О своей литературной юности в «Невидимой книге» Довлатов пишет: «Ну и конечно же, здесь царил вечный спутник российского литератора — алкоголь. Пили много, без разбора, до самозабвения и галлюцинаций».
Это смотря какие литераторы. Вовсе не все пили до галлюцинаций. Такие литераторы, как Бродский, Рейн, Найман, Гордин и Ефимов, конечно же, любили кирнуть, но никто из них не погружался в длительные запои. То же самое можно сказать о моем муже Вите и его друзьях. Поэтому модус вивенди литературных и ученых алкоголиков был мне неведом, пока в середине шестидесятых в нашем доме не появилось двое серьезно пьющих друзей: молодой прозаик Сергей Довлатов и молодой ученый Юрий Дергунов.
Дергунов прозы не писал, но утверждал, что имеет прямое отношение к литературе, являясь поклонником Довлатова. Не исключено, что во время их совместных запоев и самозабвение, и галлюцинации имели место. Меня же всегда забавлял контраст в настроении и поведении наших героев под алкогольными парусами.
Юра Дергунов был коллегой и другом моего мужа Вити. Даже диссертации они защитили в один и тот же день. Почти такой же высокий, как Довлатов, но не тяжеловесный, а тонкий и легкий, он обладал необычайной природной грацией. Любой москвошвеевский пиджак сидел на нем превосходно, изящные руки были предназначены для лайковых перчаток лимонного цвета. Правда, я в жизни не встретила ни одного мужчины в лимонных лайковых перчатках. Зато я отлично помню папин рассказ, как в десятилетнем возрасте он сидел со своим отцом в кафе на Невском, и туда вошел граф Феликс Юсупов в желтых лайковых перчатках. Он купил кусочек рокфора и удалился. Мой маленький папа огорчился, что не успел его разглядеть. Но, к счастью, граф забыл на прилавке свои перчатки и вернулся за ними. Папа утверждал, что граф Юсупов, натягивающий лимонного цвета перчатки, запомнился ему как эталон элегантности.
Однако вернемся к Юре Дергунову. С русыми вьющимися волосами, римским носом и словно по лекалу очерченным ртом, Юра — одень его в бархатный камзол, алый плащ и шляпу с пером, — сошел бы за принца Альберта из «Жизели» или Зигфрида из «Лебединого озера». А выполненный в мраморе, возможно, напоминал бы римского императора. Голову он держал чуть набок, словно прислушиваясь к звукам своего внутреннего мира. Серые, как Балтийское море, глаза, смотрели на мир с выражением легкой, фальшивой печали. Дергунов был классическим алкоголиком. Но, в отличие от Довлатова, которого алкоголь делал агрессивным и несчастным, Юра во время запоев светился от радости. Его пьяные выходки были изобретательны и остроумны, и люди, которых они непосредственно не касались, находили их очаровательными. Няня Нуля, несравненная по части награждения наших друзей прозвищами, называла его Юрка Шкодливый.
Однажды Витя Штерн и Юра Дергунов были посланы в командировку на Волгоградский алюминиевый завод. Юра к самолету не явился. Витя улетел один и неделю батрачил за двоих, в ожидании коллеги, который запил где-то в Сосновой Поляне у некой Жанночки. Вообще все Юрины барышни имели забористые китчевые имена, употребляемые исключительно с ласкательными суффиксами. Например: Эльвирочка, Агнессочка, Мальвиночка. Итак, нагулявшись у Жанночки, Дергунов вспомнил про Волгоград, приехал в аэропорт и погрузился в самолет. В Волгограде у трапа стояла черная Волга с блондинкой.
— Ар ю мистер Бродхау? – спросила блондинка, будучи переводчицей Интуриста (как сказал бы Бродский, Дергунов легко канал за иностранца).
— Йес, оф корс, — ответствовал Юра, направив в барышню струю алкогольного пара.
— Ни хрена себе, британец в стельку, — сказала по-русски блондинка, — не только наши заливают.
— Уелком ту Волгоград! Нау ай уил тэйк ю ту ер хотел. Ю рефреш еселф зээр энд ин ан аур уи уилл го ту зе симпозиум (Сейчас я отвезу вас в отель. Там вы освежитесь, а через час мы поедем на симпозиум).
Она подвела Дергунова к блестящей «Волге», и они покатили в интуристовский отель для избранных иностранцев, где его вкусно и обильно накормили. Судьба настоящего мистера Бродхау осталась Юре неизвестной. Вполне возможно, он тоже опоздал на самолет по причине загула.
Вытерев крахмальной салфеткой остатки севрюги со своего мужественного подбородка, отрезвевший Дергунов поцеловал руку переводчице и на прекрасном русском языке информировал девицу, что никакого симпозиума в его планах не значится и попросил отвезти его на алюминиевый завод. «И если вечером вы свободны, мы можем вместе пообедать. А дальше… Как сложится».
Сложилось так, что Дергунова отвезли в отделение милиции, где он и протомился пятнадцать суток. Вернулись они в Ленинград вместе с Витей. Благодаря Юриному обаянию обошлось без письма милиции в институт.
Однажды, исчерпав все алкогольные ресурсы, Довлатов с Дергуновым оказались в половине третьего ночи на Васильевском острове в ситуации острой недопитости и тотального безденежья. И Юре пришла в голову мысль поживиться у папани, благо они оказались недалеко от его дома. Дергунов-старший, доктор исторических наук, отсидел положенные восемнадцать лет и, вернувшись в Ленинград, некоторое время преподавал в институте иностранных языков, где, по выражению сына, надыбал аспирантку Веронику, Юрину ровесницу. Преподавание и молодая жена оказались непосильной нагрузкой для Дергунова-старшего. Он вышел на пенсию и пописывал в стол свои мемуары.
Итак, Дергунов с Довлатовым решили заглянуть к Дергунову-папе. Ключ от квартиры у Юры имелся, важно было лишь проникнуть в дом тихо, не потревожив отца и мачеху. В передней Дергунов долго шарил в поисках выключателя, пока не сшиб прислоненную к стене стремянку. Сергей, пытаясь водрузить ее на место, двинул по хрустальной люстре. Раздался грохот и звон разбитого стекла. Отец, накаченный снотворным, не проснулся, но Вероника в розовом пеньюаре, как фея, материализовалась в дверях спальни, сладко потягиваясь и улыбаясь. На лице — ни удивления, ни гнева. Возможно, ночной визит пасынка вовсе не был такой уж неожиданностью. Сергей, стремительно трезвея, начал извиняться, но Вероника промурлыкала «что вы, я рада» и, потрепав Юру по щеке, пригласила друзей в кухню. Из холодильника возникла непочатая бутылка водки, польская колбаса и банка сайры. Завязалась интеллектуальная беседа. Через полчаса Вероника оказалась у пасынка на коленях. В тот момент, когда она стала расстегивать его рубашку, Дергунов встрепенулся. Время от времени он вспоминал кодексы высоких моральных правил. Спустив мачеху с колен, он ухватил ее за нос и отвел в спальню к отцу. После чего молодые люди удалились с остатками водки.
— Он безгрешен и свят, — восхищался Довлатов целомудрием Дергунова, подвергая сомнению свою стойкость, окажись он на Юркином месте.
Но Монбланом алкогольных Юриных подвигов была его женитьба. Даже сейчас, тридцать с чем-то лет спустя, некие ее аспекты остаются загадочными и абсолютно необъяснимыми. Этот эпизод достоин отдельной новеллы.
В одно прекрасное утро, находясь в эпицентре запоя, Юра Дергунов проснулся в неизвестном ему мире. Он лежал на спине на чем-то белоснежно-мягком, укрытый чем-то белоснежно-легким. Открыл глаза и уперся в хрустальную люстру. Скосил их — необъятная кровать, чем-то инкрустированная, атласное одеяло, рядом незнакомое существо. «Невероятная красавица и абсолютно не похожа на блядь», — впоследствии рассказывал Дергунов.
«Где я надрался и как ее зовут?» — пронеслось в охваченной мигренью голове. В этот момент дама проснулась.
— Здравствуй, Юшик, — ласково сказала она. Не имея ни малейшего представления как к ней обратиться, Дергунов замычал, как бы во сне, крепко-накрепко сомкнул веки и даже всхрапнул, надеясь оттянуть время и вспомнить хоть какую-нибудь захудалую деталь вчерашней ночи. В голове гудели колокола кафедрального собора, из глубин желудка поднималось нечто неумолимое.
Дама вспорхнула с постели, за дверью послышались звуки туалетного спуска и наполняющейся ванны. Дергунов осторожно открыл один глаз и огляделся. Антикварная мебель карельской березы, персидский ковер, рояль, на стенах висит что-то в золотых рамах. В этот момент зазвонил телефон.
— Юшик, возьми трубку, — крикнула из ванны незнакомка.
— Галина проснулась? — спросил, не поздоровавшись, хриплый баритон.
«Дай бог тебе здоровья», — Дергунов почувствовал немыслимое облегчение и благодарно поцеловал трубку:
— Галочка, тебя.
Она явилась, как гений чистой красоты — белый халат, на голове белый тюрбан, на ногах белые атласные тапочки, отороченные белым пухом.
— Да… Нет… Не знаю… — отрывисто сказала она трубке, потом повертела ее вдали от уха и раздраженно: — Господи, да оставь ты меня в покое.
Дергунову был выдан пирамидон, зубная щетка и синий махровый халат с белыми якорями. Он принял душ, и они выпили кофе, болтая ни о чем. Где, как и при каких обстоятельствах свела их судьба накануне, никак не прояснялось в Юриной голове, а он был слишком деликатен, чтобы задавать бестактные вопросы.
— Надо бы записаться, — озабоченно сказала Галочка, убирая со стола тонкие фарфоровые чашки и серебряный кофейник. Она выглядела очень мило.
Дергунову послышалось «надо бы записать».
— Извини, не понял.
— Мы договорились.
Юра сообразил. Наверняка он вчера одолжил у нее деньги, обещал отдать и, как порядочный, предложил написать расписку.
— Давай бумагу и ручку, сейчас напишу.
— Что напишешь?
— Сколько должен. Только я не помню сколько.
— Ты сделал мне вчера предложение, и я его приняла, — сказала Галочка, улыбаясь, и ее улыбка показалась Дергунову волчьим оскалом. По спине пробежал ледяной ветерок.
— Господи, конечно! Я просто не сообразил, что мы условились на сегодня. Сейчас я помчусь на работу и позвоню тебе часа в три.
«Только бы смыться подобру-поздорову, — лихорадочно думал Дергунов, — только бы ноги унести, и все само по себе рассосется».
— Нечего тебе на работе делать, я позвоню, что ты заболел. Давай телефон.
— Как заболел? А бюллетень?
— Бюллетень будет. Хочешь на месяц, хочешь на два. Сейчас поедем в магазин для новобрачных одежду тебе покупать.
— Девочка, что за пожар? У меня сегодня куча дел, — Дергунов поискал глазами на спинках стульев свой пиджак.
— Пиджак, брюки и рубашка были полностью облеваны. Я выбросила их в мусоропровод. Ты разве не помнишь, как я вчера тебя мыла?
— А бумажник? Паспорт? Пропуск в институт?
— Все у меня. Наденешь Вовкин тренировочный костюм, съездим в магазин, а оттуда прямо во Дворец. Мы назначены на три.
— Кто такой Вовка? — зачем-то спросил Дергунов.
— Какая разница? — Галочка пожала плечами. — Там один…
«Что делать? Звонить в милицию? Курам на смех…»
Она смотрела на него, не мигая, и слабонервный Дергунов похолодел. Ему показалось, что ее аккуратная головка в белом тюрбане равномерно раскачивается из стороны в сторону.
«Красивая, бля, кобра, — с тоской подумал он. — А с другой стороны, ничего страшного… Как женился, так и развелся. С кем не бывало…»
— У тебя есть родители? — ухватился он за последнюю соломинку. — Мне бы папашу с мачехой предупредить надо.
— Родителей пригласим на свадьбу. Через неделю.
Как говорят американцы, to make a long story short, Юрий Михайлович Дергунов женился в одночасье на даме по имени Галина Федоровна Зубарева (ее отчество и фамилия стали известны ему во дворце бракосочетания).
Через неделю в ресторане «Астория» сыграли свадьбу, но никто из дергуновских приятелей приглашен не был. Со стороны жениха Галина разрешила позвать только отца с мачехой и мачехиного брата Тосика. Мы с Витей и Довлатов были отвергнуты. Оказывается, в «наканунечном» запое Сергей тоже участвовал и невесте «не показался».
Дергунов переехал в Галинину квартиру на Потемкинской и запил в окружении карельской березы. Снабженный исправными бюллетенями, первый месяц после женитьбы он появился в институте три раза. На все вопросы мрачно пожимал плечами и односложно отвечал: «Баба как баба».
Однажды она объявила, что уезжает на десять дней в Москву. Тут Дергунов оживился и устроил вечеринку человек на тридцать. Сперва веселились, опустошив Галинину коллекцию французских коньяков. Потом Довлатов переругался со Шмаковым, когда тот запальчиво объявил, что вся американская литература не стоит одного Пруста. Потом произошла невнятная потасовка, в результате чего разбилось несколько хрустальных бокалов и сервизные тарелки. Впоследствии выяснилось, что хрусталь — Баккара, а сервиз — Лимож. На пятый день Галиного отсутствия Дергунов остался без копейки. Он открыл ящик карельского комода, нашел увесистый браслет и понес его в ломбард. Приемщик рассматривал браслет, сперва подняв очки на лоб, потом, спустив их на кончик носа с помощью лупы, потом уставился на Дергунова как на редкое насекомое, потом исчез на полчаса, а, появившись, пригласил обеспокоенного Дергунова внутрь. В пахнущей старьем кладовке ему представился директор ломбарда. Он спросил, откуда у Дергунова этот браслет.
— Моей жены, — кратко ответил Юра, чуя недоброе.
— Это венецианский браслет шестнадцатого века, музейная редкость, — сурово сказал директор. — Принять его не можем. Забирайте и скажите спасибо, что мы не звоним в милицию. Связываться неохота, — добавил он, когда Дергунов с браслетом в кармане был уже в дверях.
Приехавшая из Москвы Галина нашла мужа в глубокой депрессии. Он лежал на диване небритый, лицом к стене и не шелохнулся при ее появлении.
На все вопросы о здоровье и самочувствии он обводил потухшим взором картины и карельский интерьер и повторял: «Я объявил голодовку. Глотка воды не сделаю, пока не объяснишь, откуда у тебя все это и… браслет».
Напомним, что описываемые события происходили по крайней мере за четверть века до возникновения капитализма в России и появления на исторической сцене новых русских.
— Да, говна не держим, — невпопад похвасталась Галина. — А чего бы еще тебе хотелось?
— «Волгу» мышиного цвета, — рявкнул Дергунов и заплакал.
— Господи, говна-пирога! — Это было наиболее часто встречающееся слово в ее лексиконе.
Галина Федоровна засела за телефон, но Дергунов не вникал в смысл ее реплик.
— Юшик, — она села на диван и взъерошила его русые кудри, — если мы согласны на черную, можно получить завтра, а мышиную придется ждать неделю.
Дергунов тоненько взвыл, вскочил с дивана, и, как был — в джинсах и футболке — вылетел из дома Галины Федоровны Зубаревой. Навсегда.
Развод его почему-то стоил огромных денег. Отец Дергунова расстался со своими скромными сбережениями, и две лаборантки из Витиной и Юриной лаборатории ходили с подписным листом по институту, собирая с коллег дань. Дергунова все любили, деньги давали охотно, и нужная сумма вскоре была собрана.
И вот наш проказник на свободе. Во время очередного загула на старой дергуновской квартире Довлатов демонстрировал свой любимый цирковой номер, а именно, присев на корточки, поднимал одной рукой стул за ножку. Обычно этот трюк блестяще удавался, но в тот вечер Сережу качнуло, и стул грохнулся на громоздкий приемник.
— Здесь не развернуться, — сказал Довлатов, собираясь делать вторую попытку.
— Погоди, — услужливо сказал хозяин, — расчистим место. Юра поднял довольно тяжелый ВЭФ, подошел к открытому окну и сбросил приемник с пятого этажа. К счастью, не на человеческую голову, а всего лишь на крышу проходящего трамвая. Скрежет, грохот, сноп голубых искр. В общем, Юра Дергунов и в алкогольном угаре был мил.
Не то Довлатов…
Вся его душевная тонкость и доброта смывались алкогольным цунами. И мне не раз приходилось быть объектом его хмельного гнева.
В день знакомства со мной на дне рождения Марины Ефимовой Довлатов, предложив проводить меня домой, обещал «не напиться и постараться произвести впечатление приличного человека». И между прочим, очень даже произвел. А два года спустя на дне рождения той же Марины произошло следующее событие.
Мизансцена почти не изменилась. Стол с едой был пододвинут к стене, полусвет, хриплое танго в разгаре. Довлатов, уже порядочно поддатый, выделывал замысловатые па. Мы с Витей тоже пустились в пляс, вернее, томно закачались, прижавшись друг к другу — впоследствии эта манера была классифицирована присутствующими, как вызывающее нарушение рисунка танца. С кем танцевал Довлатов, не помню. Он не страдал кошачьей грацией и Витю толкнул. Скорее всего, нечаянно. Но он не извинился, и Витяй, который тоже принял достаточно, громко сделал ему замечание. Довлатов отреагировал, как большинство русских выпивших мужчин, а именно пригласил Витю на лестницу поговорить. Сопя и подталкивая друг друга локтями, мой муж и Довлатов устремились на лестничную площадку. Эту сцену тридцатипятилетней давности я вспоминаю с ностальгией. На авансцене — Довлатов со свекольно-бурым лицом и мой Витя, напротив, землисто-бледный. Вокруг — высыпавший следом crème de la crème ленинградской интеллектуальной элиты во главе с Яшей Гординым.
Вместо традиционного вопроса «а ты кто такой?» Довлатов разразился цветистым монологом. Я не помню всех радужных его оттенков. В память врезались отдельные фразы.
— Я дорожу дружбой с вашей женой, — патетически говорил Сергей. — И даже много раз предлагал ей выйти за меня замуж. Пока что я ее не завоевал, она меня неоднократно отвергла. Но я не сдался. Впредь я собираюсь действовать осмотрительно и методично, и надеюсь, что рано или поздно своего добьюсь. Я не мыслю своей дальнейшей жизни без вашей жены.
И Довлатов обвел присутствующих соколиным взглядом, чтобы убедиться, оценено ли по достоинству его благородство. Мол, пока не добился, но не сдаюсь и честно об этом предупреждаю.
— Действуйте, — позволил Витя. — Только, пожалуйста, не вовлекайте меня в свои планы.
Полагаю, что Витя приготовился к мордобою. Неожиданный политес выбил его из колеи:
— Не скрою от вас, я Люде удивляюсь, потому что мне, например, вы совершенно не интересны, — сказал Витя, тронув довлатовский бок психологической рапирой.
— Вы мне тоже, — парировал молодой прозаик и обратился ко мне: — Люда, обещай при всех, что когда-нибудь, хоть через сто лет, я получу тебя в полное свое распоряжение!
То ли от избытка выпитого, то ли от страха, то ли от желания поскорей опустить занавес идиотской пьесы, я кивнула. Витя, король благородства и джентльменства, саркастически хмыкнул, повернулся и пошел вниз. Хлопнула дверь подъезда, и Витя ушел.
— А плащ! Ты не взял плащ! — закричала я вслед. Похоже, в каждой жене таится добродетельная мать.
Довлатов продолжал вещать, размахивая слишком короткими для его роста руками. Народ безмолвствовал. Наконец, Яша Гордин, наиболее трезвый из гостей, взял ситуацию под контроль:
— Людесса, не изображай из себя престарелую Мессалину. Возьми плащ и валяй скорей домой. Разберись с Виктуаром, а мы тут с Сережей справимся.
В такси я протрезвела. Витя сидел за столом и с величественным лицом создавал компьютер. Этот компьютер, малиновый ящик с канареечно-желтой панелью, умел играть в спички. Игра называлась, кажется, НИМ, и была показана в знаменитом авангардистском фильме «В прошлом году в Мариенбаде». Она заключалась в следующем: на стол укладывалось три кучки спичек. В одной кучке было три спички, в другой — четыре, в третьей — скажем, пять или шесть. Первый ход принадлежал человеческому игроку. Он мог взять сколько угодно спичек из одной кучки. Его ход передавался через тумблер в компьютер, который мигающими лампочками извещал о своем ходе. Выигрывал тот, кто забирал последнюю спичку.
К нам в дом повалили гости, пытавшиеся у компьютера выиграть. Естественно, никому, кроме Вити, это не удавалось.
Итак, в момент моего появления Витя в окружении металлолома создавал компьютер, и выражение лица у него, повторяю, было величественное. Я, виляя хвостом, начала что-то блеять. Витя сказал, что вовсе не намерен лишать меня столь необходимого мне литературного окружения, но просит избавить его от безобразных богемных сцен.
Рано утром позвонила Нора Сергеевна и сказала, что они с Леной очень беспокоятся. Сергей не ночевал дома. И у Ефимовых его нет. Не знаем ли мы, где он. В тот момент мы не знали.
В полдень раздался звонок в дверь. На пороге, покачиваясь, стоял Довлатов, по-прежнему свекольно-бурый. Его вид свидетельствовал, что поспать и протрезвиться ему не удалось. Я грудью закрыла амбразуру, то есть замерла в дверях, намереваясь не допустить вторжения. Довлатов отодвинул меня в сторону и оказался в передней.
— Я пришел за тобой, — прорычал он. На рык из глубины квартиры появился Витя.
— Сергей, — сказал он миролюбиво, — идите домой. Нора Сергеевна и Лена очень волнуются.
— Уйду только с ней, — Довлатов ткнул в меня пальцем, — собирайся.
— Ты что, с ума сошел? — заверещала я и… схлопотала по очкам. Они слетели, но не разбились.
— Убирайтесь вон, — закричал Витя, — немедленно вон отсюда! — и он сделал попытку хука. Довлатов не остался в долгу, и вторая пара очков полетела на пол. Эти как раз разлетелись вдребезги. Тут Витя применил то ли дзюдо, то ли каратэ, то ли айкидо, правда, без предварительного поклона. Довлатов ответил сильным, но безграмотным ударом. Витя схватил Довлатова за ухо. В этот миг в переднюю выскочила наша няня Нуля, грозя милицией, потому что приходят «всякие писатели и хулиганют».
На этом драма, то есть, драка закончилась. Пошел занавес. Довлатов, осыпав нас проклятиями, хлопнул дверью и скатился вниз по лестнице.
— Чтоб его ноги в доме не было, — сурово приказал Витя.
— Никогда? — попыталась уточнить я.
Вечером в доме не умолкал телефон.
— Серж жаловался, что Виктуар оторвал ему ухо, — доложил Бродский, — это правда?
— Ну уж, и оторвал. Может, надорвал чуть-чуть.
— А сам-то сильно поврежден?
— Целехонек минус очки.
На следующий день позвонил трезвый и невероятно корректный Довлатов. Извинился за дебош и попросил к телефону Витю с целью и у него попросить прощения. Я обещала, что передам его извинения сама. Договорились временно затаиться и встретиться через неделю в ресторане «Дельфин». А еще через несколько дней от него начали приходить письма.
Декабрь 1969 года, Курган
Милая Люда!
Мама, наверно, уже сообщила тебе, что я оказался в Кургане. Намерен жить тут неопределенное время. Это означает, что в «Дельфине» 20-го мы встретиться не сможем. Я не буду излагать тебе все нудные мотивы своего поступка и прошу (ты ведь все понимаешь), используя свое влияние на мою мать, попытаться облегчить ее состояние. Придумай что-нибудь. Слава Веселов старается мне помочь, и тут обнаружились какие-то хаотические возможности заработка в газете и на радио. Более того, у меня есть первое конкретное задание…
Люда, я хотел попросить тебя прислать мне в долг двадцать рублей, если это не составит особого труда на неопределенное время, но не больше месяца, как я уверен. Это не трагедийный вопль, а сдержанная просьба. Если окажется трудно ее выполнить, не смущайся. Я обращаюсь одновременно к нескольким людям, кто-нибудь пришлет. <…>
Полдня я провел в Свердловске. Это бессмысленный город, грязный и периферийный до предела. Там почему-то очень много фотоателье. При этом я не встретил ни одного привлекательного свердловчанина. И чего они так любят фотографироваться? В магазинах пусто, как со стороны продуктов, так и со стороны покупателей. Курган гораздо чище, аккуратнее и благородней… Я уверен, что мои дела тут определятся. С первой весенней партией я уеду в горы. Может быть, мне повезет, и я сломаю себе позвоночник.
Постарайся объяснить маме, что я уехал сюда не для того исключительно, чтобы на свободе выпить как можно больше водки и пива. Прости, что сразу начинаю тебя обо всем просить и затруднять. <…> Может быть, мой сумасбродный зигзаг поможет тебе окончательно от меня избавиться. А может быть и нет.
Декабрь 1969 года, Курган
Милая Люда!
Я до сих пор не получил от тебя никакого известия, хотя написал неделю назад. Дела мои идут нормально, трезво и обстоятельно. Сдал два очерка в «Советское Зауралье» и «Молодой ленинец», и в понедельник улечу на местном самолете в Частоозерье на рыбокомбинат. Они набирают людей на последний «неводной и сетевой» лов. Я там пробуду три месяца среди законченных подонков общества, то есть в самой благоприятной для меня обстановке. Предоставляется барак и кое-что из спецодежды. Оплата сдельно-премиальная. Интуиция мне подсказывает, что это хорошо. В общем, я на некоторое время становлюсь «сезонником из бывшего ворья» — цитата, кажется, из «Марша одиноких».
Я довольно много написал за это время. Страниц восемь романа, половину маленькой детской повести о цирке и 30 страниц драмы про В. Ф. Панову, только ты пока никому об этом не говори, чтобы не дошло до Б. Вахтина [Борис Вахтин – сын писательницы Веры Пановой, один из «горожан» — Л. Ш.]. Мы читали первый акт местному режиссеру, пока все нормально. Пиши мне по адресу Славы Веселова, он мне переправит всю корреспонденцию.
Все время думаю о тебе и жду письма. Ты даже не представляешь, чтобы я отдал сейчас, чтобы прикоснуться к твоему плечу на законном основании.
Разумеется, я послала ему 20 рублей и, разумеется, Сергей не поехал на «неводной и сетевой лов» ни на три месяца, ни на один день. Через две недели он вернулся в Ленинград.
Довлатова упорно и глухо не печатали. Он сам так образно и подробно написал об отказах и унижениях, которым бесконечно подвергался, что мои воспоминания вряд ли добавят к этому новые факты. Но в «Невидимой книге», которую он сам назвал забавной трагедией, он избегал описывать свои подлинные чувства. Удерживало его некое гипертрофированное чувство юмора. Как если бы вся информация, поступающая к нему из внешнего мира и возвращающаяся от него во внешний мир, была пропущена сквозь юмористический фильтр. Например, Довлатов описывает, как на собрании в эстонской газете заместитель редактора Малышев начинает свое обвинение: «Довлатов скатился в болото… Впрягся в колесницу… Опорочил самое дорогое…»
Представляя себе одновременно эти три действия, читатель засмеется. Очевидно, это текст, отредактированный талантливой довлатовской рукой.
Но чрезвычайно похвальная рецензия на уже набранную книгу «Пять углов» заканчивалась фразой: «Полагаю, что в таком виде роман не готов к изданию». Сережа отреагировал: «Примерно этого я и ожидал, и все-таки расстроился».
Под этим невинным и невнятным выражением «все-таки расстроился» скрывалось такое отчаяние, что справиться с ним он не мог. Оно находило выход в бессмысленных, тяжелых запоях. Это было уже не пьянство, а клинический случай алкоголизма. Но я вовсе не уверена, что, если бы его начали публиковать в России и отнеслись к его литературным трудам так, как они того заслуживали, то запои прекратились бы сами собой. Непредсказуемость Довлатова в алкогольные периоды, стремительные переходы от благородства и достоинства английского лорда к болезненной застенчивости закомплексованного еврея, от неуправляемой ярости кавказского горца к измученному чувством вины интеллигенту порождали для него и его близких множество проблем.
Его «ниагарские» перепады настроения отражали определенные периоды алкогольного цикла. Предзапойный — предвкушение и нервозность, эпицентр запоя — злобность и грубость, послезапойный — кротость, клятвы и горькое презрение к себе. В эти пост-запойные периоды он мучительно жалел Нору Сергеевну, Лену и Катю. И чем больше их терроризировал, тем больше жалел. Иногда казалось, что его душа истекает тоской и мукой.
Вот, например, отрывок из одного из его писем:
Где-то в начале 1972 года
Милая Люда!
Я решился написать тебе, хотя знаю, что у меня уже нет на тебя никакого влияния, что я не внушаю тебе ни малейшей симпатии. Дело в том, что нет ни одного человека, который бы так щедро и безрассудно доказал в свое время свою доброжелательность и преданность. Откровенно говоря, ко мне очень немногие испытывают уважение, при том что симпатизируют часто и незаслуженно. Ты же была мне единственным другом, всем хотелось с тобой делиться. И вот я опять пишу тебе это бессмысленное письмо, потому что не с кем поделиться своим несчастьем. Последние месяцы я ужасно много пил по той плебейской причине, что заработал на 50 рублей больше чем обычно, неделями не приходил в себя и вдруг осознал с диким страхом, омерзением и безнадежностью, что из-за меня несчастливо и бедно давно уже живут три хороших человека. Я вдруг окончательно понял, что из-за здоровенного, наглого, способного мужчины происходит неизменная Ленина тоска, Катино примитивное воспитание и мамина болезнь.
Завтра, в воскресенье она уезжает в туберкулезную больницу гор. Пушкина с очаговым туберкулезом на три месяца. В ее болезни я тоже виноват. Потому что туберкулез – болезнь голодных. Ты, конечно, скажешь, что выход простой — изменить свою жизнь. Так многие говорят. До сих пор мне ничего не удается сделать для того, чтобы победить ужасную, отталкивающую, губительную для других слабость. Поверь, это не просто. Хотя бы потому поверь, что многие, гораздо более значительные люди с гораздо более губительными последствиями своего пьянства, ничего не могли сделать.
Ты, наверно, брезгливо засмеешься, но я давно уже «идейно» хочу себя каким-то образом убить и только страх физической боли удерживает меня.
В общем, я дошел до последней грани отчаяния, муки и стыда. Ты часто от меня это слышала, но видно у этого дела широкие горизонты и можно все дальше заходить в этом ощущении. Еще ты, конечно, будешь думать, с какой корыстью, надеждой или целью написано это письмо. Не думай об этом ни секунды. Просто мне нужно было именно тебе рассказать обо всем, хотя далеко не в первый раз.
Позволю себе добавить к этому крику души следующую цитату:
Правда состояла в том, что он был алкоголиком, и это занимало центральное место в его жизни и работе. Это был классический пример алкоголизма, спровоцированного укоренившейся, хронической, глубокой депрессией. Однажды он сказал: «Проблема в том, что всю мою жизнь, когда что-то не ладилось, я мог выпить, и все становилось гораздо лучше». Он начал пить, будучи подростком и потом мог выпить пять или шесть бутылок вина за обедом. Его алкоголизм выходил из-под контроля. Как-то в доме своего друга, напившись, он затеял драку, выбросил свою одежду в окно и разбил весь набор драгоценных бокалов Баккара. На сафари он выбирался из палатки в пять утра, чтобы выпить. Его брат Лестер утверждал, что в конце тридцатых на Ки-Уэст, он выпивал в день 17 стаканов скотча с содовой… И после этого часто брал бутылку шампанского с собой в постель. Его печень начала сдавать.
Эта цитата о Хемингуэе из книги Пола Джонсона «Интеллектуалы»[5] в полной мере подтверждает фразу Довлатова: «…поверь, что многие, гораздо более значительные люди с гораздо более губительными последствиями своего пьянства ничего не могли сделать».
Подобные письма от Сергея я получала не раз и не два. Но, если после первого я носилась по городу, чтобы найти его и что-нибудь предпринять, то после пятого героических действий не предпринимала. Ведь лечиться он отказывался наотрез.
Узнав, что Нора Сергеевна попала в туберкулезную больницу в Пушкине, я написала ей письмо и попросила разрешения навещать ее время от времени. Мы начали переписываться.
17 апреля 1972 года, Пушкин
Спасибо вам, милая Люда, за хорошее письмо.
Я, конечно, обрадовалась, потому что мне ласковое слово по душе, по сердцу и, главное, по легким. Я до сих пор в диком недоумении. Мне подошла бы в моем состоянии психиатрическая больница, но эта… ведь я никогда не болела воспалением легких, не кашляла. До сих пор в удивленном состоянии. Давления никогда в жизни не измеряла, а оказалась гипертоником 2-й степени. Пишите мне. Я вот вас боюсь, так как пишу бессвязно, ни ироничности, ни склада, ни ума нет, есть истеричность и дикий страх умереть без Сережи и Кати.
Здесь больница для больных с закрытой формой, но многие настойчиво рассказывают о смертях, об анализах, о туберкулезных палочках, а мокрота идет как бы на десерт. Вы советуете думать о смешном. Смешное рядом — в лице Софьи Миценгендлер (велела запомнить ее фамилию, она считается у нее вроде Юрия Гагарина, Космодемьянской, наконец, Шпицбергена. Софья — член партии, ее вызывали в «военный комат»). Это все правда, но мне нисколько не смешно.
Люда, я к вам обращаюсь с маленькой буквы, но большое «В» считается моветоном, это точно. Так пишут старым ученым, профессорам, так что в данном случае это не означает моего неуважения. Мне бы очень хотелось вас повидать, после наших встреч во мне еще долго бушевал оптимизм и вера в Сережу. Ко мне приходит подруга Лена Краснер, и из Кисловодска приехала Нина Черкасова [приятельница Норы Сергеевны и жена знаменитого в те годы актера Николая Черкасова — Л. Ш.]. Я здесь пробуду долго, может быть и увидимся, а писать я вам буду обязательно. Поскольку Юра Герман [Юрий Павлович Герман, ленинградский писатель, отец режиссера Алексея Германа — Л. Ш.] назвал меня правдоматочницей, я буду с вами откровенна, а вы не сердитесь, сделайте скидку на плебейское происхождение. Я потеряла вас из виду, вы тоже не звонили, и я решила, что всякое общение с нашей семьей вы прекратили. Единственное, что я о вас слышала, это то, что «Л. Штерн, разряженная, сидела в ресторане Дома композиторов с Вольфом». Вольфа я не переношу физически за его хитрость, скупость, а уж гнилые зубы и отсутствие обаяния — его личное дело. Все эти недостатки, по мнению моего Сережи, компенсируются мощным талантом. После этой вашей встречи мой Сережа пропал с большой суммой денег (для нас — огромной), потом появился потерянный, «трогательный», но гордо вступил на наше иждивение. Не будем это обсуждать, я уверена, что вы здесь ни при чем, но где-то у меня в затылке застряли и ваши пороки. Вы любите ухаживанья, вы — женщина светская (насколько можно быть светской в советских условиях). Не хочу вас обижать, но вы любите рестораны, в таких случаях платят мужчины, а Вольф очень вежливо, хитро и часто звонит и наталкивается на меня. У него огромное чутье на Сережины несчастные получки.
Короче говоря, Люда, я никогда не была женственной, никогда не получала подарков даже от богатых мужчин, поэтому так необъективна по отношению к вам. Мне кажется, вы по-человечески плохо относитесь к моему Сереже, не цените его по-настоящему, иначе при ваших гигантских возможностях вы бы давно помогли мне как-то его одеть. Он в связи с моей болезнью взял себя в руки, не пьет (боюсь, что временно), понимает, что работать я больше не смогу, а 70 руб. пенсии постараюсь тратить только на себя с легким отклонением в сторону Кати. Не сердитесь, пожалуйста, за мои, может быть, несправедливые упреки в ваш адрес, больше этого не будет, просто мне хотелось высказаться начистоту.
Я не хочу, чтобы это письмо попало в руки вашей маме, а Витязя вашего я не боюсь, я могу только уважать его, чего не могу сказать о своем сыне. Напишите мне, что не рассердились, а то я буду волноваться. Напишите, как поживают Витя и Катя, как вы работаете и с кем бываете. И простите за беспорядочность письма.
Нора Сергеевна
А вот еще одно ее письмо:
23 апреля 1972 года, Пушкин
Милая Люда!
Простите меня, пожалуйста, я огорчена, расстроена, кляну себя за то, что набрасываюсь на всех. Никто не виноват в моих бедах, кроме меня самой и Сережи. Никто не виноват в том, что живем в страшной коммунальной квартире, что я живу «с молодыми», что «покой нам только снится». Когда мы встретимся, я расскажу, до какого падения наша семья доходит в схватках с ничтожными соседями. Сережа очень изменился к лучшему, иногда до неузнаваемости. Маргарита Степановна [сестра Норы Сергеевны — Л. Ш.] не верит глазам и ушам своим. Господи, хоть бы он перестал пить, мы бы назвались людьми со средним достатком. Как бы нам увидеться и похохотать вволю, у меня есть разнообразные рассказы, иногда очень веселые. К сожалению, отсюда нельзя звонить. Когда будет хорошая погода, приезжайте в будний день, мы гуляем с 12 до двух часов дня и с пяти до семи. Вы напишите, когда приедете, и я буду вглядываться в людей, гуляющих по Октябрьскому бульвару, и высмотрю вас, даже если вы будете далеко.
Мы в страшных ватниках, даже молодые дурнеют на глазах. А пока желаю вам и всей вашей семье радостной, дружной жизни. Как ваши рабочие дела? Как девочка Катя и остальные члены семьи? Когда-нибудь я поеду к своей приятельнице в Одессу. Здесь собрался страшный сброд, доводящий иной раз до бешенства, приходится выбегать в коридор, чтобы лишний раз не нахамить.
Я моюсь холодной водой, очень здорово закаляюсь и хочу домой, но в другую какую-нибудь квартиру.
До свиданья, жду письма.
Нора Серг.
Я несколько раз навещала Нору Сергеевну в Пушкине. Мы вообще с ней были дружны и до больницы часто и подолгу разговаривали по телефону. У нее было сокрушительное чувство юмора и такая же, как у Сережи, острая наблюдательность и пристальное внимание к деталям. Возможно, повернись колесо фортуны иначе, Нора была бы хорошей характерной актрисой. Конечно, она преувеличивала мою власть над Сережей. Убедить его бросить пить было не в моих силах. Естественно, она Сережу обожала, но я помню, что когда он являлся домой пьяный, Нора, со своим армянским темпераментом и артистизмом так страшно и затейливо его проклинала, что у меня «мороз бегал по коже» (выражение моей пятилетней Кати). «Сдохнуть в муках или в корчах» было одним из самых добрых ее пожеланий.
Слава богу, из Пушкина Нора Сергеевна вернулась в хорошей физической форме. Два года спустя они переехали в отдельную квартиру на той же улице Рубинштейна в доме № 22, то есть почти напротив их старой коммуналки. Когда Лена с Катей уехали в Америку, Нора Сергеевна осталась с Сережей. И в Штаты Нора Сергеевна приехала вместе с ним, и жили они все вместе, как в Ленинграде. Нора Сергеевна обожала Катю и позднего внука Колю. Она также поддерживала связь с Тамарой Зибуновой, стараясь хоть немного помочь своей внучке Саше, Тамариной дочери, которую, хоть никогда не видела, но заочно любила и очень жалела.