Душному июльскому дню не было конца. Михаил Горшков возвращался из Дедовичей, где получил в комендатуре новый приказ. Подходя к своей избе, он еще издали заметил сидевших на лавочке в открытом дворе сельчан. Тяжело опустившись на свободное место, Горшков вытянул больную ногу и полез в карман за махоркой. Кисет оказался пустым.
— Только что скурил остатки, — заметил сосед справа.
— И у меня ничего. Видал? — Сосед слева для наглядности вывернул свой кисет. — А эти… как их… сигаретки… нескусны стали, что ли?
— Ладно болтать-то, — заметил старик с совершенно седой бородой. — Говори, староста, чего звал-то?
— Черт, дышать нечем, — Горшков расстегнул пиджак и продолжал без всякого перехода: — Немцы налоги требуют, вот чего! Тринадцать тонн хлеба вынь да положь.
— Это как же? — в недоумении протянул белобородый. — Наше Сухарево и при царе больше полста пудов не платило. А тут — по тонне со двора!
Горшков подобрал со дна кисета табачную пыль, свернул козью ножку и с наслаждением затянулся. Кто- то выразительно присвистнул, хлопнув ладонями по коленям, и бросил зло:
— А сам-то ты на что? Не догадался оборонить деревню от грабежа?
Горшков затоптал сапогом окурок.
— Вот что, мужики. Сами знаете: не в охотку пошел я в старосты. А приказ есть приказ. Иначе — голова долой. — Горшков поднялся. — Прогревайте, а то мне чуть погодя опять в Дедовичи. Ох, грехи наши тяжкие…
Однако спустя час староста, выехав из Сухарева, повернул коня в сторону, противоположную Дедовичам.
В вечернем небе причудливо громоздились багряные тучи, когда Горшков подъехал к деревне Турицы. На пустынной деревенской улице не видно было ни кур, ни собак. Куда-то подевались и ребятишки. Казалось, все живое вымерло. На лавочке у завалившегося забора сидел древний старик.
— Из каких будешь? — полюбопытствовал дед, отчаянно дымя цигаркой в палец толщиной. — А, из-под Дедовичей! Чай и у вас озоруют окаянные? А тебя, желанный, чего бес носит за сорок верст?
— Я человек хожалый, дедушка. Не разживусь ли у вас коровой? Нет ли, говорю, продажной где?
Старик пожевал губами и покачал головой.
— Где там! Вот овечку, слышал, Агафоновна продает — все одно заберут супостаты. Во-он ее изба, тесом обшита. Только сама Агафоновна ушедши была.
— Авось дома застанем, — поднялся Горшков. — Уважь, дедушка.
Они прошли вдоль молчаливо выстроившихся в линию домов. Возле палисадника с отвалившейся калиткой стояла группа гитлеровских солдат. Они черпали из ведра и жадно пили свежий, пахучий мед.
— Много их у вас тут?
— Чего нет, а этого вдоволь. Хоть мосты мости.
— Где ж много? Или у страха глаза велики? — с вызовом усмехнулся Горшков.
— А вон, не видишь — орудия замаскированная? За углом — другая. В этой рощице кой-чего найдем. Дивизион!
— Верно, — замедлив шаг и цепким взглядом окидывая все вокруг, промолвил Горшков. — А в тех домах что? Где часовой стоит…
— Караульная у них там, родной. И близко не подпускают… Ну, чего стал? Ты ж к Агафонихе собрался!
— Да, да… А партизан тут близко не слыхать?
Косо посмотрев на попутчика, старик сказал:
— То не нашего ума дело.
Агафоновну они застали дома, но не сошлись в цене. Возвращался домой Горшков ночной порой. В километре от Сухарева услышал в кустах сдавленный стон. Остановил коня. Прислушался. Неужто показалось? Раздвинув кусты густого орешника, Горшков разглядел в ямке скорчившегося человека в форме командира Красной Армии. Он лежал на боку и ладонью зажимал перекошенный от боли рот. Староста еле дотащил его до телеги…
Михаил Васильевич Горшков
Писарь комендатуры обещал Горшкову заехать на другой же день после возвращения старосты из Дедовичей. Однако появился он в Сухареве лишь через неделю.
— Что ж припоздал так? — подивился Горшков, когда они прошли на огород и улеглись за хлевом на душистом свежем сене.
— У нас, брат, такое заварилось… Не приведи господь! Под Порховом партизаны напали на какую-то деревню — не то Мурицы, не то Дурицы, подорвали гранатами пять орудий, перебили семь десятков солдат. Чуть Хилово не взяли! Ночью комендант посылал от нас подмогу — отряд жандармерии. Ох и влетело ему от начальства. Теперь наш Шмидт на всех злобу срывает Выпить чего нету?
— Потом — пообещал Горшков и добавил ворчливо: — И когда это с партизанами кончат? Житья от них не стало. Под Хиловом, говоришь, задали немцам чесу?
— А я тебе про что? В лесу рубят, а к нам щепки летят! Гляди, как бы и нашего брата не жиманули. Мы ж с тобой одной веревочкой спутаны.
— Это как пить дать!.. — подтвердил староста и пододвинулся к писарю. — Слышь-ка, ведь ты крюковский? Я сразу признал. Ну, не мое дело, какие там грешки за тобой прежде водились и прочее. Ты мне вот что скажи. В комендатуре как — уважают тебя?
— Ха! Сам господин обер-лейтенант Шмидт обещал повышение.
— Понимаешь, дельце есть.
— Ладно, выкладывай, — разрешил коротко писарь. «Хоть лыком шит, да тоже начальник», — подумал Горшков и попросил:
— Нельзя ли уменьшить налоги с деревни?
Писарь напыжился, откинулся к стене и многозначительно бросил, прищурив левый глаз:
— Говоришь про воду, а во рту сухо.
Горшков понял намек и заверил, что все будет как надо.
— Тó-то, — писарь поднял в назидание палец. — Переднее колесо подмажешь, заднее само пойдет.
Горшков уговорил писаря уменьшить в сводке площадь посева по деревне. Тогда вместо тринадцати тонн зерна сухаревцы внесут четыре.
— Только квитанции выпиши сейчас же. По рукам?
— Идет!
Насчет сдачи молока Горшков решил с писарем и не заговаривать. Он просто сам утаил четырнадцать коров, принадлежавших семьям, переселившимся в Сухарево из сожженных карателями деревень Партизанского края. Показав в донесении всего восемнадцать наличных коров, староста тем самым вдвое сократил норму молочного налога.
Вскоре подоспела новая напасть: оккупанты объявили «лошадиную мобилизацию». Это испугало Сухаревского старосту больше, чем непосильные сборы, но и тут он не растерялся. Узнав, что в Дубровской волости немецкий интендант распродает почти задаром выбракованных лошадей. Горшков незамедлительно поехал к интенданту. Его внимание привлек нескладный рослый жеребец каурой масти — кожа да кости.
— Рысак… Домой поведу, не рассыплется? — усмехнулся староста. Но коня взял.
В первый же набор он отправил на сборный пункт покрывшегося коростой дубровского жеребца. Приемщик крякнул при виде этого страшилища, но не сказал ни слова: он знал, что немцы под метелку подмели во всех деревнях запасы фуража. Убедившись, что «операция» прошла незамеченной, Горшков стал скупать отчисленных из оккупационной армии лошадей во всех дальних волостях. Интенданты немало дивились тому, что крестьянин отбирает самых что ни на есть худых коняг.
— Грошей нет, — простодушно объяснил Горшков, осматривая очередной «шкелет».
И вдруг чуть не расхохотался: перед ним стоял старый знакомец — каурый «скакун» из Дубровки.
Забота и тщательный уход, которыми окружила жена Горшкова, Евдокия Яковлевна, привезенного мужем раненого, делали свое дело: майор Баранов поправлялся. Дни проводил Иван Георгиевич в подполе, на соломенном матрасе. Только по вечерам, когда окна плотно занавешивали, а двери напрочно запирали, ему разрешали подниматься наверх.
Трудно описать удивление советского летчика, когда узнал он, что подобрал его у дороги староста. Сорок один день прожил у него Баранов, и ни одна душа о том не знала! Выздоровев, летчик перебрался в партизанский лагерь…
Однажды к Горшкову зашел молодой крутоплечий парень с озорными глазами — партизан из отряда Н. А. Рачкова.
— Николай Александрович прежде всего просил передать вам, дядя Миша, благодарность за вашу разведку под Хиловом. Слыхали небось, как наши побили там немца? А еще — кладовые с продовольствием сильно похудели в отряде. Велел спросить, какой срок вам нужен?
— Сутки.
Парень поставил чашку с чаем на стол.
— Где ж возьмете?
— Найдем, сынок. У меня еще часть колхозного зерна припрятана — триста пудов.
— А как же налог?
Михаил Васильевич поднялся из-за стола, проковылял в другой конец горницы и из-за рамочки с семейными фотографиями достал пачку бумажек.
— Вот квитанции. Могу хоть самому Гитлеру под нос сунуть… Еще скажи Рачкову: мясца подкину…
Но были и другие ночные визиты — неожиданные и тревожные.
Однажды Михаила Васильевича разбудил дробный стук в окошко.
— Открой, дядя Миша.
— Кому дядя, а тебе…
— Москва.
— С этого бы и начинал.
Горшков задернул занавеску и пошел отворять. В горницу, окутанные клубами морозного пара, шагнули двое. По их посеревшим, измученным лицам Горшков понял, что случилось несчастье. Сняв с себя автоматы и расстегнув тулупы, разведчики рассказали… Группа в двадцать два человека отправилась на задание. Вначале все шло хорошо. Взорвали мост и участок железнодорожного полотна между станциями Бакач и Дедовичи. Но на обратном пути напоролись на немецкий разъезд. Ушли, отстреливаясь. Есть раненые.
— Давайте всех ко мне. Укрою.
— Что ты, дядя Миша! Нас много, вся деревня заметит, не ровен час — дурной глаз сыщется. Да и возвращаться срочно надо. Помоги-ка лучше побыстрее убраться.
— Где ж остальные?
— За Сухаревом, в лощине.
— Тогда вот что: дам вам тройку лошадей.
— А как же потом оправдаешься, дядя Миша?
— То не ваша забота, ребята. Пошли!
Горшков запряг трех самых сильных коней и с метлой в руках пошел заметать санные следы. На счастье, помог северный ветер: он дул, навивая сугробы, взметая сухую снежную пыль.
Вернувшись, Горшков бросил взгляд на стол и оцепенел. Как же он забыл? Рядом с лампой лежал желтый клочок бумаги — повестка с вызовом в комендатуру, к самому фон Шмидту.
Неужели что-нибудь проведали?..
На другой день, захватив повестку, Михаил Васильевич направился в Дедовичи. Приготовился к самому худшему.
Комендатура размещалась в здании школы. Поднявшись на второй этаж, Михаил Васильевич прошел в бывшую учительскую. В углу склонился над бумагами писарь. Горшков кивнул ему («этот у меня прикормленный») и прошел к столу, поставленному у входа в кабинет коменданта. Из-за него поднялся, улыбаясь, помощник коменданта по хозяйственным делам Герман.
Загадочным человеком казался Горшкову этот пожилой, с седыми залысинами немец. Как-то, направляясь в деревню Большая Храпь, в волостное правление, Герман завернул к Горшкову. Коверкая русские слова и мешая их с немецкими, он заговорил о судьбе своей страны, жаловался на свою жизнь.
«Подлаживается», — решил про себя Горшков.
Герман тогда рассказывал:
«Однажды я попал на митинг, где выступал Эрнст Тельман. «Гитлер — это война!» — предостерегал он. Думаете, только России принес горе Гитлер? Нет, и немецкому народу тоже. Есть и у нас немало честных людей…»
«Что-то не видать их!» — усмехнулся Михаил Васильевич.
«А ты не смейся, — остановила его Евдокия Яковлевна. — Может, человек и прав… Отца-то вашего как звали?» — обратилась она к немцу.
«Иоганн».
«Значит, Иван по-нашему. Так вот, Герман Иванович, заходите».
Михаил Васильевич бросил испытующий взгляд на помощника коменданта, но промолчал.
…Горшков вместе с Германом прошли в кабинет коменданта.
— Господин обер-лейтенант, это тот самый староста, — сказал Герман, вытянувшись в струнку.
Шмидт, высокий, сухопарый немец с лицом выбритым до синевы, внимательно посмотрел на Горшкова и протянул ему холеную руку.
— Староста Горшкофф, — проговорил он не без торжественности, — немецкое командование премирует тебя за образцовое выполнение нормы поставок для германской армии. Из всех старост только ты один рассчитался полностью! Ты имеешь получить за усердие двадцать гектаров земли и корову. Мы высоко ценим твою преданность делу фюрера!
«Этого еще не хватало», — растерявшись от столь неожиданного поворота, подумал Горшков, но вслух сказал:
— Благодарю за доверие, господин обер-лейтенант! Только ни к чему мне земля-то. Некому работать на ней… А вот дозвольте обратиться, — вдруг осенило его. — Полицаи ваши бесчинствуют, спасу нет! Трех лошадей, сукины дети, увели… Разве это порядок?
— Разберитесь, — коротко бросил Герману Шмидт углубившись в бумаги.
Вернувшись к себе, Герман позвонил в полицию. Через десять минут во двор комендатуры явились в полном составе все девять полицаев во главе со своим начальником.
— Кто из них отобрал у тебя лошадей? — обратился помощник коменданта к Михаилу Васильевичу, обходя с ним фронт выстроившихся гитлеровских холуев.
— Ночью, понимаешь, было дело. Я только спичку успел чиркнуть, как он дал тягу… Кажись, вот этот, — Горшков ткнул пальцем в детину со свиными глазками. — А может, этот. — Тот, на кого указал Горшков, хотел что-то возразить, но только пожевал бескровными губами. — Или этот…
Я вижу, ночь действительно была очень темной… — Герман усмехнулся. — Ну что ж, на первый раз ограничимся внушением. А вас, господин староста, прошу пройти на комендантскую конюшню и взять трех равноценных лошадей — в порядке компенсации. Согласно распоряжению господина обер-лсйтенанта!
«Хочешь купить меня этим? — подумал о Германе Горшков, направляясь на конюшню. — Дешево ценишь!.. Нет, с ним надо ухо востро! Как разыграл спектакль-то!»
Однако лошадей Михаил Васильевич отобрал. Он попросил Германа оставить их здесь до завтрашнего вечера: вспомнил о новом задании из леса — узнать о здоровье семерых раненных в разведке партизан, устроенных верным человеком в Дновскую больницу.
Возвращаясь со станции Дно, Горшков напоролся на немецкий патруль. Пока фельдфебель изучал документы. староста с беспокойством вспомнил, что на радостях забыл попросить у Германа пропуск.
— Зачем проник на территорию чужого района? — допытывался фельдфебель, поблескивая стеклами очков. Он сделал знак солдату, и тот отвел Горшкова в караульное помещение.
Под утро унтерштурмфюрер СС Капусов приказал дежурному:
— Возьмите на заметку старосту деревни Сухарево Большехрапской волости Горшкова.
Постепенно двор Горшкова из явочной квартиры превратился в партизанскую гостиницу. Используя его удобное расположение — на отлете деревни, — разведчики, возвращавшиеся с задания или получившие в бою ранение, ночью приходили сюда отогреться, передохнуть, сделать перевязку, а то и скрыться от погони, — староста, как-никак, доверенное лицо у немцев: кто тут догадается искать?
Однажды в предрассветный час к Горшкову завернул Александр Васильевич Юрцев, начальник штаба партизанской бригады. Он попал в жестокую переделку, пытаясь перейти железную дорогу в районе Порхова. Прохрипев несколько неразборчивых слов, Юрцев потерял сознание.
Тетя Дуня промыла и перевязала ему перебитое плечо. Рана была рваная и глубокая.
— Пропадет наш Юрченок, Миша, — сказала она, смывая кровь, выступившую на губах партизанского командира.
— Эх, ни доктора, ни лекарств…
Горшков в задумчивости покачал головой. Он вспомнил, что в Красногородской больнице работает некто Глушков Иван Андреевич. Говорили про него разное. Риск? Да, риск! Но ведь тут человек может погибнуть…
И Михаил Васильевич решился. Зануздав лошадь, он помчался в Красногородск.
Острый запах лекарств неприятно ударил в нос. По вызову дежурной в прихожую вышел человек в белом халате с холодно-насмешливыми глазами на круглом лице.
— Что случилось?
Горшков отвел врача в сторону.
— Из Сухарева я. Свояк у меня, понимаете, помирает. Несчастный случай, одним словом… Что делать при потере крови?
— Смотря какая рана. Огнестрельная? — И так как Горшков в нерешительности молчал, врач предложил: — Пройдемте!
В маленькой полутемной кладовушке, служившей доктору Глушкову кабинетом, он в упор посмотрел на Михаила Васильевича.
— Вы что-то скрываете от меня. Наденьте вот этот халат и идите за мной.
Врач провел Горшкова в небольшую комнату, сплошь уставленную кроватями. На одной из них, натянув до подбородка рваное одеяло, лежал с закрытыми глазами парень лет двадцати с забинтованной головой.
— Узнаете? Ваш, Сухаревский.
Как же было не узнать сына соседа?! Горшков вспомнил, что он ушел в партизаны. Значит?..
Вскоре Иван Андреевич уже сидел в подполе горшковского дома у изголовья метавшегося в жару Юрцева и при тусклом свете фонаря возился с инструментами, которые тетя Дуня только что прокипятила.
Через месяц Юрцев поднялся на ноги.
С тех пор доктор Глушков нередко приезжал к постояльцам Михаила Васильевича. Помог он и когда новая беда надвинулась на Сухарево.
Как-то в комендатуре, отведя Горшкова в сторону, Герман шепнул:
— Готовится массовая эвакуация девушек и юношей от шестнадцати до двадцати пяти лет в Германию. Вот список по Сухареву. Тут двадцать четыре человека…
Подавленный новостью, приехал Михаил Васильевич в Красногородскую больницу.
— Трудный случай, — сказал врач, выслушав его рассказ, и его обычно насмешливое лицо сделалось серьезным. — Найдется у вас в деревне хоть один больной?.. Легальный больной, не удержался он от улыбки.
— Ни одного!
— Плохо. Правда, есть одна идея. Только очень уж нахальная! — Иван Андреевич решительно махнул рукой. — Ну да была не была!
Помочь Горшкову отправить молодежь в Германию приехал по его просьбе тот самый мордастый полицай, которого Михаил Васильевич в истории с лошадьми чуть не «подвел под монастырь». Полицай сидел в стороне и курил, наблюдая, как доктор Глушков осматривает внезапно заболевших. Те вели себя очень натурально. Краснощекая Лена Панкратьева, закутанная по самые глаза в платок, охала и стонала, а Павел Егоров вообще валился с ног.
— Дай-ка, девушка, градусник! Да будет тебе притворяться! — прикрикнул доктор на Лену. Но, взглянув на градусник, удивленно сказал: — Смотрите… и верно, больна! Подержите, я ее осмотрю. — Последние слова относились к полицаю, которому он протянул градусник.
Полицай повертел в руках термометр, и глаза его округлились: 39,8!
— Есть серьезное подозрение на тиф, — мрачно проговорил Глушков. — Всех небольных прошу немедленно покинуть комнату.
Полицай опасливо, точно гремучую змею, положил градусник на табуретку, вытер руки о штаны и быстро выскочил на улицу. Откуда было знать фашистскому холую, что каждый из «заболевших» заранее натер себе, по указанию Михаила Васильевича, подмышки солью?
Горшков понимал, что надуть полицая — еще полдела. Утром ему предстоит выдержать бой с комендантом. Так и случилось.
— Почему вчера не привез на станцию свою партию? — Тонкая, покрытая рыжим пухом шея Шмидта стала малиновой. — Знаешь, что грозит тебе за невыполнение приказа?
— Знаю, господин обер-лейтенант, — подтвердил Горшков и протянул ему листок. — Вот акт, составленный врачом Красногородской больницы в присутствии полицейского.
Шмидт прочитал и сразу переменился в лице. Брезгливо взявшись двумя пальцами за кончик бумаги, сбросил ее со стола.
— Где теперь ваши больные?
— А за речкой, в телеге лежат, — соврал, осмелев Горшков. — Боялся, что вы мне не поверите.
— Вы с ума сошли! — бабьим голосом заорал обер- лейтенант, поднимаясь из-за стола. — Сейчас же увезите!
На развилке дороги, ведущей в Сухарево, появился столбик с дощечкой. На ней надпись: «Карантин! Въезд воспрещен!»
Немцы во всем любили порядок. И очень опасались инфекций…
Шли дни. Партизаны все чаще совершали диверсии на дорогах. Чуть ли не каждую ночь подрывались теперь железнодорожные эшелоны на участках Дедовичи — Дно, Бакач — Вязье, Вязье — Дно. Отправляясь на эти операции, подрывники переходили Шелонь недалеко от Сухарева. Это было и рискованно, и нелегко. Тогда по приказу старосты в два дня между пологими, поросшими тальником и черемухой берегами Шелони был наведен паром.
Это не прошло незамеченным. Начальник гестапо в Дедовичах помнил о задержанном в свое время на станции Дно старосте из Сухарева. Капусов распорядился: послать к Горшкову группу полицаев под видом партизан, с тем, чтобы, подпоив его, спровоцировать на откровенный разговор и в случае удачи арестовать. Но провокация не удалась: в одном из подосланных, выдавшем себя за бежавшего из лагеря военнопленного, Горшков узнал полицая, взятого недавно на службу в комендатуру.
Взбешенный неудачей, Капусов приказал арестовать Михаила Васильевича. На первом же допросе Горшков понял, что гестаповцы догадываются о многом, но доказательств у них пет.
— Значит, не хочешь назвать сообщников? — кричал следователь.
— Не было у меня ни каких сообщников. И делал я все по приказу коменданта, — упорствовал староста.
Следователь махнул рукой, и Горшкова вывели на тюремный двор.
— Копай себе могилу, — протяпув лопату, приказал конвойпый.
«Конец», — пронеслось в голове Михаила Васильевича, и он молча взялся за заступ.
Выкопана яма. Но гестаповцы почему-то медлят, а потом снова уводят старосту в комендатуру.
Три дня провел Горшков в камере в ожидании казни. И опять допрос. Допрашивает сам Капусов.
— Наши люди перехватили двух партизан, которые шли на свидание с тобой, Горшков. Одного убили, другой взят живым. Упорствовать бесполезно.
Унтерштурмфюрер вплотную подошел к своей жертве.
— Это провокаторы! Я ничего не…
Договорить Михаил Васильевич не успел: страшный удар свалил его с ног.
Очнулся Горшков на цементном полу одиночной камеры. Из узенького оконца сквозь решетку видны сторожевая вышка с прожектором, часовой с собакой и клочок синего-синего неба. На серых липких стенах надписи, сделанные кровью: «Умираю, но не сдаюсь!», «Отомстите, родимые!» Это — эстафета ушедших.
На рассвете снова допрос. Опять настойчивое:
— Признавайся. Горшков, и тебе сохранят жизнь.
Снова зверское избиение. Меняются лишь мучители. И вдруг, перед глазами Горшкова расплывается лицо эсэсовца, но до сознания доходит каждое слово:
— Мы проверили тебя, Горшков, и получили отзыв из Дедовичской комендатуры. Помощник коменданта аттестует тебя положительно. Он ручается за твою преданность германским властям.
Так вот что за человек этот Герман… Герман Иоганнович!
Через полчаса из ворот тюрьмы гестапо вышел крайне истощенный человек. Медленно поднял он лицо к солнцу и вдруг, охватив голову руками, рухнул у ног часового.
«Были бы кости, а мясо нарастет…» И снова — жизнь на острие ножа. Незадолго до освобождения Дедовичей его предупредили о готовящемся новом аресте.
— Лихой вы человек, — с восхищением сказал Горшкову в последнюю встречу Герман Иоганнович, — завидую и вам и вашим товарищам.
Подчиняясь приказу командования, Горшков вместе с Евдокией Яковлевной перебрался в лес, в партизанский лагерь.
Михаил Васильевич Горшков по-прежнему живет в Сухареве. После войны колхозники избрали его своим председателем. Многие, не зная, какой двойной жизнью жил в годы оккупации Михаил Васильевич, удивлялись: «Как так — немецкий староста, и в председателях ходит». Посмеивались односельчане Горшкова и отвечали:
— Федот, да не тот. Староста, да только не немецкий, а наш — у партизанского костра выбранный.