мне пришлось следить буквально за каждым — куплены ли билеты, когда и где надо встречать, забронирована ли гостиница. Раньше этим занимались Госкомспорт или Олимпийский комитет, что было почти одно и то же, но перестройка всё изменила.

Теперь мы всё организуем и делаем сами.

Встречать гостей мне пришлось в единственном на всю 10-миллионную Москву международном аэропорту Шереметьево-2, маленьком, тесном, построенном десять лет назад и постепенно превратившемся в полукриминальную зону. Поэтому «вылавливать» ребят из лаборатории Кёльна (цивилизованное слово «встречать» тут было неприменимо), я поехал сам. Ни пейджеров, ни мобильных телефонов тогда ещё не было и в помине, у меня имелся лишь клочок бумажки с номером машины и именем шофёра. Прилетали трое молодых специалистов из Кёльна, даже друзей: Вильгельм Шанцер, Михаэль Крафт и Андреа Готцманн.

Приехал в аэропорт: внизу, в зоне прилёта, полный бардак, никто не знает, прилетел самолёт или не прилетел, уже выходили с рейса или ещё не выходили. Если не выходили, то неизвестно, у какого выхода ждать, — и я побегал туда-сюда, пока вдруг не обнаружил кёльнских ребят в уголке, сидевших втроём тесным кружком и терпеливо ожидавших своей участи. Мы очень друг другу обрадовались; оставалось только найти водителя госкомспортовской машины. Водители трепались и курили на улице, им, как всегда, всё было пофиг; нашего шофёра нет — и машины с таким номером тоже нет. Однако одного шофёра я раньше видел и решительно его забрал, сославшись на указание Громыко. Он вяло возражал, что якобы кого-то тут встречает, хотя стоял на улице неизвестно где; короче, друг мой, всё, поехали без разговоров, мои иностранцы — самые важные. Наверное, кто-то останется без машины, но там уже разберутся без меня.

Всемирная конференция по борьбе с допингом проходила в гостинице «Космос». Перед её началом, 8 и 9 октября, заседала антидопинговая подкомиссия, были отчёты и доклады. Донике сидел важный и всеми руководил, а я был счастлив, сидел и слушал — и менял прозрачные страницы на оверхед-проекторе во время выступлений важных деятелей, таких как Роберт Дугал, Арнольд Беккетт или Дон Кетлин.

Все дни работы симпозиума, приезды и отъезды участников, разбивки по сессиям, кофе-брейки и обеды были организованы замечательно. Я сделал большой пленарный доклад по определению кортикостероидов; научную программу мы составляли сами, и я поставил свой доклад в прайм-тайм, когда зал был полон и все могли насладиться полученными мною хроматограммами, пиками и масс-спектрами. По итогам конференции было принято историческое решение о введении внесоревновательного контроля, мечта Донике сбылась! Посмотрите, как после этого нововведения резко и на многие годы оборвалось появление новых мировых рекордов в лёгкой атлетике, в женских видах:


Донике это предвидел.

Оставался торжественный заключительный обед, а перед ним по плану значилась автобусная экскурсия по Москве, предстояло показать гостям Кремль, объехать его и скорее обратно — на банкет в ресторан. В советское время экскурсии для иностранцев были чётко организованы, но теперь всё делаем сами, так что я трусцой обежал все стоянки вокруг гостиницы «Космос», разыскал автобус, осталось только найти экскурсовода, но его нигде нет, пропал. Уже время ехать, всё — поехали!

Водитель наш тоже неизвестно откуда взялся, Москву не знает, я впереди сижу с микрофоном, рассказываю на английском языке разные байки про Москву и князей-царей, много чего забыл или вообще не знал, но сочиняю на ходу — молчать нельзя, а ещё показываю несчастному водителю, куда ехать. Часа два я так вертелся, просто охрип, и голова моя затрещала. Однако иностранным гостям понравилось, на обеде они нас всех — Семёнова, Уральца и меня — благодарили за прекрасную организацию конференции, а мою экскурсию все вспоминали потом через много-много лет. Именно тогда я познакомился с Кристиан Айотт из лаборатории Монреаля, она изучала метаболизм станозолола, метенолона и других анаболиков и вскоре стала директором лаборатории.

Атмосфера заключительного обеда конференции была завораживающей. Было ощущение новогоднего праздника, радостного детсадовского единства со всеми людьми и странами; казалось, что время коммунистической идеологии, лжи и затаённой злобы на западный мир уходит навсегда. Шутили, что нашу жизнь изменили три вещи на букву С: chromatography, copy machine, computer. Будущее выглядело светлым и радостным, даже в октябре у нас было какое-то весеннее настроение. И как же мы были наивны, как мы все ошибались… Просто в основе нашей наивности лежали самые сердечные и душевные, но одновременно фундаментальные ожидания, разрушенные дальнейшими событиями.

В 1989 году в журнале «Новый мир» был опубликован роман Джорджа Оруэлла «1984». Эта потрясающая книга сразу и навсегда вошла в нашу жизнь, именно она подорвала и разметала все прежние мечты о коммунистическом будущем, объяснила, что такое олигархический социализм, ввела в обиход эпитет Виктория, будь то кофе, алкоголь или сигареты, и новые термины: миниправда, новояз и двоемыслие. С помощью двоемыслия стало возможным объяснить, какую «борьбу с допингом» мы ведём в лаборатории и как она соотносится с тем, что пишут в газетах и говорят с высоких трибун.

6.5 Поездки в Афины и в Кёльн. — Защита кандидатской диссертации


Важнейшим событием 1990 года стали вторые по счёту Игры доброй воли в Сиэтле. Советско-американское сотрудничество продолжалось, и Виктор Уралец в марте работал в Лос-Анджелесе, а начальство с обеих сторон летало туда-сюда бизнес-классом. Я же спокойно работал и писал диссертацию на компьютере Olivetti с невероятно быстрым, шумным и скрипучим принтером. Работающий принтер слышно было на всём третьем этаже, и Семёнов всякий раз прибегал проверить, кто там что-то печатает и переводит бумагу и чернильную ленту. У него развился сильный охранительный инстинкт, и по мере перестроечного ухудшения экономического состояния СССР Виталий становился очень экономным, даже жадным. В битвах с Громыко он обтрепался и постарел, замкнулся в себе и целыми днями сидел в своём кабинете, выскакивая только на звонок в дверь и прочие шумы или грохот. На нашей институтской стоянке появились новенькие белые автомашины «Волга» — после успеха в Сеуле Госкомспорт выделил автомобили ведущим специалистам ВНИИФК, и на них теперь разъезжали секретарь парткома Михаил Налбандян и наши профессора Владимир Матов и Рошен Сейфулла. Однако Семёнов продолжал ездить на своей ржавой «копейке», на вишнёвых «жигулях» 1969 года выпуска. Мы с Уральцем думали, что Громыко решил его не поощрять и оставил без новой машины, но как-то раз при входе в институт столкнулись нос к носу с румяным и весёлым Сейфуйллой. Он с усмешкой и искринкой в глазах спросил, а что это ваш Виталий «зажался и не ездит на новой „Волге“, весь вид институтской стоянки портит своей развалюхой?» — «Да какая „Волга“, ему же не дали…» Но Сейфулла перебил нас своим заливистым смехом, поперхнулся, прослезился и сказал, что у Семёнова новенькая «Волга» давно стоит в гараже, даже неезженная.

Как всегда, неожиданно оказалось, что мы с Семёновым в марте, буквально на следующей неделе, должны лететь в антидопинговую лабораторию в Афины, в Грецию. Олимпийские комитеты, наш и греческий, где-то успели подписать договор о сотрудничестве, которое включало поездку советских специалистов в афинскую лабораторию. Полагали, что в 1996 году, когда исполнится сто лет со времени проведения первых Олимпийских игр современности в Афинах, юбилейные Игры снова пройдут в Афинах. И хотя столицу Игр должны были выбирать осенью, Греция была уверена в победе; подготовка шла полным ходом, и афинская лаборатория готовилась к прохождению аккредитации. Семёнов в последний момент ехать отказался, однако по госкомспортовским правилам взять и отменить запланированную, или, как тогда говорили, «считаную», поездку было нельзя, и я полетел в Афины один.

Директор лаборатории доктор Джон Кибурис был полон олимпийских планов, полагая, что Олимпийские игры 1996 года непременно состоятся в Афинах. Ребята в его лаборатории были молодые, и мы обсуждали самые разные вопросы, от настройки масс-спектрометра до метания диска и молота. Мой новый друг, Костас Георгакопоулос, идеально сложенный атлет ростом на голову выше меня, был сильным метателем и рекордсменом Греции, метал диск на 62 или 63 метра, знал Юрия Думчева и с ним соревновался. Костас убеждал меня, что никогда не принимал анаболики, а я в это не верил — что я могу поделать, вот не верю и всё. Без анаболиков 58 метров в диске — это предел, мне это лично говорили Юрий Думчев и его тренер Алексей Иванов. Костас через два года станет директором лаборатории; вообще эту поездку можно было бы и не упоминать, если бы не ужин с болгарскими тренерами.

Рядом с лабораторией, находящейся на территории стадиона, был тренировочный центр и в нём столовая, где кормили спортсменов и тренеров. Костас показал мне вход, где что брать и как поливать лимоном жареных кальмаров и цыплят. И вот я прихожу на ужин в серо-красной куртке из сеульской экипировки олимпийской сборной СССР, беру поднос и иду на раздачу; шум и галдёж в столовой стихает, будто убавили громкость. Набрав всего и побольше, иду в дальний угол и сажусь один за стол. Ко мне подходят три крепыша лет по сорок каждый, садятся за мой стол и спрашивают, не из Союза ли я приехал.

— Да, приехал, — отвечаю им я.

Они переглянулись, что-то пробормотали не совсем понятное, не по-русски, затем тихо спросили, не привез ли я анаболики на продажу. Я даже есть перестал.

— Что ты привез, — продолжили они расспросы, — метан, пропионат, риту? Мы у тебя всё купим, но если ты обещал кому-то, то мы дадим тебе цену лучше.

Оказалось, эти упитанные крепыши были болгарскими тренерами по тяжёлой атлетике. Они совершенно отказывались верить, что спортсмен или тренер (а я выглядел и так и сяк), приехав из СССР и оказавшись именно здесь, рядом с их тренировочным залом, не привёз на продажу анаболические стероиды, пользующиеся запредельным спросом: метандростенолон, тестостерона пропионат и Ретаболил (нандролона деканоат) — его они называли женским именем «рита». Женские имена были в ходу для обозначения стероидов: оксана (оксандролон), диана (Dianabol, американское название метандростенолона).

Когда я повторил, что ничего не привез и что анаболиков у меня нет, они подумали, что я привез кому-то на заказ или с кем-то уже успел договориться, и продолжали наседать и увещевать, что они купят всё, что русские и болгары братья — мы тебя потом пригласим привезти ещё и ещё. Наконец они поняли, что у меня действительно ничего нет, посмотрели на меня с сожалением, как на недалекого или слабоумного чудака, и отчалили от моего стола. Но это было не всё, уже на выходе ко мне подошёл ещё один тренер, уже греческий, и по-английски обратился с тем же вопросом. И снова я сказал, что у меня нет ничего на продажу. Он объяснил, что я правильно поступил, не продав ничего болгарам, доверять им нельзя, но он известный и порядочный тренер и даст мне двойную цену за мои анаболики. Какие же они все привязчивые, ну нет у меня ничего, сколько раз повторять, — и я поскорее вышел на улицу.

В марте мы были в Кёльне на семинаре у Манфреда Донике — вдвоём с Сергеем Болотовым, моим старшим товарищем, любившим спорить и учить меня жизни. Сергей родился, учился и окончил институт в Грозном, его дед был терским казаком, пахал, махал саблей и в кого-то стрелял. Отец его, сын казака, тоже воевал, прошёл всю войну артиллеристом. Мы с ним постоянно спорили о казачестве, особенно за бутылкой вина, цитировали «Тараса Бульбу», «Казаков» и «Тихий Дон», но всегда соглашались, что «мужик» — это очень обидное слово. Виктор Уралец после своей засветки в Калгари оставался невыездным, и Семёнов держал его подальше от профессора Донике. Манфред Донике был уверен, что именно Уралец работал в подпольных лабораториях в Калгари и Сеуле в 1988 году.

Симпозиум был интересным: снова анаболические стероиды и стероидный профиль — эти темы поистине бесконечны. Стимуляторы скучнее, все эти кофеины, пемолины, эфедрины плюс мезокарб давно надоели. Много было вопросов по аккредитации и оценке качества работы лабораторий, поэтому всех нас начиная с осенней аккредитации обязали представлять полный отчёт по анализу аккредитационных проб, включая методы, используемое оборудование, реактивы и стандарты, квалификацию и опыт работы персонала — и кто что делал. Распечатки анализов тоже должны были прилагаться, включая контрольные (QC) и бланковые пробы, то есть кьюсишки и заведомо чистую мочу. После аккредитации получался отчёт страниц на сто, как диссертация, и каждая лаборатория направляла по одному экземпляру каждому члену антидопинговой подкомиссии медицинской комиссии МОК. Семёнов входил в подкомиссию, и мы стали получать отчёты из всех лабораторий, это очень помогало в работе.

Кормили на симпозиуме очень хорошо, и мы с Сергеем могли съесть очень много. Профессор Донике внимательно наблюдал за нашим обжорством и расспрашивал, правда ли, что в Москве становится всё тяжелее с продуктами питания и спиртным. Действительно, становилось и хуже, и дороже, инфляция ощущалась постоянно, а на водку, сахар и сигареты выдавали талоны. Поэтому в Кёльне мы отъедались, я там каждый раз набирал килограмма два или три веса, хотя бегал каждый день по часу.

Последующие три месяца я занимался своей диссертацией, сдал все экзамены, и мне назначили дату защиты. Суета не прекращалась, надо было печатать и рассылать автореферат, рисовать плакаты, собирать отзывы и отвечать на замечания. После защиты диссертации по теме «Хромато-масс-спектрометрический анализ кортикостероидов в биожидкостях», где моими оппонентами были ведущие советские учёные, профессора В. Г. Берёзкин и И. А. Ревельский, я просто свалился: температура, слабость и озноб. Моя жена и мама очень этим озаботились, мне даже показалось, что сверх меры, однако вскоре выяснилось, что Вероника беременна и ей следует опасаться инфекций и их носителей. В декабре у нас будет ребёнок — новость была просто ошеломляющая!

6.6 Игры доброй воли в Сиэтле. — Уралец ищет работу в США. — История бойкота Игр 1984 года в Лос-Анджелесе


Приближались Игры доброй воли в Сиэтле, шумно разрекламированные как важнейший старт летнего сезона. Перед отлётом я успел пробежать 5000 метров за 14:55.4 по стадиону ЦСКА, по старой битумной дорожке. Вроде бы внешне я выздоровел, но той глубинной прухи, необходимой для напряжённого бега и страданий, не было совсем, и я натерпелся до упора, вымучивая каждый шаг. И всё, больше уже из 15 минут я не выбежал ни разу. В Сиэтл нас доставили чартером, летевшим через Северный полюс (это тоже преподносили как очередной прорыв в отношениях с США); наши спортсмены пошли на выход, а мы с Уральцем полетели дальше, к Дону Кетлину в лабораторию в Лос-Анджелес.

Хорошее тогда было время, всё было новое и интересное. Лаборатория была загружена до предела, анализировали пробы из профессиональных лиг: американский футбол (NFL) и бейсбол (MBL). Пробы со всех штатов присылали в огромных ящиках с наклейками FedEx. На фоне такого бизнеса Игры доброй воли были сбоку для припёку, и они почти не интересовали Кетлина. Он обсудил с нами планы, дал два дня очухаться после перелёта, преодолеть разницу во времени — и за работу. Вот стали приходить «наши пробы из Сиэтла», мы их готовили к анализу — но они вставали на хромассы в длинную очередь вслед за приоритетными пробами американского футбола. Хромассы кололи пробы день и ночь, распечатки результатов анализов были ужасные; было очевидно, что приборы давно пора чистить, менять колонки и умножители.

Виктор Уралец к работе в Лос-Анджелесе подошёл очень ответственно. Мы привезли из Москвы наши стандарты и пробы мочи в виде сухого стероидного остатка, содержавшего небольшие количества метаболитов станозолола, оксандролона и Оралтуринабола. Это были стеклянные пробирочки с лёгкой грязнотцой на стенках, и всего за час такая контрольная проба становилась готовой к анализу. Наши пробы позволяли оценить состояние и чувствительность самого прибора безотносительно методики или вида анализа — «посмотреть, как он дышит и что видит», как мы тогда это называли; в современных терминах это называется System suitability test. Состояние приборов в Москве поддерживалось таким, что мы всегда видели и определяли целевые соединения в минимальных концентрациях, то есть видели следовые количества анаболиков. Так как основной целью нашего сотрудничества была гармонизации методов и процедур, то отсюда следовало, что хромассы в Лос-Анджелесе должны иметь такую же чувствительность, как и наши хромассы в Москве. Сославшись на эту концепцию, мы убедили сотрудников лаборатории проанализировать московские контрольные пробы: их быстро подготовили к анализу и поставили на прибор.

Как и ожидалось, американские хромассы не видели низких концентраций, все кетлинские приборы давно пора было остановить, почистить и привести в порядок, а затем, строго говоря, повторно проанализировать прошедшие пробы или по крайней мере «наши пробы из Сиэтла». Дон Кетлин очень разозлился, когда узнал о наших проверках, особенно разозлился на Уральца, инициатора этого контроля. Однако нельзя сказать, что это специально было сделано за его спиной, просто в лаборатории он появлялся редко, часами сидел на телефоне в своем офисе или заседал на бесконечных совещаниях. Но в этом случае Кетлин болезненно ощутил выпад в свою сторону и в сторону его лаборатории, поэтому разозлился и выдал такую реакцию. Он прекрасно знал, что Уралец абсолютно прав: так работать нельзя.

Из лаборатории на десятом этаже, где стояли приборы и шли все работы, мы были сосланы вниз, на второй этаж, где происходила приёмка, регистрация и аликвотирование проб. Аликвотирование является первым и важнейшим этапом пробоподготовки. Каждую баночку с мочой надо осмотреть, нет ли течи, затем взболтать-перемешать, сравнить на глаз пробы А и Б, затем одноразовыми пипетками отобрать аликвоты — это небольшие порции, от половины до десяти миллилитров. Объёмы аликвот для разных линий анализа разные, но при этом важно, чтобы все аликвоты были репрезентативными, то есть отражали истинный состав всей пробы. Иными словами, неправильно отбирать из баночки только верхний, прозрачный слой или, наоборот, отбирать со дна, где скопился осадок. Сначала надо всё взболтать и перемешать. Так что несколько дней мы занимались распаковкой федексовских коробок с пробами, пересчётом, регистрацией и проверкой проб — совпадают ли пробы А и Б по цвету и виду, нет ли течи и трещин; затем мы перекодировали пробы и аккуратно — не дай Бог сбиться или ошибиться — надписывали сотни пробирок для аликвот. Открывали баночки, измеряли плотность и кислотность содержимого, затем аликвотировали, вдыхая богатый и разнообразный спектр запахов человеческой мочи. Работали допоздна, даже в субботу и воскресенье, в такие дни Тьерри Богосян, сотрудник кетлинской лаборатории, нас привозил и увозил.

Дон Кетлин обосновал наше изгнание тем, что пришла пора провести полный цикл обслуживания и настройки приборов, так что наверху нам пока делать нечего, а внизу много работы и тоже есть чему поучиться — как правильно обращаться с пробами. Оставалась последняя неделя Игр доброй воли, нас вернули наверх, и Кетлин объявил, что все приборы работают прекрасно и мы продолжаем совместные анализы. Однако Виктор Уралец воспринял такую воспитательную работу близко к сердцу, обиделся и потерял интерес к кетлинской лаборатории, а потом взял и уехал в Сан-Франциско на несколько дней — якобы к друзьям, как он мне сказал. На самом деле он начал поиски работы в США и отправился на интервью.

Оставшись один, я продолжал работать в лаборатории. Кетлин успокоился, и мы с ним обсуждали разные темы; меня интересовало всё, что было связано с бойкотами Олимпийских игр 1980 и 1984 годов, с определением станозолола и тестостерона в те годы. Кетлин рассказал, что Советский Союз объявил о своём «неучастии» в Играх в Лос-Анджелесе на следующий день после отказа американской стороны разместить советский теплоход в порту Лос-Анджелеса. Правда, я по сей день не знаю, где в Лос-Анджелесе морской порт или железнодорожный вокзал, ничего такого вроде бы там нет, это довольно странный город. Ясно было, что во время Олимпийских игр 1984 года на теплоходе должна была работать лаборатория, как это было в Сеуле в 1988 году. Про планы разместить лабораторию на судне в Лос-Анджелесе мне рассказывал Семёнов, а вот в какой момент и почему было объявлено о «неучастии» в Играх, он мне не говорил.

Причиной трагического бойкота Олимпийских игр в Лос-Анджелесе был страх. Страх перед США, самой передовой страной мира, опасения за возможные неудачи советских спортсменов — и извечный страх перед допинговым контролем. Повторюсь, чтобы вы не забыли: главное слово во всех анти-, около- и просто допинговых делах — это слово «страх». Если потерять страх, то катастрофа станет вопросом времени, она будет неизбежна. Именно боязнь катастрофы — а любая положительная проба у советского спортсмена стала бы катастрофой, переходящей в политический скандал, — заставила наших верных ленинцев из Политбюро Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза сломать судьбы целого поколения советских спортсменов и отказаться от участия в Олимпийских играх. Потрясённый отказом и не веривший в такой исход маркиз Хуан Антонио Самаранч звонил в Москву каждый день и спрашивал, что у вас там случилось, почему вы не едете на Олимпийские игры?

На самом деле было почему.

В 1984 году ситуация с допингом в СССР была бесконтрольной. Антидопинговая лаборатория в Москве не определяла Оралтуринабол, тестостерон и станозолол, хотя пустые ампулы и упаковки от таблеток находили в мусорных вёдрах на сборах, в гостиницах и на стадионах. Дон Кетлин был противником кёльнской методики определения тестостерона, но под давлением медицинской комиссии и профессора Донике неохотно ввёл её накануне Игр. Станозолол тогда не определял никто, однако Донике и Кетлин делали вид, что они определяют любые анаболики и что на Играх всё будет новое — и методики, и приборы. А ещё не остыли допинговые страсти по Каракасу, где за год до этого Донике со своими приборами и новой методикой вынудил американских спортсменов бежать с Панамериканских игр. А теперь прикиньте такой сценарий на советскую сборную в Лос-Анджелесе — это страшно представить! И неизвестно было, какие ещё ловушки могли придумать Донике и Кетлин. Этого оказалось достаточно, чтобы у партийного руководства нашей страны возник обоснованный страх: давайте лучше останемся дома. Однако до поры до времени ничего не объявляли, но как только американская сторона заявила, что не пустит в свой порт наш теплоход с подпольной лабораторией на борту, так СССР незамедлительно отказался от участия в Играх в Лос-Анджелесе.

Игры доброй воли завершались, мы нашли всего три положительные пробы: попались гребец из Италии на тестостероне и две наши ведущие легкоатлетки. Тамара Быкова, бывшая мировая рекордсменка в прыжках в высоту, получила трёхмесячную дисквалификацию за приличный эфедрин. Мне её было не жалко, она в 1984 году одной из первых поддержала бойкот Игр в Лос-Анджелесе. А вот Ларису Никитину было жалко. Она вслед за Джойнер-Керси набрала в семиборье свыше 7000 очков, но попалась на каком-то хвостике, или микродозе, амфетамина, с которым долго и упорно возился Майк Секера, отвечавший за стимуляторы. Количество амфетамина было минимальным, но после обслуживания и установки новых колонок хромассы заработали как новые, и проба чётко подтвердилась. И вот за этот маленький пик амфетамина Лариса Никитина получила четыре года дисквалификации! Это были невероятные времена: страшная четырёхлетняя дисквалификация в лёгкой атлетике за микроскопический пик амфетамина, и в то же самое время в велоспорте за станозолол давали всего три — думаете, года? — нет, три месяца!

6.7 Валентин Лукич Сыч — наш новый директор. — Эритропоэтин


Снова Москва, снова перемены. Институт ВНИИФК остался в старом здании на улице Казакова, а нас отделили в здание в Елизаветинском проезде. Там был создан ЦНИИС — Центральный научно-исследовательский институт спорта. Его директором был назначен Валентин Лукич Сыч, известный и опытный спортивный деятель, попавший в опалу и куда-то пропавший на десять лет, но снова вернувшийся в Москву. Сыч и Семёнов сразу невзлюбили друг друга. Зато Сергей Португалов, постоянно ездивший в США вместе с Громыко и Семёновым в составе советско-американской комиссии, стал в институте важной персоной — заместителем секретаря парткома! Он мог иногда щегольнуть американскими словечками, причём с калифорнийским акцентом, как у Кетлина, и курил что-то хорошее, кажется Marlboro, в своём солидном кабинете на втором этаже, прямо под нами. Основным специалистом в области фармакологии и боссом второго этажа оставался профессор Рошен Джафарович Сейфулла, мы его ценили и уважали, но Семёнов и его, и весь второй этаж просто ненавидел. Считалось, что второй этаж — это меч, анабольно-фармакологический меч, а мы, третий этаж, — антидопинговый щит, но щит и меч находились в одних руках, таково было устройство советского спорта. Сычу это сравнение нравилось; конечно, он понимал, что всё далеко не так просто и спорт давно и круто замешан на фармакологии. И новый Институт спорта слаженно заработал, времени терять было нельзя, ведь уже через год были Олимпийские игры, зимние во Франции, в Альбервиле, летние в Испании, в Барселоне.

После защиты диссертации я стал старшим научным сотрудником, зарплата выросла со 170 рублей до 300, но инфляция не дала почувствовать прибавку. Тут надо отдать должное Сычу, он утвердил нам ночные дежурства в лаборатории «для обеспечения бесперебойной круглосуточной работы оборудования». Разделив ночные дежурства на всех, кто работал на приборах, мы получили по три ночёвки в лаборатории в месяц. Ночные часы оплачивались в двойном размере, и зарплата возросла в полтора раза.

Как-то раз мы с Португаловым вспоминали Игры доброй воли и наше сотрудничество с США, но Сергей резко сменил тему и сказал, что всё это в прошлом, впереди, в 1992 году, Олимпийские игры в Барселоне и все западные спортсмены в циклических видах спорта готовятся на ЭПО — рекомбинантном эритропоэтине. Всего несколько инъекций ЭПО повышают выносливость благодаря увеличению эритроцитарной массы крови, переносящей кислород. Кислород нужен для работы мышц, где в митохондриях во время нагрузки происходят окислительно-восстановительные процессы, за счёт чего вырабатывается энергия. ЭПО был очень дорогим препаратом, но Португалов нашёл в Москве то ли клинику, то ли институт, где расфасовывали по ампулам бельгийский эритропоэтин. Одна ампула должна была содержать 8000 единиц ЭПО, это довольно большая доза, но по факту ампула содержала тысяч пять или меньше — туда тоже докатилась перестройка, рубли ощутимо просели, и персонал стал подворовывать, то есть разбавлять посильнее, а левые ампулы продавать на сторону. Теоретически рынок сбыта был широким и глубоким, но уличного спроса на ЭПО не было; да и сами ампулы выглядели кустарно, даже страшновато. Чтобы такое продать спортсменам уровня мастера спорта и выше, надо было уметь говорить с ними на одном языке, знать спорт изнутри и убедительно позиционировать новый препарат. В итоге производители вышли на Португалова, сообразив, что без него не обойтись.

Я всегда любил новые допинговые препараты как с практической, так и с научно-исследовательской стороны: спортсмены применяют, мы анализируем их мочу, изучаем метаболизм и отрабатываем процедуру определения. Однако молекула ЭПО огромная, её молекулярная масса в 50–100 раз превышала определяемые нами допинговые соединения, называвшиеся small molecules — маленькими молекулами. В случае эритропоэтина мы столкнулись со сложным полипептидным соединением, причём в разных местах обвешанным гликозидами (сахарами) и сиаловыми кислотами — их комбинации называются изоформами; в природе изоформ человеческого ЭПО много, кажется, двенадцать или четырнадцать. В то время ни одна лаборатория допингового контроля не могла определять ЭПО в моче, да какая там моча, лаборатории даже содержимое ампулы не могли проверить и определить, есть там ЭПО на самом деле или это пустышка. До реального (честнее будет сказать — мало-мальски надёжного) определения эритропоэтина оставалось ещё двенадцать лет. Португалов понял, что в спорте наступил золотой век эритропоэтина, когда спортсмены будут устанавливать мировые рекорды и выигрывать Олимпийские игры и чемпионаты мира без оглядки на допинговый контроль.

Вот так проходила борьба с допингом в спорте. Правда, в то время про эту борьбу почти не вспоминали; нынешних глупостей и наглого вранья в печати и по телевизору не было. Я не помню и даже представить себе не могу, чтобы допинговые темы обсуждали такие люди, как Марат Владимирович Грамов или Василий Викторович Громыко. Но вполне представляю, что, если бы журналисты спросили у них про допинг, они бы жёстко ответили: это вам ещё зачем? Кому это нужно? Вам что, ребята, больше писать не о чем? Только через много лет, в 2004 году, после серии допинговых скандалов на Олимпийских играх в Афинах, единственный раз вырвался крик у номенклатурной души: не выдержал Анатолий Иванович Колесов, в то время заместитель председателя Госкомспорта. Видя развал спортивной науки и оскудение тренерских кадров, он на коллегии в Олимпийском комитете из бездны воззвах: когда вы наконец перестанете дни считать и начнёте серьёзно тренироваться и готовиться? «Дни считать» — имелась в виду подготовка на анаболических стероидах и расчёт сроков выведения, за сколько дней до главного старта следует прекратить приём. Через несколько лет после этого Колесов умер.

Но вернёмся к эритропоэтину. Я объяснил Сергею Португалову, что эритропоэтин никто не определяет, но нам бы сперва убедиться, что в самой ампуле нет ничего допингового. Напрямую анализировать содержимое неизвестной ампулы нельзя, ибо нет ничего вреднее для чувствительного хромасса, чем вводить в него неизвестно что, можно загрязнить дорогостоящий прибор. Все методики определения допинговых соединений в моче ориентированы на поиск метаболитов, конечных продуктов биотрансформации в организме человека. Поэтому в этой жизни нет ничего лучше, чем человеческий организм, мощный фильтр, будто специально созданный природой для тонкой очистки исследуемого объекта перед анализом на дорогостоящем оборудовании, будь то таблетка, ампула, напиток или спортивное питание. Решили, что надо срочно пропустить эритропоэтин через организм спортсменов, проколоть несколько инъекций и собрать мочу, чтобы убедиться, что в ампулах всё чисто, опасных примесей нет.

Спортсменов посадили на классическую схему по бюджетному варианту — эритропоэтин был дорогим удовольствием, 25 рублей ампула. Три ампулы применяли в течение трёх недель, причём содержимое вводили в два приёма, набирали по половинке ампулы в два шприца, вторую порцию вводили через два дня. Эффект был приличный, спортсмены были довольны, мочу мне привезли, я сделал анализы — и какой ужас, чего там только не было: станозолол, оксандролон, местеролон (Провирон). И как теперь понять, от чего именно так хорошо бежится или плывётся? Но вряд ли в ампулах могли быть анаболики, на вкус там был водный раствор, а для растворения анаболиков нужна масляная среда или спиртовой раствор, однако спиртовой раствор для инъекций не применяется, жжение и боль будут дикими. Спортсмены сознались в приёме анаболиков, да и без них я знал, что ни один спортсмен уровня сборной для чистого эксперимента не подходит. Надо было найти кого-то действительно чистого и не замазанного, чтобы понять, как эритропоэтин работает в одиночку, то есть при схеме соло.

Этот эксперимент не был развлечением. Всё было очень серьёзно: после оглушительного провала Бена Джонсона в Сеуле эпоха станозолола завершалась. Вводился внесоревновательный контроль, совершенствовались методики, шёл целенаправленный поиск новых метаболитов анаболических стероидов. Сроки определения после окончания приёма постоянно увеличивались. Шёл поиск новых препаратов или оригинальных комбинаций уже известных, однако времени не было, через год Олимпийские игры, зимние и летние. Новый директор Валентин Сыч стал требовать от всех лабораторий периодического отчёта: от антидопинговой, от нашего заведующего В. А. Семёнова, и от фармакологической, от профессора Р. Д. Сейфуллы.

Однажды Сыч устроил нам тотальную инвентаризацию! Целый день все бегали нервные, с бумагами и с красными лицами, постоянно что-то не сходилось. Учёт расхода импортных реагентов и растворителей, запасных частей и комплектующих не вёлся, и что где хранилось и сколько чего у нас оставалось, понять было невозможно, всё было под ключом у Семёнова. В итоге Сыч отобрал у нас подвал института, это было подземное царство Виталия с начала 1980-х годов, и чего там только не хранилось! Сотни ящиков одной только перфорированной и рулонной бумаги для самописцев, давно сломанных и списанных, ими были заставлены целые комнаты. Импортной стеклянной посуды для химических лабораторий было столько, что можно было открывать заводской цех по очистке и перегонке растворителей.

Валентин Сыч строго указал Виталию Семёнову, что в его институте он заведующий лабораторией и больше никто. Раньше, во времена ВНИИФК, наша лаборатория была неприкасаемой, дверь всегда на замке, но теперь мы должны встать в строй и следовать приказам нового директора, писать отчёты о работе, заранее планировать и согласовывать отпуска и командировки. Сыч был строг, но справедлив. Напряжение чувствовалось — и нарастало, Виталия трясло от одного только имени Сыча, да ещё Сергей Португалов стал досаждать, совать свой нос в тяжёлую и лёгкую атлетику. Так что я на всякий случай затих и уклонился от дальнейших контактов и экспериментов с Португаловым. В это время в аспирантуру к профессору Сейфулле пришёл Никита Камаев, я ему очень обрадовался: мы в 1970-е годы росли в одном дворе, на самой окраине, за которой начинался лес; он был помладше, но мы все были друг у друга на виду — и очень дружны.

В ноябре приехали сотрудники лос-анджелесской лаборатории, Майк Секера и доктор Каролина Хаттон. Наше сотрудничество продолжалось. Неожиданно местом проведения Олимпийских игр 1996 года была выбрана Атланта; Афины и бедная Греция проиграли Соединённым Штатам. Стало ясно, что командовать допинговыми анализами в Атланте будут Дон Кетлин и его сотрудники, с чем мы их заблаговременно поздравили. А тут ещё оказалось, что к нашему сотрудничеству с будущего года присоединится Финляндия!

В декабре у нас родилась дочка Марина, мы с Вероникой были рады и счастливы, и год завершился в милой суете с новорождённой. Каждый день вечером меня ждали по два полных ведра пелёнок и подгузников, предварительно прокипячённых. Вернувшись с работы, я полоскал, выжимал и проглаживал с двух сторон эти марли и тряпки, дополнительно прожаривал горячим утюгом все складки — и укладывал в аккуратные стопки. Но для меня это было отдыхом; наверное, так сказывалась моя химическая натура: я люблю стирать и полоскать руками, мыть посуду и, конечно, готовить еду — готовлю я очень хорошо. При этом, раздражая некоторых, люблю повторять фразу собственного сочинения: хороший повар может быть плохим химиком, но хороший химик не может быть плохим поваром.

6.8 Перестройка: трудности и проблемы. — Три недели в Кёльне


Начало 1991 года было очень трудным. Чтобы купить свежего хлеба и молока, надо было приходить к магазину за час до открытия, держаться поближе к двери и мёрзнуть в толпе, слабо напоминавшей очередь. Самый ужас начинался, когда отрывали дверь: возникала страшная давка, и моя новая телогрейка с пришитыми суровыми нитками пуговицами трещала по швам. Чтобы купить 500 граммов сыра и столько же масла (в одни руки больше не давали), приходилось стоять в очереди по два часа, номера писались на руке шариковой ручкой. Иногда в маленьком магазинчике в Троице-Лыкове, куда я бегал бегом, удавалось купить странные вещи — три банки коричневого гранатового сока или три килограмма тёмно-коричневых копчёных цыплячьих окорочков, солёных и жёстких, каких я раньше никогда не видел. Я потом целый месяц их добросовестно грыз с хлебом, запивая крепким чаем. А ещё к шести утра пешком ходил из лаборатории, где я дежурил и ночевал, на Казанский вокзал, чтобы встретить поезд из Саранска — тесть с тёщей присылали картошку, лук, мёд, сало, солёные огурцы и грузди. И сына нашего, семилетнего Василия, на зиму они забрали к себе, поближе к еде — там у них в гаражах и погребах были запасы.

Веронику и Марину, нашу двухмесячную дочку, моя мама договорилась положить на обследование в Кремлёвку, где она проработала тридцать лет. Обследование показало наличие какой-то клебсиеллы, нехорошей бактерии, так что их на целый месяц поместили в отдельный бокс в инфекционном корпусе. Это была невероятная удача — трехразовое питание, бельё и пелёнки каждый день новые и чистые, отдельный выход прямо из палаты для прогулок с коляской в больничном лесу. Советская медицина, всё бесплатно. Просто повезло.

Но мне повезло вдвойне.

Помимо избавления от забот с ребенком и усталой женой, стирки-глажки пелёнок, ежедневной битвы за хлеб и молоко (мне этих двух месяцев хватило за глаза) — вдруг пришло приглашение от профессора Донике на двухнедельный курс обучения европейским стандартам контроля качества лабораторного анализа. Причём обучение плавно перетекало в ежегодный антидопинговый симпозиум, и в итоге получалось двадцать дней в моём любимом Кёльне! Я позвонил Манфреду Донике и спросил, как насчёт вступительного взноса для участия в симпозиуме — он составлял 600 марок, или 400 долларов; я прямо сказал, что таких денег в Госкомспорте для меня нет. Он успокоил и ответил, что всё оплачено каким-то европейским фондом, с моей стороны только билеты, и если вдруг какие вопросы, то сразу звони. Ура, еду! В лаборатории мне немного завидовали — кому же не хотелось на три недели в Кёльн, но Семёнов строго заявил, что это была именно его инициатива, это новое направление и непростая работа и он меня назначил заниматься этим направлением после защиты диссертации.

Была запущена некая европейская программа, поэтому в Кёльне мы получили европейские суточные — по 50 марок в день, итого 1000 марок, по тем временам такая сумма для меня была невероятной. Пожалуй, это была одна из самых лучших командировок в моей жизни, и я всегда буду благодарен за неё Семёнову и Донике. В то нереально тяжёлое время они помогли мне вырваться из холодной, угрюмой и тёмной Москвы в совершенно другую обстановку, влиться в небольшую группу химиков из разных стран, просто отключиться ото всех проблем: только занятия и работа в лаборатории. И ещё бег в парке, где не было снега и грязи, светило солнце, пробивалась зелёная травка, в пруду плавали лебеди и утки — и кролики шныряли под ногами с утра. Днём они прятались в кустах.

Профессор Донике своеобразным путём выделил меня. Только я, единственный из всей группы, приходил в лабораторию по субботам и воскресеньям и работал, как обычный лаборант, возился с мочой и передавал виалки с готовыми пробами старшему персоналу, ставившему их на хромасс для анализа. В выходные дни Донике любил спокойно посидеть в своём кабинете или походить по лаборатории, посмотреть распечатки анализов. Он готовил невероятно ароматный и крепкий кофе, иногда звал меня выпить кофе вместе с ним; Манфред Донике не любил пить и есть в одиночку. В процессе пробоподготовки проводился гидролиз, эта стадия длилась ровно час, и как раз в это время мы ходили на ланч в итальянский ресторанчик неподалёку или заказывали оттуда пиццу — она всякий раз оказывалась очень вкусной, хотя пиццу я не люблю. Донике был в курсе проблем с продовольствием, инфляцией и перестроечными изменениями в нашей жизни и старался подкормить меня при каждом удобном случае.

Зная про нашу советско-американскую программу, Донике расспрашивал меня, как организована работа в лаборатории Дона Кетлина, что американцы делали у нас, а мы у них. Я тоже его расспрашивал, почему ни одна лаборатория не определяла станозолол в 1984 году во время Олимпийских игр в Лос-Анджелесе. Ответ Донике меня поразил — он сказал, что считал станозолол преимущественно ветеринарным препаратом и не думал, что он так широко распространён в спорте. Странно, ведь у нас с 1980 года все тренеры и спортсмены были помешаны на станозололе, причём именно на западногерманском Винстроле, — так неужели это не было известно Донике? Хотя из своего опыта я знал, что такие информационные провалы случались и у ведущих экспертов, так что в те годы немецкие спортсмены могли безбоязненно применять станозолол. Ведь у спортсменов и тренеров информационных провалов не бывает, для них это вопрос жизни или смерти, они точно знали, что станозолол не определялся — и его можно было применять.

Продолжая тему станозолола, я сказал, что мы нашли его у Бена Джонсона ещё в 1986 году, а Донике мне поведал, что, когда через два года Бена поймали на станозололе в Сеуле, было большое давление со стороны канадской делегации и ещё кого-то, чтобы этот случай не объявлять, а тихонечко скрыть. Я тогда не знал, что канадская делегация означала Ричард Паунд. Но принц де Мерод был непреклонен, он был зол на всех защитников Бена из-за того, что во время предыдущих Олимпийских игр якобы были перепутаны сопроводительные документы спортсменов, имевших положительные пробы; их имена так и не были объявлены. В 1984 году в Лос-Анджелесе было взято 1502 пробы, из них 12 были объявлены положительными, а на самом деле там было более 20 положительных проб. Лишь много позже я узнал, что документы не были перепутаны. Просто за день до объявления имён попавшихся спортсменов вся сопроводительная документация с подписями и именами спортсменов была нагло украдена из охраняемого президентского люкса принца де Мерода в гостинице, где он жил.

Однажды профессор Донике спросил, есть ли у меня костюм и галстук. Конечно, ничего такого у меня не было, и тогда он попросил меня назавтра одеться получше. Это не означало, что я плохо одевался, даже наоборот, это его сотрудники приходили на работу в таком старье, которое у нас даже на субботник никто не наденет. Я надел новою рубашку и побрился; в лабораторию пришли важные люди, запахло ароматным кофе и хорошим одеколоном. Из холодильной комнаты на подносе принесли пробу мочи, осмотрели, вскрыли и унесли в работу. Это была контрольная проба Б из Крайши, из восточногерманской лаборатории. Там она была объявлена положительной — нашли анаболический стероид болденон. Но это оказалось ошибкой, контрольный анализ пробы Б в Кёльне показал, что проба чистая. Определение небольших количеств болденона всегда было сложной задачей, у нас иногда бывали подозрительные пробы, но я не помню, чтобы мы хотя бы раз объявили положительный результат.

Принесли распечатки анализа. Профессор Донике позвал меня и представил экспертам и свидетелям анализа: вот доктор Григорий Родченков, коллега и хороший специалист из московской лаборатории, — потом потыкал пальцем в распечатки и объявил, что болденона в пробе нет, и указал, где мне поставить подпись. Вот так допинговая лаборатория в Крайше, важнейшая часть легендарной восточногерманской спортивной системы, потеряла свою аккредитацию, а её директор, доктор Клаус Клаусницер, был исключен из состава медицинской комиссии МОК. Профессор Манфред Донике был в хорошем настроении, было видно, что он удовлетворён таким исходом. Но мне было не по себе и как-то грустно, я три раза бывал в лаборатории в Крайше, там всегда было интересно, а доктор Клаусницер был заботлив и следил, чтобы нас хорошо встречали и принимали, возили и кормили.

Профессор Донике достоверно знал, что никакой борьбы с допингом ни в СССР, ни в ГДР не было, более того, всё было наоборот, применение допинга разрабатывали на государственном уровне, но скрывали это и лгали всему миру в глаза. И давно надо было вывести Семёнова и Клаусницера из состава медицинской комиссии МОК, но её председатель, принц Александр де Мерод, следил за тем, чтобы в комиссии был баланс представителей обоих блоков: восточного, социалистического, и западного, капиталистического. Вдобавок Семёнова он искренне ценил и уважал со времён московских Игр 1980 года, а ещё принц очень не любил, когда ему указывали, что надо делать. Донике злило, что Семёнов покрывал применение допинга советскими спортсменами и устраивал подпольные лаборатории в Калгари и Сеуле. Он считал, что и там и там работал Виктор Уралец. Я признался, что в Сеуле на борту судна работал я, Уралец в это время держал оборону во Владивостоке, в госпитале Тихоокеанского флота. Ну а что я мог возразить Донике? Что ни скажи, только ухудшишь ситуацию, а нагло врать мне не хотелось. Почувствовав, как сильно он меня прижал, Донике ухмыльнулся и произнёс фразу, которую я никогда не забуду: I am not blaming you, I am blaming your situation.

Я осуждаю не тебя, я осуждаю вашу ситуацию…

Профессор Донике любил красное вино, и так как через неделю начинался наш ежегодный симпозиум, то по случаю приближающихся Олимпийских игр в Барселоне было решено провести торжественный обед для всех участников в испанском ресторане. Профессор Донике решил протестировать ресторан заранее, от перечня блюд до списка вин. И вот вечером мы вчетвером поехали на разведку: Донике с женой Терезой, и я с его секретаршей Сюзанной Гёрнер, с тёмненькой — у Донике была ещё одна секретарша, тоже Сюзанна, но рыженькая. Сразу начали с вин, из хозяйских погребов подняли, наверное, с десяток разных бутылок Rioja, и мы решительно начали пробовать их на голодный желудок. Я ещё до этого зачем-то пробежал километров пятнадцать, и тут меня сразу накрыло и невероятно развезло. По идее вино нужно было пробовать, чмокать, закатывать и закрывать глаза — и сплёвывать в ведёрко. Но я не мог — ну как так можно, натура моя противилась, и я всё глотал. Профессор Донике тоже ведёрком не пользовался, несмотря на замечания и упрёки супруги. Наконец принесли поесть, но сухомятку, убогие тапас, деревенские испанские закуски в виде кусочков, только газеты не хватало, чтобы под ними расстелить, как на вокзале, — и они только усугубили действие алкоголя. В итоге до основных блюд с новыми бутылками вина, уже открытыми и готовыми к болтанию в декантере, мы так и не добрались. Фрау Донике и мадемуазель Сюзанна переглянулись, шепнули что-то владельцу ресторана, который всё время вертелся рядом, нам быстро вынесли по пакету с едой и вином — и развезли по домам.

Кёльнский симпозиум приближался, и я пожаловался профессору Донике, когда он был в особенно хорошем настроении, что мой друг и коллега Сергей Болотов, отвечавший у нас за анализ стимуляторов и наркотиков, не может приехать, нет денег на вступительный взнос. Донике от меня отмахнулся, какая ерунда эти 600 марок, что ты меня из-за них отвлекаешь от работы, и согласился принять Сергея без взноса. Я побежал к секретарю, к Сюзанне Раух, рыженькой, и мы мигом переделали письмо и послали Болотову новое приглашение, без требования вступительного взноса. Через двадцать с лишним лет, будучи директором ФГУП «Антидопинговый центр», я всё время вспоминал Манфреда Донике, просто наваждение какое-то: у него было два секретаря, обе Сюзанны, светленькая и тёмненькая, и у меня тоже два, обе Анастасии, светленькая и тёмненькая, Настя Дьяченко и Настя Лось. Какая глупость об этом писать, но это какое-то очень привязчивое то ли воспоминание, то ли сравнение. Наверное, в то время я мечтал стать таким же спортивным деятелем и боссом, каким был великий Манфред Донике, и это навсегда засело в моем подсознании.

Сергей Болотов приехал в Кёльн в крайне возбуждённом состоянии: билетов на самолёт нет, денег нет, ничего в Москве нет; с грехом пополам билет в Госкомспорте ему выписали, однако суточных не дали, обещали рассчитать после командировки. За две недели я по нему соскучился и сразу пришёл проведать: он сидел с початой бутылкой водки в своей комнатёнке в Тренерской академии, где за 20 марок в день ютились самые бедные участники кёльнского семинара, и пересчитывал наличную валюту. На столе, рядом с бутылкой водки и аэрофлотовской булочкой с плавленым сырком и маслицем в обёртке, была рассыпана мелочь; выделялись две большие пятимарочные монеты. Сергей горестно сообщил, что приехал совсем без денег, вот только эта мелочь на столе и есть, и спросил, как у меня с деньгами. Я дал ему 50 марок, новую купюру, и он сразу успокоился. Это означало, что деньги у нас есть. Наши отношения были казацкие, не мужицкие: если я деньги дал, когда у него не было, и он их взял, то возвращать — это просто обида.

Когда мне будет надо — он тоже даст.

Кёльнский симпозиум пошёл по программе. Объявили, что барселонская лаборатория получила аккредитацию, и нам представили её директора, профессора Джорди Сегуру; его сразу ввели в состав медицинской комиссии МОК. Поразительно, что про эритропоэтин не упоминали совсем, будто его не существовало! Все лаборатории должны были принять участие в эксперименте по выведению эфедрина, то есть по определению изменений его концентрации. Надо было принять эфедрин, 25 или 50 мг, уже не помню, но хорошо помню, что с моим весом 75 кг я попадал в категорию до 80 кг и должен был выпить четыре литра, по литру воды в час, собирая затем всю мочу в течение суток! Сергей, с его ростом за 180 см и весом далеко за 100 кг, впал в ступор, когда посчитал, что ему за это время надо будет выпить шесть литров. При этом надо учитывать, что во время ланча он сильно налегал на Rioja, выпивая по целой бутылке, а то и больше — нам часто передавали вино с других столов, поэтому мы решили, что в эксперименте участвовать буду я, а он посидит рядом.

Какое было незабываемое время, какой умница и душка, просто отец родной, был для нас профессор Манфред Донике! И то время ушло навсегда после его внезапной смерти, а невесть откуда взявшееся ВАДА не сказало про него ни слова, будто его и не было на свете! Эксперимент с эфедрином и водой был будто бы вчера, я помню, кто с кем сидел, все наши шутки и словечки и как Донике ходил вокруг наших столов, про себя улыбаясь и посмеиваясь. Начали в три часа, в самом эксперименте с эфедрином и питьём участвовало человек пятнадцать, остальные были болельщиками. Мы сидели все вместе, человек тридцать со всего мира, в кафетерии в Тренерской академии. Девчонки из кёльнской и других лабораторий бегали вокруг нас с литровыми бутылками воды, делая отметки, кто сколько выпил и когда следующее вливание. Другие девчонки — в эксперименте участвовали только мужчины — стояли наготове с пластиковыми банками для сбора мочи и маркерами в руках, и, как только мы возвращались из туалета с заполненной банкой, на ней сразу отмечали, какой был объём мочи и кто во сколько слился; все данные сводили в таблицу. Каждый выход из туалета сопровождался одобрительным гулом; суета, шум и смех продолжались до полуночи, как школьная вечеринка, пока мы не разошлись, забрав по два пластиковых пакета с банками для сбора мочи и с водонесмываемыми маркерами во всех карманах. Суета продолжалась и на следующий день, но уже без питья и аплодисментов; мы продолжали сливаться в банки до трёх часов дня, когда завершились экспериментальные сутки.

Симпозиум кончился, я уезжал немного позже; Сюзанна Гёрнер отвезла меня в магазин Quelle и буквально заставила купить для Вероники микроволновую печь Privileg. Тогда я не знал, зачем она нужна, однако эта печка проработала у нас дома пятнадцать лет. Перед отъездом я зашёл в лабораторию попрощаться, а там в самом центре стояла корзина с кусками масла, сыра и колбасы, это принесли сотрудники, зная про наши проблемы с продуктами в Москве, и неожиданно получилась целая сумка. И ещё мне вручили пакеты с одеждой для детей. Сюзанна отвезла меня в аэропорт, мой багаж весил более 50 кг, и сытая аэрофлотовская тётка начала было выступать, но тут Сюзанна что-то резко сказала ей по-немецки, тётка сразу затихла и оформила багаж бесплатно.

6.9 Августовский путч в Москве


Конец марта, Москва, уже совсем другое настроение, жизнь продолжается. Директор Валентин Сыч немного закрутил гайки, даже дисциплина появилась, что было нехарактерно для научно-исследовательского института. Если кто ездил в командировку, то её заранее надо было включить в план работы, а по возвращении сдать письменный отчёт в трёхдневный срок. Виталий Семёнов ездил в командировки по линии Госкомспорта, однако Сыч нанёс ему неожиданный удар — лишил его госкомспортовской переводчицы! Тогда Семёнов стал брать с собой Виктора Уральца, отчего их отношения на время улучшились.

Как-то раз меня вызвал Сыч, спросил, как дела и могу ли я прийти к нему завтра после обеда. Да-да, хорошо, буду. Доложил Семёнову, что Сыч меня завтра зовёт; Семёнов злобно сверкнул глазами, попросил вернуться и сказать Сычу, что я не могу, завтра буду очень занят.

— Как же так, — возразил я, — я только что ему сказал, что могу, и вдруг через полчаса не могу, очень занят! Что он про нас подумает?

— Ладно, иди, — устало вздохнул Семёнов.

К Сычу тогда приехал иностранный корреспондент, и Валентин Лукич три часа рассказывал ему обо всём, даже вспомнил своё голодное детство во время войны. У меня голова затрещала переводить такие разноплановые вещи, не хватало словарного запаса, но мы расстались очень довольные. Сразу отчитался Семёнову, он только хмыкнул.

Летом из Лос-Анджелеса приехал Тьерри Богосян, его возили по подмосковным тренировочным базам, там отбирали мочу, и мы вместе её анализировали. Газеты назвали такое неслыханное дело «политикой открытых дверей». Но тучи постепенно сгущались, слышалось ворчание и недовольство: пора готовиться к Олимпийским играм, а тут американцы разъездились, проверяют наши сборные команды. Семёнов как-то буднично заметил, что всё, финиш, американской программе конец, на будущий год её не будет.

Тьерри уехал в августе — буквально за день до начала путча, когда Михаила Горбачёва заперли в Крыму; коммунисты жаждали реванша и сохранения СССР. В Москве тогда похолодало и пошёл дождь; в первый день путча, 19 августа, я работал сутки, у меня было ночное дежурство. Все рано ушли домой, да и днём никто не работал, мы сидели у телевизора и обсуждали, что происходит и что будет дальше. Я остался в лаборатории один, проверил на нашем третьем этаже все замки и двери — время наступило неспокойное, мы всё запирали, охраняли и контролировали. Потом спустился вниз, ко входу в институт, проверить охрану. Там рядом с телефоном сидела бабулька, такая беззаветная советская труженица, вынесшая войну и прочие беды; сухая, с прямой спиной и светлым немигающим взглядом. Я ей сказал: глаза всю ночь не смыкать и дежурить попеременно. Второго охранника не было, точнее, он спал в закутке, устал от безделья или был пьяный — мужикам лишь бы нажраться и потом храпеть до утра в вонючих носках. Далась им эта перестройка.

Уже давно стемнело, и я собрался спать, но тут бабулька снизу стала звонить, а потом стучаться в нашу дверь — кто-то весь мокрый и растрёпанный рвётся к нам в институт, называет моё имя. Боже мой, это был Сергей Португалов — действительно, его было не узнать, весь какой-то потрёпанный, мокрый и без очков; мы скорей его впустили.

«Ой, Гришка, спасибо тебе», — выдохнул он, и вместе с ворвавшимся холодным влажным воздухом на меня пахнуло перегаром. Потом я не раз пытался узнать, что же случилось той ночью, но Сергей мне так ничего и не рассказал.

Народ в Москве строил баррикады, рыл ямы и переворачивал троллейбусы; всех призывали на защиту Белого дома, где находился Борис Ельцин. Я очень хотел поехать к Белому дому, но Сергей Болотов удержал меня, позвонил Веронике, моей жене, и напугал её, что я рвусь в ночь неизвестно куда. Она стала меня уговаривать остаться в лаборатории и потом непременно ехать домой. Я пообещал, что вечером буду дома.

На улице было ветрено и по-осеннему свежо и сыро, но после дежурства в лаборатории, двух дней и ночи, мне очень хотелось подышать и погулять — и я пошёл пешком в сторону Лубянки, точнее в магазин «Книжный мир». Там продавался пятитомник Солженицына в мягкой обложке и на плохой бумаге, когда-то я не стал его брать, но тут решил обязательно купить: кто знает, вдруг коммунисты опять придут к власти, тогда Солженицына уже не найдёшь. Книжки я купил и сразу позвонил домой из автомата, что скоро приеду, чтобы не волновались.

Дома спал плохо, мои домашние на кухне смотрели телевизор и слушали «Эхо Москвы», Ельцин всех призывал на защиту Белого дома. Сидеть дома я больше не мог и в шесть утра, с первым поездом метро, поехал на «Смоленскую». От неё мы тонкой струйкой потянулись к Белому дому, шли молча и даже как-то сжавшись в сыром осеннем полумраке. Но как только я очутился на ступеньках Белого дома и влился в толпу людей, проведших здесь две ночи в тревоге, на холоде и под дождём, меня вдруг охватила атмосфера единства и уверенности в победе. Такого в моей жизни больше никогда не было. И никто не взглянул на меня с укоризной и не сказал, где же ты, очкарик, был раньше, когда мы ожидали ночного штурма; теперь все мы были вместе и все вместе были равны перед будущим, хотя я поначалу ощущал себя работником одиннадцатого часа.

С каждым часом становилось спокойнее и даже веселее, новости были хорошими, и после полудня пронёсся слух, что войска и техника начали покидать Москву. Все подъезды к Белому дому были завалены и забаррикадированы торговыми палатками, опрокинутыми троллейбусами и грузовиками, а экскаваторами вырыли приличные ямы. Но вот проделали проезд и стали завозить бутерброды и водку, потом пропустили машину с арбузами, сказали, что это подарок от чеченцев. Из дома я прихватил пачку сигарет Dunhill, красную и квадратную, ещё из той жизни, из Лос-Анджелеса; мы стояли на ступеньках Белого дома, курили Dunhill и пили водку из пластиковых стаканчиков: помню, как они сминались в руке, поэтому наливали понемногу. Арбузы просто разбивали и ели, было очень неудобно и липко, руки помыть — воды не было.

Неожиданно прорезалось солнце, и сразу стало тепло вдвойне, от водки и от солнечных лучей. Нас попросили не расходиться, всех переписали и выдали нарукавные повязки, как у дружинников, но не красные, а трёхцветные, как новый российский флаг. Такого флага раньше никто не видел, и мы повязали его вверх ногами, красным цветом вверх. Наступил вечер, мы стали понемногу расходиться, в голове у меня шумело; пронзительно светило солнце, все друг другу улыбались, и всё вокруг снова ожило.

Последующие дни я сидел на работе и не отрываясь смотрел чемпионат мира IAAF по лёгкой атлетике, проходивший в Токио, уже третий по счёту, мы ждали его долгих четыре года. Побили казавшийся вечным рекорд Боба Бимона в прыжках в длину — было 890 см, а стало 895! США обыграли Россию всего на одну золотую медаль, но всё, теперь мы Россия, и уже другой флаг победно кружил по стадиону. Если бы в прошлом году в Лос-Анджелесе мы не поймали на микроскопическом амфетамине Ларису Никитину, то сейчас бы точно выиграли у США в медальном зачёте. Героем чемпионата стала германская красавица Катрин Краббе, она выиграла 100 и 200 метров, наша Ирина Привалова там и там была четвёртой. Тогда звёзды из США и Ямайки на время померкли.

6.10 Поездка в Финляндию. — Покупка машины и возвращение на ней в Россию. — Отъезд Виктора Уральца в США


На следующей неделе мы с Сергеем Болотовым должны были ехать в Финляндию, собирать пробы и делать анализы в лаборатории в Хельсинки, — финны присоединились к советско-американской программе. С этим путчем мы совсем забыли о поездке, но нам вручили паспорта, билеты и суточные — ребята, вперёд, всё по плану, поездку никто не отменял. Сергей когда-то успел написать штук пять статей по теме своей диссертации в одном зарубежном журнале, не очень известном, но очень платёжеспособном, и получил за это 2000 долларов. Это были очень большие деньги, на 250 долларов можно было целый месяц кормить семью в Москве, а у тёщи в Саранске — все три месяца. Сергей мечтал купить машину, и финны взялись нам помочь; действительно, нашли почти новую машинку, 14 тысяч км пробега, LADA 1200, экспортный вариант отечественных «жигулей» первой модели, а на самом деле FIAT 124 образца 1964 года с минимальными изменениями. А ещё нас одарили резиной — по финским меркам потёртой, но для нас вполне приличной. Мы забили этой резиной всю машину до предела, так что я сидел на переднем сиденье, прижавшись лбом к ветровому стеклу. Сергей за рулём пыхтел и что-то бормотал, потный и взволнованный, а я переживал, как мы поедем из Хельсинки в Москву. На дорогах было опасно, бензина на заправках не было, и люди бесследно исчезали вместе с машинами.

Финны нас куда-то возили, мы собирали мочу у каких-то юниоров, анализировали в лаборатории, но нам уже было не до мочи, мы купили машину! На следующий день была пресс-конференция и торжественный приём с пивом, вином и закусками. Сергей после обеда расхрабрился и захотел потренироваться, порулить и проведать дорогу — как нам из Хельсинки выехать на трассу, но я отговорил его садиться за руль, нечего было пить вино бокалами. Позвонили в «Аэрофлот», отказались от полета, всё, спать — завтра с утра едем!

Кажется, был выходной день, дороги пустые, и мы кое-как со второй попытки выехали из Хельсинки и поехали по знакомому шоссе в сторону Торфяновки; перед границей залили полный бак. На таможенном контроле на финской стороне была очередь, но мы зашли прямо в контору, там лежали утренние газеты, где были наши фотографии со вчерашней пресс-конференции. Финны оживились, попросили принести документы на машину, всё нам проштамповали, и мы, объехав очередь по обочине, пересекли границу. Две газеты я прихватил, показал нашим пограничникам, и мы тоже без задержки поехали к Выборгу. Пограничники посоветовали перед Выборгом заправиться — дальше могут быть проблемы.

Проехали Ленинград, стало по-осеннему медленно темнеть, до черноты в глазах. Сергей был готов ехать ночью, но я всего боялся и настоял переночевать на большой стоянке, где собрались дальнобойщики, машин десять. Ребята были хорошие, мы их угостили финским пивом, они нам налили водки; есть мне совсем не хотелось, стресс невероятный, скорее бы доехать до дома. Спина моя трещала от сидения в скрюченном положении, и заснуть не получалось. На рассвете поехали, бензина осталось мало, и мы стали заезжать на каждую заправку, несмотря на таблички «Бензина нет». Заглянув в окошко, я просовывал финскую газету с нашими фотографиями, пока одна девчонка не сжалилась и, поколебавшись, залила нам полный бак. Вот и Москва, заехали ко мне во двор, я забрал вещи, Сергей зашёл, выпил у нас крепкий кофе — и поехал к себе; я очень волновался, пока он не позвонил и не сказал, что добрался. И я тут же заснул. Машина оказалась удачной, Сергей на ней проездил много лет.

Осень, 24 октября, и мы решили в лаборатории отметить мой тридцать третий день рождения. Виктор Уралец, намереваясь вечером выпить со всеми, приехал на метро; его машина, голубенькая «Лада» шестой модели, почти новая, осталась стоять у подъезда. На следующий день, собираясь приехать на работу, Виктор не нашёл во дворе своей машины. Позвонил в ГАИ, там спросили, когда её могли угнать. «Ночью, наверное». — «Тогда искать бесполезно, за пару часов машину разобрали на запчасти, а корпус разрезали».

Для Уральца это стало большим ударом, он принадлежал к тому поколению советских людей, для которых машина была мечтой всей жизни, она становилась членом семьи и символом достатка и успеха. Ежедневное вождение было для него праздником.

Уралец изменился, было видно, что с ним что-то происходит. Однажды он мне сказал по секрету, что нашёл работу в США, в Сан-Диего, его контракт почти готов, осталось оформить рабочую визу и перевести на английский язык большую стопку документов, затем нотариально их заверить. Уралец рассказал, как тяжело ему ездить с Виталием Семёновым на заседания медицинской комиссии МОК и что профессор Манфред Донике терпеть не может Семёнова. Ни в каких обсуждениях Семёнов участия не принимает, сидит молча, но когда Донике начинает спрашивать мнение Уральца, то Семёнов раздражается, пыхтит, краснеет и ёрзает, это просто невыносимо. Василий Громыко давно хотел сместить Семёнова и назначить его, Виктора Уральца, заведующим лабораторией, однако принц де Мерод упорно поддерживал Семёнова, так что ситуация сложилась непростая и никак не разрешалась.

Поэтому Уралец решил уехать.

Я помогал ему незаметно копировать аккредитационные отчёты ведущих лабораторий: Кёльна, Монреаля, Барселоны — они ему пригодятся на новом месте работы. Уралец дал мне почитать отчёт о расследовании под руководством канадского судьи Чарли Дабина, тяжёлую связку копий, страниц пятьсот или шестьсот. Судья Дабин руководил правительственной комиссией, расследовавшей причины положительной пробы Бена Джонсона в Сеуле в 1988 году. Отчёт назывался «Расследование применения препаратов и запрещённых методов с целью улучшения спортивных результатов». Там всё было изложено битым словом: без анаболиков соревноваться на международном уровне невозможно, это аксиома. Интересно, что один канадский дискобол стал священником и поднялся до епископа, но всё равно продолжал систематически снабжать метателей анаболическими стероидами и расписывать им схемы приёма. И ещё много чего было там описано, точь-в-точь как у нас, забавно только, что по-английски.

Опять перемены: Уралец уезжает, я остаюсь один; пусть и не совсем один, просто бóльшая часть его работы свалилась на меня. Виктор Павлович очень много сделал для лаборатории и для меня лично; я многому у него научился.

6.11 Олимпийские игры 1992 года в Альбервиле. — Валентин Сыч — последний патриот России


Снова Олимпийский год, 1992-й! Это было в последний раз, когда зимние и летние Игры проводились в один год; с 1994 года их разведут по чётным годам. Формально СССР распался, но сохранилась Объединённая команда, готовившаяся к Олимпийским играм во Франции, в Альбервиле. Возникли новые проблемы с предвыездным контролем: бывшие республики, а теперь уже новые страны, стали уклоняться от его проведения, опасаясь, что Москва может использовать допинговый контроль в интересах своих спортсменов, отсекая «чужих». Подготовка шла с применением эритропоэтина (ЭПО), в этом году он стал «новым фундаментом будущих успехов» на летних и зимних Играх. Успех на зимних Играх должны были обеспечить лыжники и биатлонисты, и вокруг них под видом докторов сборных команд крутилось много фармакологов; ситуация была бесконтрольная, так как эритропоэтин не определялся. Сергей Португалов, имея поддержку Института спорта и Госкомспорта, иными словами, благословение от Сыча и Громыко, пытался навести то ли порядок, то ли отчётность, но зимние сборники разбились на конкурирующие группировки и сидели по своим углам, избегая контроля в любом его проявлении.

Валентину Сычу постоянно докладывали о текущих делах и проблемах, и он со свойственной ему комсомольской прямотой устроил разнос Виталию Семёнову — почему мы не определяем эритропоэтин. Отговорки Виталия, что его не определяют нигде в мире, на Сыча не действовали, он по натуре был руководителем, лидером и патриотом. У него было чётко: если в лаборатории возникла проблема, например, мы не можем определить ЭПО, то пишется докладная, проводится анализ причин, предлагаются пути решения проблемы, утверждается план действий и сроки выполнения. Если сроки прошли, а проблему не решили — то всё, до свидания, заведующий лаборатории должен написать заявление об увольнении. Но вместо этого за десять дней до открытия Олимпийских игр Семёнов незаметно улетел в Альбервиль — медицинская комиссия МОК всегда начинала работу заранее. Директор Сыч разозлился, он был против поездки Семёнова — английского языка не знает, да и на русском ничего объяснить толком не может, чего ему там делать? Уральца с ним не отпустили: он должен находиться в лаборатории, предвыездной контроль в самом разгаре.

Олимпийские игры в Альбервиле были интересные, ходили слухи, что итальянские лыжники готовились на эритропоэтине, последние годы они были на невероятном подъёме. Но как их могли побеждать норвежцы — у них тогда что за фармакология была? Все крупнейшие соревнования давно рассматривались прямолинейным образом: у кого фармакология лучше, те и побеждали. Отличились наши лыжницы и биатлонистки, главной героиней стала Любовь Егорова, выигравшая три золотые медали. Всего у нас, у Объединённой команды, получилось девять золотых медалей, это был успех, лишь одну медаль уступили объединённой Германии, у них было десять. Игры завершились, Виталий Семёнов вернулся, устроил собрание коллектива и рассказал, что Манфред Донике очень озабочен проблемой определения гормона роста и эритропоэтина; вероятно, скоро лаборатории начнут анализировать кровь спортсменов, но пока неизвестно, что конкретно надо делать. Одно стало ясно — что стандартное оборудование антидопинговых лабораторий не позволяет определять полипептидные соединения с высокой молекулярной массой. Всё это очень огорчает руководство МОК, говорят, даже маркиз Самаранч загрустил и заворчал: год за годом мы столько средств вкладывали в допинговый контроль, а проку никакого.

Мы с Владимиром Сизым поехали на симпозиум в Кёльн, нам дали билет и суточные, но не дали денег на вступительный взнос. Логика Госкомспорта была простая: раз в прошлом году вас принимали без взноса, то в смету на этот год мы взнос не заложили. Профессор Донике очень разозлился: как на Олимпийские игры во Францию целые толпы народа везти, чтобы они пили водку и орали на трибунах, на это деньги у Госкомспорта есть, а как в Кёльн на важный симпозиум поехать, то денег нет. Я пообещал, что это в последний раз.

На симпозиуме профессор Донике сделал доклад с трибуны, хотя обычно ограничивался комментариями, и поведал, как с помощью стероидного профиля можно доказать подмену мочи. В Южной Африке на сборах находились бегуньи, спринтеры из бывшей ГДР, и к ним приехал внесоревновательный контроль. Было показано, что у трёх ведущих бегуний, включая чемпионку мира Катрин Краббе, оказались одинаковые стероидные профили, причём явно чужие, а ещё в моче присутствовали противозачаточные препараты, хотя на сборах они были вроде как девицы. Оказалось, что во всех трёх пробах была моча супруги их тренера Томаса Шпрингштайна. Донике был горд своим важным и актуальным доказательством подмены мочи, его давно раздражали допинговые успехи восточногерманских спортсменов. Однако наказать спортсменок IAAF не решилась: оказалось, что моча, собранная накануне нового, 1992-го года, две недели хранилась у кого-то дома, потом её непонятно как везли через всю Африку, в итоге пробы в Кёльн доставили только через месяц после отбора. Сопроводительная документация была разрозненная и вызывала вопросы, так что результаты анализа и выводы были признаны ничтожными. Бегуньи избежали дисквалификации.

Однако профессор Донике не сдался: у спортсменок регулярно отбирали пробы, пока в моче Катрин Краббе не обнаружили кленбутерол. В 1992 году кленбутерол не входил в Список запрещённых препаратов МОК, но список не был исчерпывающим, после поимённого перечисления группы препаратов, например анаболических стероидов, стояла приписка — «и родственные соединения». Предполагалось, что это соединения, родственные по молекулярному строению, то есть имеющие стероидную структуру. Кленбутерол к стероидам не относился. Но можно было утверждать, что раз тут перечислены анаболики, то родственными являются любые соединения, обладающие анаболическим эффектом. По этому вопросу в медицинской комиссии МОК была большая битва, и возобладала вторая точка зрения, именно на ней настаивал профессор Донике. Действительно, в литературе имелись данные, что кленбутерол обладает анаболическим эффектом и давно используется при выращивании мясного скота. И Катрин Краббе получила дисквалификацию, из которой уже не вернулась. Однако профессор Арнольд Беккетт публично выразил свое несогласие с таким решением и навсегда покинул медицинскую комиссию МОК. Он был одним из первых её членов со времени её создания в 1961 году, и первым ввёл методы хроматографии в практику допингового контроля.

Виктор Уралец получил выездную визу в США! Американская рабочая виза у него была, но в то время для выезда из страны нужна была мидовская виза, без нее нельзя было пересечь государственную границу. Отъезд держался в тайне, и последнюю ночь перед отлётом он провёл у меня дома в Крылатском. И ранним утром мой надёжный друг отвёз его в Шереметьево на затонированной машине. Когда Василий Громыко и Валентин Сыч узнали об отъезде Уральца в США, они не могли в это поверить! Громыко хотел сделать Уральца заведующим лабораторией и утверждал, что Семёнов намеренно сделал всё, чтобы Виктор уехал за границу и не создавал ему здесь конкуренции. Валентин Сыч, директор нашего института, считал, что, отпустив Уральца в США накануне Олимпийских игр в Барселоне, Семёнов буквально совершил государственное преступление, в результате чего страна лишилась ведущего специалиста. Сыч был особенно удручен, потому что после успеха в Альбервиле его назначили начальником штаба подготовки к зимним Олимпийским играм в Лиллехаммере, в Норвегии, и до них оставалось два года, так как МОК развёл летние и зимние игры. Сыч тогда в сердцах пообещал, что сделает всё, чтобы даже духа Семёнова в Лиллехаммере не было…

Параллельно Сыч занимался баскетбольной сборной, многие игроки рвались на Запад или уже были там, но время от времени их надо было собирать и готовить к играм в составе сборной команды России. Покоя у Сыча не было, к нему приезжали какие-то иностранные баскетбольные деятели, честно сказать, довольно противные, и он пару раз звал меня переводить. Валентин Лукич обоснованно общался с ними с высоты своего положения: он помнил войну и голодное детство, видел возрождение страны, он сам, деревенский мальчишка, многого достиг и стал руководителем с большим жизненным опытом. То, что он не знал английского языка, его совершенно не волновало, наоборот, он считал, что это иностранцы должны учить русский язык, коль скоро собираются сотрудничать с Россией.

Вообще, Валентин Сыч был единственным патриотом на моей памяти.

Семёнова моё общение с Сычом просто бесило. Но я прямо сказал, что не хочу и не буду конфликтовать с Сычом на ровном месте, он директор нашего института, и раз в месяц переводить его переговоры — это для меня не проблема; если вам это не нравится, то идите и разбирайтесь с ним сами. Виталий никуда идти не собирался, он всегда выбирал выжидательную тактику. Более того, когда Сыч объявил всему институту, что будет месячная задержка зарплаты, связанная с финансовыми проблемами баскетбольной сборной, то есть все институтские средства пойдут на нужды российской команды, то Виталий тоже промолчал. Помню, всех нас — весь ЦНИИ спорта — собрали в актовом зале на четвёртом этаже, и Сыч сказал, что если у кого есть крайняя нужда в деньгах, то он поможет в индивидуальном порядке, обращайтесь прямо сейчас. Затем при всех пообещал, что получит свою зарплату самым последним, после полного расчёта со всеми сотрудниками института. Своё слово Сыч всегда держал.

6.12 Продажи метандростенолона. — Эксперименты с эритропоэтином


Рубль обесценивался, инфляция давно и прочно вошла в нашу жизнь. У меня семья, двое детей, жена сидела с ними дома и не работала, я должен был всех кормить и обеспечивать. Пока был Уралец, мы использовали хромассы только для анализов проб мочи, никаких побочных анализов и подработок он не разрешал. Но после его отъезда мы удачно подрядились делать экспертные анализы природных продуктов, на которые был большой спрос; сначала в работу пошли струи кабарги и бобра, ими провоняла вся наша одежда, потом мы создали совершенно новую методику анализа медвежьей желчи, разделили и идентифицировали желчные кислоты. Наши доходы утроились, и финансовые проблемы на время разрешились.

Кто бы мог подумать, что мне придётся заняться продажей анаболических стероидов! Как-то раз меня попросили принять иностранца, интересующегося анализом стероидов. С первого взгляда и с первой фразы я определил, что анализами стероидов он не занимается, он их употребляет — его мышцы на руках и под футболкой были просто выдающимися. Это был американец, его звали Джим, и он по секрету сказал, что его друг, спортсмен, травмирован и для его восстановления требуются стероиды. Но друг работает в очень престижной фирме и не хотел бы светиться в стероидных делах. Можно ли ему помочь? Тогда я просто спросил, может быть, это тебе самому нужны стероиды? Он сказал, что да, нужны, у него в кармане есть 200 долларов и он готов купить двадцать пачек русской дианы — так он называл метандростенолон, выпускавшийся в подмосковной Купавне. Я не знал, что сказать, но у любителей анаболических стероидов есть что-то общее, что их притягивает и делает друзьями буквально после пары фраз, — и я согласился. После этого прошли несколько поставок: американцы брали у нас по 100 пачек за 800 долларов, нам же они обходились в 200 долларов. Это были охранники американского посольства в Москве, они приезжали к нам на каком-то доисторическом грязно-белом «хаммере», но через год команда сменилась и бизнес прекратился.

Приближались Игры в Барселоне, мы тщательно проверяли все допинговые средства, применявшиеся на заключительном этапе подготовки. Попутно я достал несколько ампул эритропоэтина, чтобы проверить на моей сестре Марине, как он работает. Марина родила дочку, сделала операцию на ахилловом сухожилии и постепенно восстанавливалась. Осенью она должна была ехать на просмотр в Кобе, в Японию, она планировала выступать за спортивный клуб Noritz. Чтобы получить трёхлетний контракт, ей надо было осенью, через 10 месяцев после операции и родов, пробежать 10 км по шоссе за 33 минуты. Тогда был бум марафонских эстафет, называемых экиден, и многие солидные компании, к которым относился Noritz, имели группу сильных бегуний, как своих, местных, так и привозных.

Noritz очень хотел заполучить Марину в свою команду. Ещё в 1985 году она стала третьей на чемпионате СССР, отобралась в сборную по лёгкой атлетике — и осенью выиграла Всемирную универсиаду в городе Кобе, в Японии, пробежав по жаре и духоте 10 000 метров за 32:58.45. Это был первый в истории IAAF официальный международный старт, на котором проводился бег на 10 000 метров. Поэтому руководство клуба Noritz из города Кобе сразу же пригласило Марину к себе, но в советское время член сборной команды по лёгкой атлетике не мог выступать за зарубежный клуб. И они ждали её целых шесть лет! В 1988 году Марина была шестой на чемпионате СССР в беге на 3000 метров с результатом 8:45.19, на Игры в Сеул не попала, вышла замуж, родила и снова начала тренироваться. Но нога болела и не давала быстро бегать в шиповках по стадиону. В итоге решили сделать операцию на ахилловом сухожилии.

Так что летом 1992 года Марина была бегуньей международного класса и идеально подходила для чистого эксперимента с применением эритропоэтина. После операции на ахилловом сухожилии нельзя было использовать даже относительно «мягкий» Оралтуринабол, мышцы всё время должны оставаться эластичными и тёплыми, нежёсткими. Даже небольшая «забитость» икроножных мышц могла привести к рецидиву травмы. Поэтому решено было применять только эритропоэтин по схеме соло. Перед первым уколом мы с ней провели контрольный «чистый» бег, 3 км по асфальту на велокольце у церкви, получились 9 минут 41 секунда, по километрам было 3:18, 3:13 и 3:10. После трехнедельного курса, всего за это время было введено 12 000 единиц ЭПО, что совсем не много, мы пробежали по той же трассе 6 км за 19:06 — половина была 9:40, последние 3 км пробежали ещё быстрее: 3:11, 3:09, 3:06, и вторая половина получилась 9:26. Без сомнения, Марина была готова бежать 10 км за 33 минуты. Эритропоэтин давал замечательный эффект, ведь, кроме него, ничего больше не было, между этими темповыми забегами были обычные пробежки в аэробном режиме, ни отрезков, ни прыжков, ни ускорений не делали, берегли ноги.

6.13 Олимпийские игры 1992 года в Барселоне. — Бромантан и карфедон


Олимпийские игры в Барселоне 1992 года запомнились победой Кевина Янга в беге на 400 метров с барьерами — 46.78, этот мировой рекорд был побит лишь в 2021 году. Хотя тогда было столько бегунов, бегавших по 47 секунд, что не было сомнений, что этот рекорд скоро побьют. Но результаты вдруг заметно снизились, и я связываю это с введением внесоревновательного контроля, это моё личное мнение, следствие плохой привычки видеть допинговые схемы везде и во всём. Очень обидным было поражение Ирины Приваловой в финале бега на 100 метров: она лидировала за 20 метров до финиша, но проиграла 0.02 секунды и стала третьей — 10.84, дул сильный встречный ветер. Зная Ирину с 1985 года, когда она поступила на факультет журналистики МГУ, зная её потенциал и талант, невозможно было поверить, что кто-то мог обыграть её просто так, без применения современной и изощрённой спортивной фармакологии.

После Игр в Барселоне появился новый отечественный препарат — карфедон, стимулятор, внесенный позднее в Список запрещённых препаратов под названием Фенотропил. Я его попробовал, побегал, но стимулирующего эффекта не ощутил. Однако все люди разные, кому-то, возможно, он идёт в жилу, то есть действительно стимулирует. Затем появился самый отвратительный препарат — бромантан, то ли «иммунопротектор», то ли «адаптоген», разработанный, по слухам, в недрах военной медицины. Вся беда была в том, что бромантан применялся в больших дозах, сотни миллиграммов в день, экстрагировался из мочи и попадал в хромасс, невероятно загрязняя инжектор и колонку. Особенно бесило, что пики бромантана вылезали там, где выходили пики тестостерона (Т) и эпитестостерона (Е), их невозможно было идентифицировать и рассчитать отношение Т/Е. Я терпеть не мог оба эти препарата, но Сергей Португалов добавил их в виде эксклюзива в свои поставки фармакологии для спортсменов: его растущий бизнес требовал новых идей и предложений. В итоге антидопинговые лаборатории четыре года мучились с этим фармакологическим мусором, пока не разразился скандал на Олимпийских играх в Атланте 1996 года, после чего бромантан с карфедоном внесли в Список запрещённых препаратов.

После отъезда Виктора Уральца в США научные исследования в нашей лаборатории прекратились, остались только рутинные анализы проб спортсменов и поиск подработки. Институтской зарплаты не хватало катастрофически. Мы получили новые масс-селективные детекторы фирмы Hewlett-Packard с химическими станциями на платформе MS-DOS Windows и с фантастическими лазерными принтерами. В России происходил настоящий компьютерный бум, одновременно возросли продажи аналитического оборудования, было снято эмбарго на поставку хромато-масс-спектрометров. Мы с Александром Ведениным ездили на обучение в Вену, где было европейское представительство фирмы Hewlett-Packard. Обучение было так себе, начальная школа, я знал намного больше фирмачей, с важным видом читавших нам простенькие лекции, которые мне ещё пришлось переводить российским участникам тренинга. Наши ребята были хорошие специалисты, они уверенно читали инструкции по эксплуатации приборов на английском языке, однако на слух ничего не воспринимали.

Видя всё это, представители фирмы предложили нам проводить обучение специалистов на местах, на русском языке и на их хромассах, с учётом стоящих перед ними задач и проблем, для решения которых и было приобретено оборудование. И попросили подготовить предложение, программу тренинга, и сказать, сколько денег мы хотим за наши услуги по обучению. Слово «обучение» из контракта убрали, так как по закону мы не имели права никого обучать, и заменили его словами «проведение научно-практического семинара».

Мы выставили фирме хорошую цену, взяли половину от европейской расценки за пятидневный тренинг, фирмачи поворчали, но согласились, и мы сразу получили заказы и провели два тренинга, сначала в Братске, по анализу объектов окружающей среды, затем в Уфе, где была нефтехимия. Оплата одного недельного тренинга приносила нам сумму, равную полугодовой зарплате в институте. Семёнов тоже поворчал, но сделать ничего не мог, недельный отпуск мы оформляли по закону, у нас неотгулянных отпусков накопилось на несколько месяцев.

6.14 Доминирование кёльнской лаборатории. — Проблема определения эритропоэтина и гормона роста


В 1993 году ситуация изменилась в тревожную и неприятную сторону. Мы стали заметно уступать кёльнской лаборатории в определении следовых количеств метаболитов стероидов, прежде всего метандростенолона и нандролона. В Кёльне открыли 17-эпиметиндиол, первый долгоживущий метаболит метандростенолона, и стали его определять на хромато-масс-спектрометре с магнитным анализатором масс, это называется масс-спектрометрией высокого разрешения. Мало того, что 17-эпиметиндиол сидел в организме спортсмена в три раза дольше, чем обычные метаболиты метандростенолона, так ещё новый прибор имел чувствительность в десятки раз выше, чем обычный масс-селективный детектор. Получалась невероятная ситуация — тяжелоатлет мог пройти два или три анализа в лабораториях допингового контроля, имевших аккредитацию МОК, но потом месяц спустя его свежеслитая проба попадала на анализ в кёльнскую лабораторию — и там оказывалась положительной!

Возникшая ситуация обсуждалась в Кёльне на ежегодном симпозиуме, надо было по мере сил нивелировать такое невероятное преимущество Кёльна по отношению к другим лабораториям. Решили, что каждая лаборатория должна разработать методику, позволяющую определять «большую пятерку» самых ходовых анаболических агентов, это были станозолол, метилтестостерон, метандростенолон, нандролон и кленбутерол — на уровне двух нанограмм на миллилитр мочи (нг/мл). Хотя в Кёльне по этим препаратам вышли на невероятный уровень чувствительности 0.1–0.2 нг/мл, или 100–200 пг/мл. С учётом введения внесоревновательного контроля это был большой прогресс в борьбе с допингом.

Однако оставались нерешённые проблемы с эритропоэтином и гормоном роста, они не определялись в аккредитованных лабораториях и портили всю картину и даже настроение. В 1993 году в Кёльне профессор Донике лично доложил предварительные данные по определению ЭПО и гормона роста в моче; было показано, что после инъекций концентрации пептидов в моче кратковременно повышаются. Но оказалось, что напряжённая тренировка, особенно в анаэробном режиме, проводит к такому выбросу эндогенного, то есть своего собственного, гормона роста, который не сравним ни с какой инъекцией! Эритропоэтин тоже реагировал на разные ситуации — например, на перелёт через океан, когда в течение нескольких часов пассажир находился в салоне самолета в условиях гипоксии, то есть пониженной концентрации кислорода. Концентрация ЭПО подскакивала так, как будто была сделана инъекция. И гормон роста, и эритропоэтин вырабатывались в организме человека, и в эпоху Донике никто не знал, как разобраться, где там своё, а где результат инъекции.

Информации после анализа мочи было недостаточно, и непонятно, за что можно зацепиться. Стало очевидно, что необходим анализ крови спортсмена. Профессор Донике не любил анализ крови, но обходиться без него стало нельзя. В области анализа крови лидирующие позиции занимали группы учёных из Скандинавии, они публиковали статьи, и в 1993 году в пику Донике объявили, что первый симпозиум по анализу крови в допинговом контроле состоится уже этим летом в августе, в норвежском Лиллехаммере, на месте проведения Олимпийских игр в следующем, 1994-м году. Мне очень захотелось туда поехать, но кровавый допинговый симпозиум в планах не стоял, это означало, что денег на поездку нет.

6.15 Советские спортсмены сыпятся на допинговом контроле. — «Кровавый симпозиум» в Лиллехаммере


В 1993 году проводились два чемпионата мира IAAF по лёгкой атлетике! Зимний был в канадском Торонто, а летний — в немецком Штутгарте. В этих странах наготове были сильные лаборатории — монреальская, директором которой стала Кристиан Айотт, и кёльнская, со своим новым прибором. После чемпионата в Торонто российская сборная лишилась двух золотых медалей: эстафетная женская команда, 4×400 метров, там нашли станозолол, и победа в семиборье, попалась моя любимая Ирина Белова — у неё был найден тестостерон. Григорий Воробьёв, врач сборной, был в шоке, мы с ним просмотрели данные нашего предвыездного контроля — у Беловой всё было в норме, тестостерон 15 нг/мл, эпитестостерон 10 нг/мл, отношение Т/Е 1.5, тогда почему в Монреале после соревнований отношение Т/Е оказалось больше 6, проба положительная? Получать четыре года дисквалификации не хотелось, и меня решили отправить в Монреаль на контрольный анализ пробы Б, хотя я заранее сказал Воробьёву, что Монреаль — это не та лаборатория, где можно надеяться, что контрольный анализ не подтвердит результаты пробы А. Но мне вручили паспорт с визой и билет — и я полетел в Монреаль.

Контрольный анализ пробы Б был очень интересен, мне хотелось увидеть, как его проводят за границей. Тестостерон в Монреале подтвердили, отношение Т/Е получилось 7.2, концентрация тестостерона 29 нг/мл, эпитестостерона 4 нг/мл; Кристиан Айотт, директор лаборатории, всё мне показала и рассказала. Вернувшись в Москву, я представил отчёт в письменном виде Валентину Васильевичу Балахничёву, президенту Всероссийской федерации лёгкой атлетики (ВФЛА). Именно тогда я впервые встретился с Балахничёвым лично.

Тем временем Григорий Воробьёв перетряс всё окружение Беловой и установил, что накануне отлёта, уже после предвыездного контроля, затейник доктор ввёл ей половинку ампулы тестостерона, 25 мг. Он уверял, что они всегда так поступали за три дня до старта и что никогда не было проблем на соревнованиях. Но тем и коварен тестостерон, что поначалу такие фокусы проходят, но постепенно стероидное давление на организм возрастает, в ходе соревновательного сезона, сборов, перелётов и смены часовых поясов копится общая усталость, в итоге все эти факторы приводят к снижению выработки собственных стероидов. Главное — снижается концентрация эпитестостерона, который стоит в знаменателе отношения Т/Е. Если бы в канадской пробе у Беловой, где тестостерон был 29 нг/мл, её эпитестостерон не провалился бы так сильно, до 4 нг/мл, а остался чуточку выше, пусть 5 нг/мл, то уже арифметическое деление 29/5 дало бы отношение ниже 6 — и всё, проба отрицательная! Это же такая мелочь — может быть, если бы Ирина поспала в тот день подольше или не волновалась так перед стартом, то всё могло обойтись. А так она получила четыре года дисквалификации!

Работы летом было очень много. Уралец уехал, и на меня обрушились отчёты, переводы и всяческая писанина, которую раньше делал он. Иногда даже времени не оставалось побегать, но как-то раз под вечер я всё бросил и пошёл потрусить по нашему институтскому парку, голову проветрить и бока растрясти. Смотрю — навстречу мне медленно едет белая машина и мигает фарами. Кто бы это мог быть, да ещё на нашей территории? Оказалось — директор Валентин Лукич Сыч, он купил себе вазовскую «восьмерку», хотя, может быть, и «девятку», точно не помню, и понемногу учился водить. Вот, говорит мне, мы больше не можем содержать персональную машину для директора, денег в институте нет, пришлось купить машину и учиться водить самому. Потом спросил, как у меня дела и есть ли какие проблемы. Я ответил, что скоро, уже через пару недель, в Лиллехаммере состоится симпозиум по анализу крови, первый в истории допингового контроля, у меня есть приглашение, но денег на поездку нет, к тому же мой заграничный паспорт заканчивается, а оформление нового занимает два месяца, даже больше. Тогда Сыч велел зайти к нему завтра с утра и напомнить про симпозиум и паспорт.

Я зашёл и напомнил; Сыч позвонил в Олимпийский комитет, потом дал мне номер телефона Маргариты, его помощницы, и комнаты, куда надо прийти с приглашением и фотографиями на новый паспорт. В Олимпийском комитете у Сыча был целый отдел, он возглавлял штаб по подготовке к Олимпийским играм в Лиллехаммере, так что норвежские визы ставились мгновенно, но новый паспорт пришлось немного подождать — пять дней! Фантастика: через пять дней у меня всё было готово, паспорт, билеты, и прямо из Олимпийского комитета я позвонил директору лаборатории в Осло, доктору Питеру Хеммерсбаху, моему другу, и сообщил, что приеду на симпозиум! Питер защитил диссертацию у профессора Донике в Кёльне и стал директором норвежской лаборатории: перед Олимпийскими играми он сменил доктора Хельге Офтебро, которого Донике очень не любил за его эксперименты с кетоконазолом, искажавшим стероидный профиль мочи и отношение Т/Е. От Лиллехаммера до Осло недалеко, два часа на поезде, так что пробы с Игр будут анализировать в лаборатории Осло.

До отъезда я успел выиграть открытый чемпионат Москвы среди ветеранов, я уже попал в группу 35–40 лет. Сначала в невероятной толчее и даже с боем я победил в беге на 1500 метров, пробежал за 4:07.6. Мне сильно помогло, что на финишной прямой был встречный ветер и на выходе с последнего поворота я взял вправо на четвёртую дорожку, чтобы остальные сами себе рассекали ветер; их сразу поставило, и я прибежал первым. Вообще забег был ужасный, откуда-то из южных краёв понаехала толпа неотёсанных, наглых и потных бегунов, говоривших с акцентом, бежавших враскачку и враскорячку — и толкавших меня всю дорогу. Честно сказать, я разозлился ужасно, и через день в беге на 5000 метров они у меня круг за кругом хрипели и стонали, я всех их ненавидел и на последнем километре придушил, убежал и выиграл с хорошим временем — 15:11.2.

«Кровавый симпозиум», как я его про себя называл, из несбыточной мечты стал реальностью — я прилетел в Осло и еле успел проехать на такси до перекрытия центра города. В Осло проходил чемпионат мира по велоспорту, и тогда неожиданно для всех победил американец Ланс Армстронг, как раз перед его финишем я успел на такси проскочить на вокзал и сесть в поезд, идущий в Лиллехаммер. Лиллехаммер оказался маленьким городком на каком-то пригорке, холодным и дождливым, из августовской Москвы я очутился будто в октябрьских заморозках. Симпозиум был организован в пятизвездочном отеле, где будут жить члены МОК и их «олимпийская семья»; одних селёдок, скумбрий и лососей во время завтрака выносили по десять разных видов и сортов засолки.

Первый раз я видел, как профессор Манфред Донике был низложен с позиции opinion leader («властителя дум») до обычного участника симпозиума. Что касалось анализа крови, то шведские и норвежские биохимики были намного опытнее и лучше подготовлены, чем антидопинговые химики-аналитики, диалог шёл на разных языках, но доводы биохимиков были убедительнее. Проблемы вставали глобальные. Как отбирать кровь — для этого нужен сертифицированный флеботомист и неотложная медицинская помощь рядом, простой отборщик мочи иглой в вену не полезет. Потом кровь надо как-то хранить и доставлять в лабораторию — при каких условиях и в течение какого времени это должно происходить? И как быть, если через полгода или год потребуется контрольный анализ пробы, что может случиться с пробой крови за это время — это были вопросы без ответа. Далее, что нужно определять в крови и как интерпретировать результаты с позиций допингового контроля — тоже непонятно. Всё лето 1993 года IAAF отбирала кровь у ведущих спортсменов на этапах Гран-при; Питер Хеммерсбах дал мне просмотреть результаты анализов, таблицу за таблицей — я ничего не понял!

Зато я рад был снова встретить Иоахима Гроссе из лаборатории в Крайше, их вернули к жизни и разрешили делать анализы на национальном уровне. Он приехал на новеньком «фольксвагене-пассате» прямо из Дрездена, а в Гамбурге заехал на паром, доставивший его по морю в Осло. С Матсом Гарле из Стокгольма мы покурили и поболтали, он жаловался на засилье нашего метандростенолона, 5-миллиграммовых таблеток, которые в Швеции пользовались невероятным спросом и назывались Russian Five, «русская пятёрочка». Даже олимпийский чемпион Николай Гуляев, конькобежец, и тот попался на ввозе приличной партии таких таблеток. Ещё была одна тема, плавно возникшая как ответ на существенный прогресс в определении анаболических стероидов — их как прежде, горстями, уже не глотали. Речь шла о возросшем спросе на экдистероны — фитостероиды, извлекаемые из корня левзеи. В Узбекистане, в Ташкенте, был целый завод, только этим и занимавшийся и выпускавший препарат под названием Экдистен. Экдистерон сам по себе анаболический эффект не давал, но прекрасно работал в сочетании с анаболическими стероидами, его можно было применять вместе с ними, уменьшая дневную дозу анаболиков в два или три раза, что прилично сокращало время выведения. Был второй вариант — закончить схему за месяц до соревнований и продлевать анаболический эффект, перейдя на экдистерон: он замечательно работал на подхвате. В любом случае экдистерон являлся маркером употребления анаболических стероидов. Я попробовал заговорить об определении экдистерона с Донике, но профессор отмахнулся и сказал, что нет никаких достоверных научных данных о его анаболических свойствах. Однако через десять лет американский рынок почему-то оказался завален препаратами экдистерона.

Проблема определения экдистерона состояла в том, что это было не одно соединение, а смесь из изомеров и гомологов 20β-экдизона, так что партия от партии отличалась. Кроме того, у них всех было множество гидроксильных групп, так что при дериватизации одно соединение давало от 5 до 10 продуктов дериватизации, причём молекулярная масса выходила за верхний предел регистрируемых масс на наших приборах, он составлял 800 атомных единиц массы. Лаборатория Матса Гарле находилась в здании госпиталя, и там был новый хьюлетт-паккардовский прибор с расширенным диапазоном масс, он назывался MS Engine. Матс договорился, что нам выделят время для работы на приборе, если я подготовлю все образцы, от чистых стандартов и до мочи после приёма, и приеду с ними в декабре в Швецию.

Приехав в Москву, я поблагодарил Сыча за поездку, отчитался и рассказал последние новости. Он немедленно приказал готовиться к поездке в Швецию, все расходы оплатит его Штаб олимпийской подготовки.

6.16 Чемпионат мира по лёгкой атлетике 1993 года в Штутгарте. — Рекорды китайских бегуний


Четвёртый по счёту чемпионат мира IAAF по лёгкой атлетике проходил в Штутгарте, российская сборная получила всего три золотые медали. Ирина Привалова завоевала золотую и серебряную медали в составе двух эстафет, 4×100 и 4×400 метров, причём в эстафете пробежала 400 метров быстрее всех — за 48.4, и ещё была бронза в беге на 200 метров. Лилия Нурутдинова, выигравшая бег на 800 метров на предыдущем чемпионате мира в Токио, в финале упала, далеко отстала, но добежала до финиша. И как только она пересекла финишный створ, так сразу получила приглашение на сдачу пробы для допингового контроля. В её пробе кёльнская лаборатория нашла станозолол, хотя у нас в Москве на предвыездном контроле она была чистой. Ничего не поделаешь, кёльнский масс-спектрометр высокого разрешения бил очень далеко. Это была большая потеря. Лилия на Олимпийских играх в Барселоне стала обидным серебряным призёром в беге на 800 метров, из-за чего её тренер Павел Литовченко, наш несостоявшийся Хуанторена, был вынужден на ней жениться… Хотя она стала олимпийской чемпионкой в эстафете 4×400 метров, этого, однако, никто не помнит. Сергей Португалов ею гордился и дорожил и очень сильно расстроился, ведь, по его расчётам, у неё ничего не должно было остаться. С тех пор он стал просить меня делать ему анализы «под столом», если он не был уверен в ком-либо из своих клиентов. Он готовил к зиме лыжниц, и у них частенько проскакивали то станозолол, то метандростенолон, и я не знал, была ли это их инициатива, или Сергей давал им втёмную по полтаблетки. Однако каждый раз я его предупреждал, что с этими анаболиками на уровне национальной сборной пора заканчивать, стало очень опасно.

Ещё одним сюрпризом в Штутгарте стало выступление китайских бегуний, выигравших бег на 1500, 3000 и 10 000 метров. Даже неспециалисту было видно, что так бежать невозможно, это допинг чистой воды, но как получилось, что допинговый контроль — а анализы проводили в Кёльне — ничего не определил?! Это было очевидное отставание в методиках или знаниях, беспомощность на виду у всего мира. Позже, в сентябре, они у себя в Китае установили серию новых мировых рекордов, причём прежние рекорды в одном забеге превышали сразу несколько бегуний. Их тренер Ма Цзюньжэнь говорил в интервью, что основа успеха — суп из черепахи и какие-то питательные грибы, бред, конечно, полный, но все писали об этом с упоением, это ведь не проблемы с определением эритропоэтина выносить на всеобщее обсуждение. Только через много лет всплыло письмо, подписанное десятью лучшими китайскими бегуньями, что тренер Ма заставлял их применять допинг, глотать таблетки в его присутствии, лично вводил им инъекции, а ещё запрещал носить длинные волосы и туфли на каблуках. Годовой объём бега составлял 8–9 тысяч километров, это в два с лишним раза больше, чем у советских и европейских бегуний мирового класса.

Только через год профессор Донике всё-таки смог определить, почему так подскочили результаты китайских спортсменок в беге и плавании. Во время Азиатских игр в Хиросиме в октябре 1994 года у китайских пловчих был найден 5α-дигидротестостерон, мощный андрогенный стероид, вырабатываемый в организме человека в небольших количествах в ходе метаболизма тестостерона. Но как доказать, что это был экзогенный 5α-дигидротестостерон, именно чужой, а не свой? Снова та же извечная проблема, как и при определении гормона роста, ЭПО, тестостерона — всех допинговых субстанций, вырабатываемых в организме человека. Но Донике показал, что стероидный профиль спортсменок был неестественно искажён! Как раз в то время стали достоверно известны популяционные границы концентраций и отношений природных стероидов, проведены десятки тысяч анализов, и именно они составили доказательную базу для принятия решений о дисквалификации. Дисквалифицировали 11 китайских пловчих, однако китайских бегуний скандал в Хиросиме не задел. После этого они затихли и ничего больше не показали. Уцелела самая великая из них, Ван Цзюнься, в благодатном 1993 году выигравшая 10 000 метров в Штутгарте и поставившая мировые рекорды на 3000 и 10 000 метров. В 1996 году она стала олимпийской чемпионкой в беге на 5000 метров, а в 2012 году была введена в Зал славы IAAF. Полностью поддерживаю, ей там самое место.

В декабре директор Сыч подписал мою командировку в Швецию для исследования экдистероидов. В Хюддинге, пригороде Стокгольма, где была антидопинговая лаборатория, в госпитале имелся хромасс с расширенным диапазоном детектируемых масс. Работал он хорошо, и мы идентифицировали основные пики, которые были видны на хроматограмме. Нельзя сказать, что это было какое-то открытие, но картина для нас прояснилась. Я вернулся в Москву и написал отчёт Сычу — ведь это он меня отправил в командировку, даже не уведомив Семёнова о своём решении. Сыч был на Семёнова зол и считал его виновным в том, что в 1993 году на чемпионатах мира по лёгкой атлетике, зимнем и летнем, у российских бегуний были найдены положительные пробы, это был станозолол, но предвыездной контроль в лаборатории в Москве его не обнаружил. Оставалось несколько месяцев до зимних Олимпийских игр в Лиллехаммере, и беспокойство в связи с предвыездным контролем возрастало. Впервые в новейшей истории Россия выступала на зимних Играх отдельной командой, и Валентин Сыч руководил подготовкой.

Виталий Семёнов изменился, стал замкнутым и скрытным, огонь в его глазах потух, он превращался в Плюшкина из «Мёртвых душ». Нас больше всего тревожила его прогрессирующая скупость, даже жадность. Мы стали часто выполнять анализы по просьбе или заказу отдельных федераций и команд, постоянно шёл левак, то есть неучтённые пробы. И так как рубль не стоял на месте и осыпа́лся, то с нами расплачивались в долларах. Семёнов платить за нашу работу не торопился, ждать приходилось месяц или два, пока он не выдавал нам по 200 или 300 долларов, причём так мрачно и горестно, будто последние деньги отрывал от сердца.

6.17 Отдайте наши доллары. — Прогрессирующая скупость Семёнова


Однажды к нам приехал высокий, красивый индус, будто с картинки. Виталий хотел договориться с ним сам, без нас, но индийский английский оказался сложен для понимания, и Семёнов позвал меня переводить. Оказалось, что сборная Индии по летним видам спорта в следующем, 1994-м году будет участвовать в Играх Британского содружества наций, проводившихся в Канаде. Индусы запланировали внесоревновательный контроль, приблизительно 150 проб. Да-да, всё хорошо, договорились, причём про стоимость пробы и оплату Семёнов не сказал ни слова. Однако, провожая индуса, я спросил у него на улице, какова цена одной пробы; он мне спокойно ответил, что 100 долларов. Отлично!

Мы проанализировали 160 проб из Индии, время шло, а денег не было. Сергей Болотов начал закипать, он тогда то ли развёлся, то ли женился или и то и другое сразу, поэтому крайне нуждался в деньгах и затевал все наши бунты. Он разозлился и пошёл к Семёнову выяснять, где деньги за индийские пробы. Виталий не моргнув глазом сказал, что индусы пока что ничего не заплатили. Я сразу позвонил в индийское посольство, меня соединили с тем самым красавцем индусом, что к нам приходил, и он сказал, что расплатился месяц назад, привёз 16 тысяч долларов. Это была огромная сумма, равная стоимости трёх легковых автомобилей, белых «восьмёрок» или «девяток», как у директора Сыча.

И вот мы втроём, Сергей Болотов, Владимир Сизой и я, пришли к Семёнову и прямо спросили, где наши деньги за работу. Он начал что-то объяснять, что сейчас не время и что с нами он расплатится позже, однако мы договорились стоять стеной и сказали, что больше ни одного анализа не сделаем, пока не получим деньги. Мы оставили у него на столе листок с нашими расчётами — какие суммы полагаются сотрудникам, участвовавшим в работе. Нам троим, старшему персоналу, он был должен по 2000 долларов каждому. Семёнов распыхтелся и покраснел, как индюк, начал что-то бормотать, но мы сидели и молчали. Он умолк и пообещал завтра расплатиться.

На следующий день он выдал нам деньги в конвертах. Все стодолларовые купюры были замусолены до предела, даже не зелёные, а цвета картофельной шелухи, их в руки было взять противно. Мы снова позвонили в индийское посольство и пожаловались. Они снова нас уверили, что расплатились и что все банкноты были новые, прямо из банка.

1994 год стал для меня последним. Работать в лаборатории в таких условиях мне уже не хотелось. Московское представительство фирмы Hewlett-Packard часто просило меня помочь в работе с клиентами, когда требовалось объяснить технические детали и преимущества оборудования или просто показать работающий прибор. В апреле у нас в Институте спорта фирма организовала «Аналитический форум» для пользователей своих приборов и потенциальных покупателей, и я два дня подряд переводил лекции и показывал приборы. На форум приехал большой босс из Вены, Юрген Хенгстманн, и предложил мне постоянную работу. Оказалось, что в 1971-м, за год до Олимпийских игр в Мюнхене, именно он продал Манфреду Донике первый хроматограф! Условия были несравнимыми с нашими: новая машина с жёлтыми номерами инофирмы, новый переносной компьютер, хорошая зарплата. Я согласился, но только начиная с августа, после окончания Игр доброй воли, уже третьих по счёту, проводившихся в Санкт-Петербурге. Всё бросить и уйти я не мог, у нас оставались обязательства перед американскими коллегами, и, хотя сотрудничество в прежнем формате прекратилось, наша совместная работа на третьих Играх доброй воли должна была быть выполнена.

Виталий Семёнов с 1976 года не пропускал ни одних Олимпийских игр, но директор Валентин Сыч сдержал своё обещание, и Семёнов не поехал на зимние Олимпийские игры в Лиллехаммер. Однако он получил экипировку сборной команды России и несколько раз приходил на работу в новой куртке с гербом России. Мы злобно шутили по поводу его «неучастия»: олимпийцы среди нас — так называлась телевизионная программа про российских спортсменов, готовившихся к участию в Играх. Они уехали, а Виталий со своей экипировкой остался.

Игры в Лиллехаммере оказались очень успешными для российской команды, она одержала победу в медальном зачёте, если бы его проводили по современным правилам: у России было 11 золотых медалей, у Норвегии, страны-организатора, на одну меньше. Но в то время победителя в медальном зачёте определяли по общему количеству медалей, и Норвегия официально стала победителем, у неё было 26 медалей, а у России на три серебряные медали меньше. В СССР, распавшемся в 1991 году, ценили только первые места, второе место считали поражением, и Валентин Лукич Сыч так и остался безвестным героем тех Игр.

Любовь Егорова снова завоевала три золотые медали, и ни у кого из наших зимников проблем с допинговым контролем не было, так что Сыч вернулся весьма довольный. Однако наши хоккеисты выступили плохо, и Сыча назначили президентом Федерации хоккея в надежде на улучшение результата на следующих Играх. Однако ему не суждено было до них дожить, через три года его по заказу хоккейных деятелей расстреляли в упор из автомата Калашникова. Он им сильно мешал, называя их «шпаной с периферии».

6.18 Потеря аккредитации. — Кёльн, Атланта и Сан-Диего. — Я ухожу из лаборатории


Ужас — мы снова потеряли аккредитацию, второй раз! Сергей Болотов пропустил амфетамин, не увидел небольшой его пик, поскольку колонка в хроматографе была очень старая, и амфетамин по ней просто размазался: он и на новой колонке всегда хвостит, а тут пик просто растёкся. Я тоже прилично ошибся при количественном определении морфина, вышел из статистически допустимого разброса концентраций, получаемого после обработки результатов анализа одной и той же пробы во всех аккредитованных лабораториях. Стандарт морфина у нас был старый, со времён подготовки к Играм 1980 года в Москве, и какой это был стандарт — сульфат или хлорид, было неизвестно; посчитали, что это сульфат чистотой 95 процентов, и в итоге ошиблись.

Вот надо же было так залететь накануне Игр доброй воли в Санкт-Петербурге!

Уральца не было уже два года, и теперь пришёл мой черёд расстраиваться. Даже на симпозиум в Кёльн не хотелось ехать: как объяснить Манфреду Донике, что всё так нелепо у нас получилось? Да он сразу под стол упадёт: а что, нельзя было заменить колонку или купить новый стандарт морфина? Мы оказались полными идиотами, просто позор. Но Сергей Болотов лично взялся за оформление поездки в Кёльн, и мы получили визы, билеты и суточные, однако денег на взносы за участие в Госкомспорте нам снова не выделили, хотя в прошлый раз я пообещал профессору Донике, что больше без взносов мы не приедем. Однако Сергей был неудержим, несколько раз звонил Донике, что-то долго и нудно ему объяснял, рассказывал про нашу бедность, начиная с послевоенной разрухи и заканчивая перестройкой; в итоге Манфред сдался и согласился принять нас без взноса.

В Кёльне было много лекций по анализу крови. Интересно было, что в крови концентрации метаболитов анаболических стероидов оказались ниже, чем в моче, и вообще для определения небольших молекул, обычных допинговых препаратов, анализ крови не даёт никаких преимуществ. Пробоподготовка тоже оказалась очень непростым делом по сравнению с мочой. Кровь — сложная биожидкость с тяжёлой матрицей, причём по российским законам она считается тканью, как печень, глаз или сердце. Кёльнская лаборатория вновь продемонстрировала возможности своего масс-спектрометра высокого разрешения производства фирмы Finnigan, она доминировала в определении анаболиков в моче, подтверждая невероятно низкие концентрации станозолола и метандростенолона. Было объявлено, что этот метод будет применён во время Олимпийских игр в Атланте в 1996 году. Впервые на кёльнском симпозиуме я вдруг почувствовал себя удручённым и потерянным, просто ждал, когда он закончится. Куда-то исчезли прежняя концентрация, живой научный интерес и жажда знаний, как было раньше, когда каждую лекцию я записывал буквально дословно, а формулы и спектры запоминал сразу, будто фотографировал.

Количество аккредитованных лабораторий росло, и с того времени неравенство в возможностях лабораторий закрепилось окончательно. Вроде бы у всех была единая аккредитация, как диплом об окончании университета, но одни были отличниками, а другие — троечниками и выживали только за счёт списывания у соседей и обязательного посещения всех занятий. Однако профессор Манфред Донике ко всем относился очень внимательно и всегда поддерживал отстающих или начинающих. Нам он сказал, что профессор Семёнов исключён из состава медицинской комиссии МОК, саркастически подчеркнув слово «профессор» и хорошо зная, что Семёнов профессором не был, он вообще был далёк от практических знаний в аналитической химии и инструментальных методов анализа. Вообще, профессор Донике любил озадачить Семёнова — чего только стоила отправка Виталия в Сеул в 1987 году для проверки корейской лаборатории, когда у СССР с Южной Кореей не было никаких отношений. Помню, Уральца особенно веселило, когда письма Семёнову направлялись во ВНИИФК и вместо улицы Казакова, дом 18 Донике писал «Казанова, 18», и получалось забавно: Dr. V. A. Semenov — Kasanova, 18, именно так пишется фамилия Казанова на немецком…

«Дрова Семёнов Казанова 18», — смеялись мы с Уральцем.

Возвращаться к серьёзной работе не хотелось. Потеря аккредитации была очень болезненной, Семёнов злился и называл нас бездельниками. Сергей Болотов хотел конфликтовать дальше, чуть ли не «вмазать старому дураку», но я его удержал — и он пропал куда-то на неделю. На работу вообще можно было не ходить, наша официальная заплата стала настолько символической, что я был вынужден заниматься всевозможными подработками, начиная от исследований медвежьей желчи и струи кабарги и заканчивая левыми анализами для Сергея Португалова и перепродажей ампул с эритропоэтином. Только благодаря побочным заработкам я мог по-прежнему выполнять свои функции старшего научного сотрудника в лаборатории, это была моя добрая воля и благодарность за то, что именно в этой лаборатории я стал хорошим специалистом, имел перспективы и постоянно получал приглашения на работу из разных мест. Но я твёрдо решил уйти в американскую фирму Hewlett-Packard.

В начале лета к нам приехала солидная делегация из Атланты и Чикаго, эксперты из лабораторий крупной фармацевтической фирмы SKB — Smith Kline Beecham. Они готовились к проведению анализов проб во время Олимпийских игр 1996 года в Атланте, а для тренировки хотели этим летом поучаствовать в совместной работе по анализу проб на Играх доброй воли в Санкт-Петербурге. Аккредитации у них не имелось, отношения с Кетлином и его олимпийской лабораторией в Лос-Анджелесе у них были напряжённые. Они не знали, что мы потеряли аккредитацию и не имели права делать пробы с международных соревнований. Семёнов строго запретил нам говорить правду о наших проблемах с аккредитацией и на словах выразил готовность сотрудничать с Атлантой. В ответ ребята сразу пригласили нас к себе, в Атланту, посмотреть лабораторию, согласовать планы сотрудничества и начать совместную подготовку к Олимпийским играм. Мне сразу захотелось в Атланту, но Семёнов объявил, что денег на поездку у нас нет.

На следующий день, уже перед отъездом, американцы сказали, что приглашают нас за свой счёт, и мы согласовали сроки поездки и дали наши паспортные данные. Нам быстро оформили визы, прислали билеты и подтверждение из гостиницы — ура, летим, — но, как обычно, Семёнов в последний момент отказался. И я полетел один. В Атланте было интересно, лаборатория была просто огромная! Со мной связался Виктор Уралец, быстро переделал мои билеты — и вместо Москвы я полетел на неделю к нему в Сан-Диего, мы не виделись два с лишним года. Свой опыт работы в аккредитованной антидопинговой лаборатории, свои знания и свой класс специалиста с большой буквы Уралец показал в лаборатории Nichols Institute. В результате в его новой лаборатории сложился солидный и перспективный бизнес, причём в таком городе, как Сан-Диего, это сказочное место…

Я был рад за него и гордился его успехами.

Тем временем оргкомитет Игр доброй воли узнал о потере нашей аккредитации и принял решение отправлять пробы из Санкт-Петербурга в Хельсинки. Мы особенно не расстраивались — пусть финны помучаются с бромантаном, узнают, какой это отвратительный и липучий препарат и как он отравляет жизнь и загрязняет приборы. Делать стало нечего, проб почти не было, я взял отпуск в Институте спорта и поехал от Hewlett-Packard на две недели в Вену, там находилось восточноевропейское представительство этой американской фирмы. Вместе с российскими специалистами мы провели сертификацию хроматографа модели HP 5890 в соответствии с требованиями Госстандарта России. Так я начал свою новую работу на фирме, мы калибровали и тестировали новые приборы, я переводил и помогал в оформлении результатов и документации.

Вернувшись в Москву, я написал заявление об уходе, отработал полагающиеся две недели, заполнил обходной лист, получил расчёт — и зашёл попрощаться к Валентину Лукичу. Он сидел усталый, держа в руках очки — то ли собирался их надеть, то ли положить на стол. Я сказал, что прошу на меня не сердиться, я очень устал и хочу попробовать что-нибудь новое. Он грустно ответил: ничего не поделать, я знаю ваши проблемы, но если у тебя на новом месте не получится, то сразу возвращайся, я тебе помогу! И Сыч встал и обнял меня на прощание. Не думал я тогда, что больше никогда его не увижу.

Всё, пока, прощайте, моя любимая лаборатория допингового контроля и Институт спорта.

Загрузка...