В дни нашей молодости, общаясь с Бродским, Рейном, Найманом, Ефимовым и Довлатовым, я считала их столь выдающимися поэтами и писателями, что мне и в голову не приходило обнародовать свои литературные попытки. Я стучала на машинке в глубокой тайне, боясь глумленья. Но однажды, забредя с Довлатовым сперва в рюмочную, а потом в пельменную на углу Литейного и Некрасова, я разомлела, потеряла бдительность и призналась, что написала рассказ. Помню, что назывался он «Белое чудо» и как-то перекликался с первым романом Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть» (в те времена я мечтала достичь уровня Франсуазы Саган так же страстно, как Довлатов мечтал достичь уровня Василия Аксенова).
Известие о моих литературных поползновениях Довлатов воспринял с таким видом, будто перед ним была курица, размахивающая дипломом из Гарварда. Сделав полуучастливое, полупренебрежительное лицо, он заявил, что мне писателем не бывать. И даже не потому, что совершенно бездарна. Судя по моим оценкам его рассказов, у меня есть литературный вкус, чувство языка и, вообще, кое-какое дарование. Но я никогда не стану писателем, потому что моя жизнь начисто лишена трагедии. «Литература — это расправа с самим собой, — назидательно говорил Сергей, — а ты к себе слишком хорошо относишься». На мои заверения, что я себя презираю и ненавижу и что мне нет с собой места на земле, Довлатов возражал: «Недостаточно. Тебя погубит благополучие и оптимизм. В твоей жизни не только нет трагедии, в ней нет элементарной драмы». Я до сих пор сожалею, что тогда, в пылу ссоры, не попросила Довлатова объяснить разницу между элементарной и усложненной драмой.
— А в чем заключается твоя трагедия? — взорвалась я. — Ты — молод, талантлив и здоров как бык!
— Что ты можешь знать о трагедии пишущего человека? — демонически поводил очами Довлатов. — Который к тому же люмпен.
— Твоя трагедия в том, что у тебя нет денег на водку! — я схватила пальто и, хлопнув дверью пельменной, вылетела на Литейный.
— Эта фраза из Нориного лексикона! — закричал он вслед.
В общем, мы спорили о том, кто из нас более несчастен. Примерно так же, как за несколько лет до этого Бродский и Найман подрались, будучи не в состоянии решить, кто из них более одинок.
Я запомнила эту сцену, потому что ироническое отношение к моим литературным попыткам Довлатов проявлял не раз. Однажды, настроенный добродушно, он признался: «Когда я впервые узнал, что тебя печатает „Время и мы“, „Новое русское слово“ и собирается публиковать „Континент“, я почувствовал неприятное жжение в груди и испугался, не инфаркт ли это. Но со временем я благородно смирился с этим вопиюще несправедливым фактом» (нижеприведенные письма свидетельствуют об этом).
Конечно, жжение в груди и страх инфаркта было очередной звонкой фразой, рожденной в ходе беседы. Но не такова была я, чтобы кротко сносить насмешки.
Позволь и мне поделиться соображениями о твоей судьбе. Невероятное везенье, что тебя выгнали из университета, и ты оказался надзирателем в уголовном лагере. Представь на минуту, что ты доучился, получил диплом специалиста по финскому языку и литературе, и куда бы ты с ним делся? Редактором какого-нибудь занюханного журнала? В Интурист тебя бы не наняли — ты пьющий и неблагонадежный. И о чем бы ты писал свои рассказы? О фарце на Невском? О скандалах в Восточном ресторане? О драках с Асиными кавалерами? А ты, благодаря этому удивительному везенью, получил уникальный опыт и неисчерпаемые темы для литературы. У нас нет другого писателя-вохровца, наделенного к тому же талантом и какой-никакой душой. Ты — единственный. И твои произведения о лагере наиболее сильные из всего, что ты пока написал.
Мне показалось, что я ошарашила Сергея сообщением о свалившейся в юности на него удаче. Он сам о ней не догадался и по достоинству не оценил.
Но мы вовсе не всегда стремились поддеть друг друга носком кованого ботинка. Вот совсем другой пример.
Апрель 1979 года, из Нью-Йорка в Бостон
Милая Люда!
Знаешь ли ты, что твою повесть транслировали по Би-Би-Си? Мне сказал Поповский. Очень хочу повидать тебя. Я тут зашел в книжную лавку Мартьянова и попросил Довлатова и Уфлянда — взглянуть. Старик Мартьянов бодро закивал и вынес мне Алданова и «Кюхлю».
В жизни всегда есть место комплексам!
Твой собрат по перу,
СД
А вот еще один пример довлатовских комплиментов. И в этом случае я совершенно не желаю сомневаться в его искренности не просто потому, что он советовал печататься дальше, но и потому, что я знаю: эту похвалу я заслужила.
Милая Люда!
Я желаю выразить тебе литературный комплимент. Я прочитал твоих «Родственников». Там дядя очень натурально разговаривает: «Это ее брат, пожалуйста». Передавать акцент очень трудно. Это мало у кого получается (См. С. Довлатов. «В гору». «Время и мы», № 38).
У советских писателей неизменно что-то «моя твоя не понимает». Даже у Искандера плохо написан акцент. Не говоря о Ефимове. Там у него грузин произносит — «польт не трэба». Кошмар. [Кстати, Ефимов, которому я это рассказала, категорически утверждает, что ни в одном его произведении нет фразы «польт не трэба». — Л. Ш.]
Теперь о Перельмане. X. утверждает, что Перельман заведовал в «Литгазете» выдачей клея и был уличен в злоупотреблениях.
Аркаша же Львов <…> глуп почти неправдоподобно для еврея. Он глуп какой-то уральской глупостью. Вершина его духовных представлений — это когда барышня пытается его укусить, а он ее толкает и уходит. Приезжай скорее. Я тебя обязательно познакомлю с Гришей Поляком («Серебряный век»). Это единственный культурный издатель в Америке (но и самый бедный).
У нас теперь большая квартира. Настолько, что можно всем одновременно поссориться. Пью я теперь совсем мало, Лена уходит из НРС. Это жестокое учреждение.
Люда! У тебя есть набор «Коллег» из «Времени и мы». Почему же ты не издашь книжку? Это стоит 800 долларов.
Твой С.
В то время я была начинающим автором, ничего не смыслящим в процессе и стоимости книгопроизводства. Но, вывезя с собой в Америку все совковые комплексы, я категорически не желала заниматься «самиздатом». Мне представлялось, что публиковать свои произведения за свой счет в мире, где нет цензуры, препон и рогаток, — не только не престижно, но просто неприлично (прожив на Западе достаточно долго, я уже не столь категорична). Сегодня для меня дело совсем не в престижности, а в маркетинге. Чтобы книга попала в библиотеки, книжные базы и магазины, нужна реклама. У самодельной книги нет каналов распространения, нет шансов на рецензии, которые читали бы не только друзья, но и закупщики книг. Конечно, автор сам может рекламировать книгу в различных периодических изданиях, платя за это деньги, которые сведут на нет возможную выручку за книгу. Поэтому самодельные книги чаще всего остаются в ящиках у автора в кладовке и служат подарком друзьям на дни рождения. Довлатов, который прекрасно разбирался в книгоиздании, думал иначе.
14 января 1980 года, из Нью-Йорка в Бостон
Милая Люда!
Вчера с Гришей написали тебе письмо. Гриша вечером унес его, должен сегодня отправить. Ночью позвонила Юля Тролль[13] (ее официальная профессия — чревовещательница. Окончила цирковое училище по кафедре чревовещания). Она сообщила, что Виктор Перельман намерен (и пишет это ей, а не мне) не печатать меня больше. Это я ему отвечаю. Исследуй мое письмо, как знаток моих комплексов.
Целую,
С.
Дорогой Виктор!
Юля Тролль передала мне Ваше «печатать не будем». Я ужасно расстроился. Объясню, в чем дело. Откровенно говоря, в русских публикациях я сейчас не заинтересован. Не именно у Вас, а где бы то ни было. Да и печатать мне, в общем, нечего. Надо дописывать роман. Надо что-то зарабатывать. Надо делать газету. Реставрировать личную жизнь и т.д.
Так что ощущение странное. Как будто от незнакомого человека получил записку: «Прошу на мой юбилей не являться».
Что же меня так расстроило? (растроллило?) Вы меня печатали неоднократно. Рассказы мои при оценке журнала неоднократно упоминались в положительном смысле. И вдруг «печатать не будем».
Чтобы написать такое, редактор должен быть лично глубоко оскорблен. Что значит — «печатать не будем»? А если я напишу «Белые ночи»? Значит, дело в личной обиде.
Эмигрантский круг тесен. Сплетников много. Уже и Седыху что-то нашептали, но он пренебрег. И Марку Поповскому тоже. Ладно…
Я признаю за собой некоторую устную беспечность. Однако решительно не помню, чтобы в Ваш адрес я допускал унизительные или враждебные акции. Разрешите Вас в этом торжественно заверить. Я знаю, в каких условиях делается ежемесячный несубсидируемый журнал. Допускаю, что у Вас есть недоброжелатели. Догадываюсь о каких-то личных и творческих комплексах — удел всякого нормального человека. И все-таки… Вы оттолкнули талантливых Каганскую[14], Рубинштейн[15] и Люду Штерн, знаменитую как раз тем, что за всю жизнь не испортила отношений ни с одним человеком…
Подумайте, Вы же редактор, а не бубновый валет. Журнал мне по-прежнему нравится. Ваш энтузиазм и мастерство вызывают глубокое и дружеское уважение. От души, поверьте, желаю Вам и Вашему журналу успеха и процветания.
Ваш С. Довлатов
Меня растрогали две фразы в предыдущем довлатовском письме. Во-первых, выражение «признаю за собой некоторую устную беспечность». Так элегантно Сергей называл свои высказывания о друзьях и знакомых, называя их сволочами, гнидами, подонками, падалью и т. д. На моей памяти в компаниях он так часто характеризовал Перельмана. А во-вторых, «вы оттолкнули Люду Штерн, знаменитую как раз тем, что за всю жизнь не испортила отношений ни с одним человеком».
Я гордилась этой фразой. На горизонте вырисовывался образ матери Терезы на мраморном постаменте. Но вскоре в письме к другому человеку, тот же Сергeй Довлатов написал о той же Люде Штерн: «Люда разорвала отношения со всеми, кто лишь частично признает ее гениальность». Пришлось, кряхтя, с постамента слезть, и написать Довлатову нравоучительное письмо.
Штерн — Довлатову
Сережечка!
Поскольку ты прислал мне на экспертизу письмо Перельману, я позволю себе подвергнуть его анализу и критике. Возникает законный вопрос: зачем ты его пишешь? Какая цель? Твое письмо являет собой нотацию — мораль. «Бубновый валет». «Вы оттолкнули от себя». К тому же ты намекаешь, что он, Перельман, бездарный писатель — «личные и творческие комплексы».
Это письмо также свидетельствует, что ты сплетник и «злословщик». Зачем приводишь примеры с Седыхом и Поповским? И намекаешь на слухи, циркулирующие в эмигрантской среде, и на свою «устную беспечность»?
Зачем грозишь написать «Белые ночи»? Ты сперва их напиши, пошли ему и убедись, что он их не опубликует.
Ты делаешь в то же время реверанс: «уважаю, восхищаюсь, желаю процветания». Так пишут по поводу юбилея журнала, или смерти редактора (но без процветания).
И в заключение ты утверждаешь, что очень расстроен (ты пишешь об этом в начале). Это заявление должно доставить Перельману несколько счастливых минут.
Два слова о себе. Я послала ему рассказ. Через пять месяцев получила письмо, состоящее из одной фразы: «Дорогая Люда! К сожалению, Ваш рассказ использовать не можем. Виктор». Как тебе нравится «использовать» вместо опубликовать? — Так пишут о туалетной бумаге, недостаточно мягкой для его задницы. Я в ярости написала ему письмо более резкое, чем твое, с язвительными комментариями по поводу произведения Аркадия Львова. И… не отправила. Решила, что я выше этого. Наши письма не могут изменить его решения. С моей точки зрения, он принадлежит к числу недалеких, литературно-близоруких людей. И он не строит с нами отношений. Если наступит момент, что ему нечего будет печатать, он сам попросит и опубликует любую дрянь. Но если у него в портфеле есть материал, он — наша киска — не видит дальше собственного носа и считает, что на фиг мы ему сдались. Это глупо с его стороны, ибо… (не смею сравнивать свое убогое дарование с твоим искрометным талантом) оба мы — авторы популярные и охотно читаемые. Так что Перельмаша, в каком-то смысле, рубит сук.
Я бы не опускалась до выяснения с ним отношений. Вряд ли после твоего письма он пришлет телеграмму: «Жду с нетерпением „Белые ночи“, целую, Виктор» (я бы на его месте так и сделала, но у него ума не хватит).
P. S. Теперь о газете. С удовольствием теоретически буду сотрудничать. А пока что вскоре пришлю три коротеньких рассказа — такие зарисовочки, этюдики, виньеточки.
P. P. S. Получила письмо от Елены Владимировны (сестры Набокова). Она говорила с Верой Евсеевной (вдовой Набокова). Вера в принципе согласна дать для нашего альманаха набоковский рассказ. Елена Владимировна просит меня написать Вере лично и объяснить, что именно нам бы хотелось и объем (а она уж решит). То, что я видела в Женеве дома у Елены Владимировны, не может быть опубликовано. Это очень личные, домашние заметки, смешные и остроумные, но написанные Владимиром Владимировичем для чтения в кругу семьи.
P. P. P. S. 3 февраля у Эммы Коржавина творческий вечер. Он тоже в гневе на Перельмана и говорит, что строки его в Перельмановом журнале не будет.
Кстати, где адрес Некрасова?
Целую,
Люда
Довлатов – Штерн
Милая Люда!
Пишу очень коротко, как всегда после запоя.
Я по-прежнему считаю, что надо издавать «Коллегии». Доводы те же. Цельность и пр. Гриша рассуждает несколько иначе. Толстенькая книжка выглядит лучше. А стоить будет дороже. И тебе, и читателю. Если ты добавишь 50 страниц, то — 350 набор, бумага и расклейка — еще чуть ли не 200, даже переплет удорожается, то есть выходит не арифметическое, а геометрическое действие. Дальше. Издав сейчас повесть, ты можешь затем издать рассказы, включив туда и повесть. В общем, Люда, ты сама должна решить. Я бы издал повесть. Грише все равно. Распространение и успех от этого зависят микроскопически ничтожно. Решай.
Что касается названия. Если одна повесть, то ясно. Если с рассказами, то конечно же — «Двенадцать коллегий». Рассказы и повесть…
Обложка представляется так. Некая серая мутная хуйня. Бледно вырисовывается ленинградская символика. Колонны, медный всадник, хари, тени. Эмблемы петербургского сюрреализма. Пусть художник нарисует такую картинку. А Гриша набором ляпнет твою фамилию и титул. Если же тебе хочется полностью художественное исполнение, то надо делать окончательный макет обложки. Эскиз — это непонятно что. Эскиз и я могу сделать. А безработных художников тут 700 человек. На задней стороне обложки твое моложавое фото.
Адрес Некрасова: V. Nekrassov, 3 Place Kennedy, apt. 77, 92170 Vanves. Он настроен мной в положительном смысле. Ему вроде и так должно очень понравиться. Он и сам что-то подобное сочиняет.
Ты обещала Грише выслать что-то смешное о Бродском. Все, что тебе кажется интересным. Альманах двигается. Газета тоже.
Целую.
P.S. Как там стихи Рейна? Как реагировала Вера Набокова?
Пиши, приезжай. Мне тебя не хватает всегда, а временами – безумно. <…>
Я очень сомневалась, стоит ли мне издавать самой первую книжку, тем более, состоящую из одной повести. Одна опубликованная повесть «Двенадцать коллегий» представлялась мне легковесной и несолидной. Сергей, напротив, любил маленькие книжечки. «Recognition, recognition», — повторял он, как заклинание, считая, что чем больше книжечек с разными названиями, тем чаще витает в воздухе имя автора. Кроме того, Сергей обожал весь процесс книгоиздательства. Он готов был сам делать макет, дизайн, рисунки, обложку. Он очень неплохо рисовал, было у него и в этой области немалое дарование. Я спрашивала советов у всех, носясь со своей рукописью как с писаной торбой.
Штерн — Довлатову
Сереженька, милый!
Спасибо тебе за участие в моих издательских начинаниях. Если ты сможешь дозвониться до человека, у которого остановится Некрасов, я бы тотчас приехала. И я поговорила здесь в Бостоне с моим приятелем, художником и книжным оформителем, человеком с очень хорошим вкусом, и он согласен оформить книгу. Есть два ключевых вопроса.
Гена Шмаков (он сейчас у нас гостил несколько дней) считает, что издавать только повесть без рассказов хуже, чем с рассказами. Скажем, пять рассказов, дополнительным объемом 50 страниц. Разумеется, это удорожит все на 350–400 долларов, но я бы на это пошла, если Гриша считает, что можно подобрать более или менее хороший шрифт. Или это будет выглядеть безобразно? Генка говорит, что в этом случае книжка будет продаваться лучше. Я, конечно, ни черта в этом не смыслю.
Художник спрашивает, должен ли он представить «чистовой» макет книжки или же только эскиз (заставки, виньетки) и есть ли кто-нибудь, кто сделает это окончательно для печати.
Если это будет второй вариант, то как назвать? Тут ты главный эксперт. Название должно ничего не выражать, но быть привлекательным для покупателей, с намеком, что все крутится вокруг ленинградско-петербургской темы.
Если мы решим дополнить книжку рассказами, то я бы туда поместила «Рябую женщину лет сорока», «Стоит ли Париж мессы?», «Верите ли вы в чудеса?», «Стихийное бедствие» и еще два-три рассказа. Все ли ты читал? И что ты о них думаешь? Поговори с Гришей и дай окончательный совет. И еще спасибо Лене за то, что так терпимо и гостеприимно меня приняла.
Поцелуй маму и ответь.
Обнимаю тебя,
Люда
P. S. На днях подберу фотографии и Женькины стихи (два-три).
Л.
После долгих размышлений я решила составить книжку из повестей и рассказов, но не издавать ее самой. Зная о доброжелательном отношении ко мне Андрея Седых, я обратилась к нему. В те годы «Новое русское слово» читалось почти что каждым русским эмигрантом в Америке, и одно рекламное объявление достигало всех. Книжка с предложенным Довлатовым названием «По месту жительства» была вскоре опубликована издательством «Новое русское слово», получила несколько хвалебных рецензий (в том числе Седых и парижского критика Александра Бахрака) и довольно быстро разошлась.
Из предыдущих Сережиных писем у меня сложилось впечатление, что после двух десятилетий дружбы, духовной близости, ссор, скандалов, примирений и прыжков с трамплина без лыж у нас сложились добрые, «цеховые» отношения, и мы теперь товарищи по оружию, или, как он писал, собратья по перу. На самом деле все обстояло не так лучезарно. Его безудержное стремление к парадоксальным и хлестким высказываниям не пощадило и меня.
Вот что я прочла о себе в разных его письмах к Ефимову:
1. «…Была здесь Люда. Честно попросила высоко оценить ее рассказы…»
2. «…В четверг приедет барышня, которая что-то сочиняет для „Нью-Йорк таймс“… Будет что-то спрашивать о писательских грантах. Я скажу про Алешковского, про Вас и про Люду. Про Люду — неискренне. Но уж очень она теперь самолюбивая. Литература ее совершенно преобразила. Тем более, что Гена Шмаков, человек сложный… лжет ей, что у нее гофманианская манера».
3. «… Парамонов рехнулся, Люда тоже. Юз играет в амнистированного малолетку, будучи разумным, практичным, немолодым евреем…»
А вот еще пассаж обо мне в письме к Тамаре Зибуновой:
Не знаю, что говорила обо мне Люда Штерн, мы с ней в довольно приличных отношениях. Людкина драма в том, что она стала писательницей, и довольно быстро обзавелась всеми пороками, характерными для писателей, но не успела вырастить в себе писательские достоинства: выдержку, бескорыстие, независимость от чужого мнения. Короче, она стала очень завистливой и очень нервной…
Это как раз те комплексы, которыми, по-моему, был переполнен Сергей.
В письме И. Ефимову от 19 ноября 1984 года Довлатов писал:
Я виделся с Людой в Америке раз шесть, и все наши встречи заканчивались ссорой. Видно, мне разрешается быть только спившимся люмпеном с сотней страниц неопубликованных произведений. Это довольно грустно. Все же Леша Лосев, например, человек яркий, талантливый, ученый, но более или менее посторонний, а с Людой я действительно дружил и признаю, что многим ей обязан.
Признание Довлатова, что он многим мне обязан, необычайно лестно. С той минуты, как я прочла ранние его рассказы, я безоговорочно уверовала в его талант. Кажущаяся простота и прозрачность его стиля, острая наблюдательность, абсолютный слух, блистательное чувство юмора и литературное целомудрие совершенно покорили меня. По-видимому, за «ленинградские» годы я так избаловала его вниманием, готовностью по первому звонку бежать, читать и восхищаться, я настолько считала все его дела выше и значительнее своих, что Сергей и представить себе не мог, что моя литературная жизнь стала для меня самым главным в жизни, что публикации моих сочинений меня живо интересуют, равно как и мнения о них.
В Америке изменился весь уклад жизни. Мы жили в разных городах и виделись реже, чем в Союзе. Разумеется, утверждение, что мы «виделись в Америке шесть раз» — беззастенчивое преуменьшение. Такое же, как утверждение, что «Соловьева видел за пять лет — три раза, провел с ним в общей сложности — час, считаю его штукарем и гнидой…»
Соловьев был его соседом, умудрился написать о нем книжку, выпустить фильм и представить на суд читателей бесконечные телефонные сообщения от Довлатова с просьбой прийти в гости и съесть вместе то ли пельмени, то ли свиную ногу.
Я приезжала в Нью-Йорк раза два, а то и три в месяц, а иногда неделями жила там, работая в картинной галерее Нахамкина. Как и в Ленинграде, я была готова помочь Сергею: куда-то позвонить, что-то для него узнать (он не желал демонстрировать несовершенство своего английского и предпочитал, чтобы я демонстрировала несовершенство моего). Я даже ходила с ним в журнал «Нью-Йоркер» получить экземпляр с его рассказом на два дня раньше, чем он появится на уличных стендах. Один он идти стеснялся — прямо как в «Крокодиле» в свое время.
Его противоречивое, лишенное какой бы то ни было логики поведение сбивало меня с толку. Верить ему или нет? Может, он за моей спиной злословит, то есть топит, а может, напротив, вытаскивает из болота. Как знать? Действительно, станешь тут нервной. Он никогда не отказывал мне в совете и в просьбах о помощи. Как-то я попросила придумать мне название для нового романа о многолетних телефонных отношениях двух людей, так никогда и не встретившихся (или пока не встретившихся, потому что роман до сих пор не окончен). Начинается он со случайного звонка. Герой звонит своему приятелю, ошибается номером и попадает к некоей замужней даме, которая его долгое время разыгрывает.
Иосиф прочел в свое время три главы, узнал в одном из героев гибрид себя с Женей Рейном, хмыкнул и сказал «очень даже», что означало одобрение. При этом он выразил опасение, что у меня не хватит усидчивости роман завершить, и где-то на семьдесят пятой странице герои мне остое… (надоедят) хуже горькой редьки, и я одного повешу, другую утоплю, а третий самолично выстрелит себе в висок или в сЭрдце (буква «э» в последнем слове была произнесена Иосифом с большим чувством). Он был прав, но только частично. Все герои живы, но роман, действительно, уже двадцать лет лежит в папке под названием «В работе».
Итак, я попросила Довлатова придумать название и получила такое письмо:
6 августа
Людмила!
Я не могу любить тебя, потому что ты годами отсутствуешь. Но дружеское чувство к тебе по-прежнему наличествует. Название для чужой вещи придумать трудно. Могу поделиться опытом. Названия бывают двух видов. Одни могут вытекать из сути: «Гранатовый браслет», «Каштанка», «Как уберечь себя от венерических болезней»… Существуют также названия-девизы. Берется просто красивая фраза. Или слово. Вот тебе и девиз. Так родился «Колокол» Хемингуэя. Согласись, что это название применимо абсолютно к любой вещи… Или: «Чайки умирают в гавани», «Деревья умирают стоя», «И не сказал ни единого слова». …В твоем же названии можно использовать двусмыслие понятия «связь». Например, «Обратная связь». Я бы назвал «Диалог», потом закончил и взвесил — годится ли. Или назови — «73-03-36». Это Аськин телефонный номер. Единственный номер в Ленинграде, который я помню. Даже свой забыл. Может, так и надо — цифра и снизу в скобках (роман в диалогах). А что?
Приезжай скорее. Да, насчет упреков и похвал. Меня не интересует ни то, ни другое. Просто я все знаю сам. При этом, как всегда, я готов жениться на тебе. Могу ждать еще двадцать лет. Могу сразу. Могу как только разбогатею. <…>
13 августа, Штерн — Довлатову
Милый Сережа!
Посылаю тебе маленький рассказец про санитарное состояние пограничной полосы Советского Союза. По-моему, смешной.
Спасибо тебе за лаконичные, деловые, но, по-видимому, искренние слова о любви. I appreciate it very much. Может, когда-нибудь и поженимся, чего не бывает?
Завтра я уезжаю очень далеко. Колорадо — Юта — Орегон — Калифорния. Вернусь в конце месяца и 5-го сентября появлюсь в Нью-Йорке.
Начала писать много разных высокохудожественных произведений. Спасибо за варианты названий. Может быть, «Диалог»? Предложенный тобой Асин телефонный номер никто не запомнит. А может быть, «Нечаянный звонок»?
Еще будут смешные байки и всякие случаи из жизни, которые мне без конца рассказывают приятели, «с тех пор как я стала писателем». И, поверишь ли, мемуары.
В общем, я наших планов люблю громадье!
Обнимаю тебя и целую,
Люда
В результате я остановилась на названии «Нечаянный звонок». Надеюсь закончить свой роман еще в этой жизни.
В оценке литературных произведений собратьев по перу Довлатов был абсолютно непредсказуем, но очень часто проявлял такт и доброжелательность. В своем архиве я нашла его письмо, адресованное Соломону Иоффе, который написал книгу о тайных намеках в творчестве Булгакова. Мне кажется, оно представляет интерес для понимания довлатовского взгляда на саму природу творчества.
Дорогой Соломон Иоффе!
Я получил Ваши рукописи и с увлечением их прочел. Написано легко, компактно, остроумно и, повторяю, чрезвычайно увлекательно. Однако, извините за прямоту, ни в одном пункте Ваши соображения меня не убедили, даже в таких, казалось бы очевидных случаях, как аналогия «Воланд — Сталин». И дело не в качестве Ваших исследований. Расхождения лежат в более глубокой сфере, а именно, во взглядах на природу творчества. Мне кажется, Вы недопустимо рационализируете процессы неясного, интуитивного, или, как говорится, метафизического характера. На эту «метафизику» с почти неправдоподобным единодушием указывали чуть ли не все крупные художники (Ахматова: «Мне голос был…»). Короче, по моим ощущениям, 90 процентов всего этого дела разворачивается в подсознании, остальные 10 — техника, канцелярия, почерк, ремесленные хитрости и прочее. А Вы, вслед за Фрейдом, совершаете челночные рейсы из подсознания в сферу разума, то есть переводите с незнакомого языка на язык знакомый, иначе говоря, абсурд.
Вот Вы создали целую концепцию вокруг имени Глеб Нержин, а между тем возьмите наугад десяток средних писателей славянского происхождения с не очень хорошим вкусом и дайте им задание придумать имя главному положительному герою, и Вы услышите: Стас Батурин, Юрий Стогов, Олег Иконников, Владимир Брагин, Петр Муромцев, Игорь Громов и т. д. Все они — психологические тезки Глеба Нержина.
Очевидно, для писателя выбор имени — серьезное дело, но производится эта работа на уровне «звучит — не звучит», «ложится — не ложится». Попробуйте, скажем, заменить Пьера Безухова на Жана Безносова. Ужас! <…>
Но разума в этом — 10 процентов, остальное — «голоса», интуиция.
Конечно, Булгаков жил в нервное время, и все это у него отразилось, и Сталина там навалом со всей его гоп-компанией, но рационально выполняемой задачи, мне кажется, не было.
А главное, зачем бы ему это понадобилось? Зачем надо так мучительно шифровать сообщение, что Ворошилов — говно? Что это — игра, демонстрация виртуозной техники (что было бы унизительно для художника такого калибра)? Или попытка донести правду истории? Если донести правду, то кому это, вообще-то говоря, нужно? Булгаков-художник — огромная величина, а Булгаков-историк — кандидат наук. Мне кажется, Булгаков выигрывает, если всю Вашу тайнопись убрать, гнать от себя, если она напрашивается, а в особо назойливых случаях («Троцкий — Бронштейн — Бронский») воспринимать ее как огрехи подсознания. Кстати, не все Ваши догадки столь же выигрышны, среди них немало произвольных, сделанных с нажимом.
Короче, даже если все так, как Вы пишете, — тем хуже для Булгакова.
И тут я перехожу к основному. Отдельно от всего, что я нагородил, Ваша книга «Тайнопись у Булгакова» (или как она там будет называться в окончательном варианте) необычайно увлекательное художественное произведение.
Убежден, что в глубине души Вы — беллетрист тыняновско-синявского облика. И я бы, конечно, очень хотел, чтобы такая книга вышла как можно скорее. И это будет вклад, но не в науку, а в литературу, и, между прочим, наша жалкая литература нуждается в таких капиталовложениях куда больше, чем сравнительно приличная наука.
От души желаю Вам удачи.
С. Довлатов
А вот другое письмо, написанное Игорю Ефимову после того, как Довлатов осудил сексуальные сцены в романе Ефимова «Архивы страшного суда».
Дорогой Игорь!
Я вдруг почувствовал, что, несмотря на всю Вашу мускулатуру, Вас могло огорчить то, что я написал об «Архивах», и поэтому я не то чтобы хотел взять свои слова обратно, но просто уточнить и подчеркнуть некоторые моменты. Я боюсь, что Вы, (как это сделал бы я), обратите внимание только на отрицательные соображения, и пропустите мимо ушей положительные [Кстати о выдержке и независимости от чужого мнения, которыми он так передо мной хвастался. — Л. Ш.]. Поэтому я хочу еще раз сказать, что роман увлекательный, я даже помню, как что-то быстро доедал, спеша улечься и читать дальше (при всей идейной нелюбви к детективным сюжетам), что все линии в романе сходятся, что история с кровью и Аверьяном очень занятная, что когда я высказывал критические замечания, то сравнивал «Архивы» с Вашими же другими произведениями, а если сравнивать с чужими, то в самой низшей части роман не опускается до уровня Львова (главное в котором пошлость), Суслова (который пишет не прозу, а что-то симпатичное иногда, но другое), или Алешковского (гнетущие однообразие которого стало уже чем-то болезненным), а ведь эти трое — не последние авторы в эмиграции.
Как и в других Ваших сочинениях, здесь все основательно, нет путей наименьшего сопротивления, не использована ни одна из уловок, облегчающих труд, ничто ниоткуда не заимствовано, все изображено, а не названо и т. д.
Далее хочу сказать, что «Последние слова» Алешковского — паранойя, Суслов в «Руссике–81» опубликовал моральную пропись на уровне журнала «Задушевное слово», второй роман Лимонова гораздо хуже первого, и — как это ни фантастически звучит — гораздо грязнее, и вообще, я считаю, литературе приходит конец, умирает куда больше писателей, чем нарождается. Вайль и Генис купили в «4-х континентах» сборник «Молодая ленинградская проза», и я не обнаружил там ни одного знакомого имени, это не значит, что кто-то народился, а значит, что многие исчезли.
У нас все более-менее хорошо. Халтуры на радио много, публикации грядут в двух или трех журналах, английское издательство (в Лондоне) прислало контракт на «Компромисс», чтобы издать его после Кнопфа, с остальными ведутся какие-то переговоры, даже с Японской страной, причем надо добиться, чтобы на обложке японского издания было мое фото, иначе никому не докажешь, что это написал ты.
Карл Проффер[16] давно задолжал Лене полторы тысячи, о напоминании не может быть и речи, потому что в любом напоминании сквозил бы чудовищный подтекст: верни, покуда жив. Можно было бы подумать, что он просто забыл, находясь в ужасном состоянии, но Карл звонит, уточняет производственные моменты следующего набора и вообще держится очень сильно…
Есть и такая сенсационная новость. Некто Вас. Шулькевич (он же Юра Дулерайн с Радио Свобода, человек, похожий на игрушечного Хемингуэя) написал в газете НРС, что роман Львова «Двор» выше «Буденброков» и «Саги о Форсайтах»… Все-таки, в СССР такого произойти не могло.
Некий Консон готовит первый номер сатирического журнала «Петух», для которого я написал статью «Обстановка в пустыне», в которой обругал всю эмиграцию. Надеюсь, журнал выйдет после того, как Седых даст в «Хронике» сообщение о выходе «Зоны». Говорят, в йельском архиве заморожены письма Бунина, в которых он называет Седыха «мой верный мопс».
В конце разрешите сказать без затей, что я Вас люблю и уважаю.
Всем приветы.
Да, я написал большой (24 стр.) рассказ о моем брате, который мне настолько нравится (впервые за три года), что я, наверно, пришлю Вам рукопись для ознакомления, как в добрые старые времена — еще при советской цензуре, когда все окружающие читали «Войну и мир» и никто не говорил, что Львов выше Томаса Манна.
Обнимаю,
С. Д.
В своих взаимоотношениях с литературными агентами, редакторами и переводчиками Довлатов был не просто деликатен, он был по-детски застенчив и нерешителен, что создавало иногда забавные проблемы. Например:
19 мая 1979 года, из Нью-Йорка в Бостон
Милая Люда!
У меня к тебе просьба. Вернее — поручение. А может, ни то, и ни другое. Если тебе все это покажется неловким. Ситуация такова — я пытаюсь издаться в трех местах. По-русски — в Лондоне. Записные книжки — тут на деньги одного пищевого магазинщика, он же — начинающий меценат. Машинка, на которой пишу — его уместный дар. И еще. Хочу издаться по-английски. У меня есть «Зона», есть американец, переведший четыре рассказа. Но «Зоны» мало по объему. Мне известно, что кто-то в «Ардисе» переводил мое из другого сборника – «Компромисс». Может, сама О'Коннор. То, что она перевела, должно было войти в «Невидимую книгу». Не вошло. Я хотел бы знать, что с этими рассказами. Я написал О'Коннор письмо, но в силу приниженности организовал его так, чтобы можно было не реагировать. Она не реагировала. Снова писать неудобно. Как ты знаешь, мне почти все неудобно. Может, ты с ней поговоришь?
Мне даже нужна не она, а свобода распоряжаться «Компромиссом». Хотя, если бы она проявила заинтересованность, я был бы счастлив. Короче, варианты такие. Либо она посылает нас, и тогда американец переводит всю книжку. Он — большой энтузиаст, хоть и без квалификации. Иногда такой полезнее. Либо она согласна выслать то, что перевела, и я буду называть ее сопереводчиком. В общем, как-то надо прояснить это дело. Пожалуйста, Люда, сделай. К Леше боюсь обращаться. Он как-то сверхъестественно занят. К Игорю и так без конца обращаюсь.
Жду. Спасибо.
Почему ты не звонила 12-го, как обещала? <…>
Я легко смогла развязать затянутые им «узлы» между переводчицами, благо хорошо знала Кэтрин О'Коннор, профессора русской литературы Бостонского университета. Анн Фридман была моей близкой подругой. В конце концов, «Невидимую книгу» перевела Кэтрин О'Коннор вместе с Дианой Баргин.
Кстати, стычка Кэтрин О'Коннор с Анн Фридман в борьбе за право переводить Довлатова очень смешно подмечена Сережей в «Невидимой книге»:
Анн Фридман: Вы — настоящий Макиавелли, Кэтрин.
Кэтрин О'Коннор: Зато мои переводы — люче.
24 мая, из Нью-Йорка
Mилая Люда!
Во-первых, напоминаю тебе, что ты обещала сделать для меня копии с книжки Рейна. Огромное спасибо. Кроме того, пришли мне копию своего рассказа по-английски, того, за который тебе заплатили 1 500 долларов. Напомни мне, в каком журнале этот рассказ пойдет, а я все это передам моему агенту, который в довольно-таки грубой форме просил никогда и ничего ему не передавать, причем эта вспышка была прямой реакцией на какую-то рукопись И. М. Так вот, я передам твой рассказ своему редактору в «Вайденфельде», с которым я в июне начинаю работать сразу над тремя книжками. Он — человек известный, его зовут Марк Полиццотти, он не только редактор, но и известный переводчик с итальянского и французского. Короче, вдруг он за это дело ухватится, а нет — так и черт с ним. Я не буду говорить с ним про сборник рассказов (это безнадежно), а скажу, что у тебя есть повесть «Двенадцать коллегий». Тема: абсурд советской науки. Так?
Всем привет. Чувствую я себя прилично, но анализы жуткие. Доктор сказал:
«Если норма — 20, то у вас полторы тысячи». Он даже звонил в лабораторию, предполагая, что это какая-то ошибка. В принципе с такими данными я должен бы быть уже на том свете.
Ладно. Обнимаю всех.
С.
Рассказ, упомянутый в Сережином письме, за который мне заплатили 1500 долларов — безумные деньги по нашим понятиям — был заказан журнальным конгломератом Conde Nast для журнала «Трэвеллер». Это рассказ об острове Искья в Неаполитанском заливе. Я его написала по-английски, потеряв 15 лет жизни, и тем самым как бы заработав по сто долларов за каждый год.
Из Бостона в Нью-Йорк
Милый Сережа!
С Новым Годом! Желаю тебе абсолютно не болеть, не худеть и не толстеть. И, наконец, стать знаменитым. Ибо! Хоть «быть знаменитым некрасиво», но очень приятно. По себе не знаю, но слышала от людей. Помнишь американскую присказку? «Все приятное в жизни либо аморально, либо противозаконно, либо толстит».
Поклон маме, привет Лене и Кате, поцелуй Коле.
Обнимаю тебя,
Люда
А мне в качестве новогоднего поздравления Довлатов прислал пластинку Оскара Питерсона. Чем привел в восторг. Оскар Питерсон — мой любимый джазовый импровизатор. Сергей Довлатов — мой любимый литературный импровизатор. А заметка о Питерсоне «Семь нот в тишине», написанная Сергеем еще в Таллине во время гастролей Оскара Питерсона — пример журналистики, написанной блистательно и изящно:
Питерсон менее всего исполнитель. Он творец, создающий на глазах у зрителей свое искусство. Искусство легкое, мгновенное, неуловимое, как тень падающих снежинок…
Вот он подходит к роялю. Садится, трогает клавиши. Что это? Капли ударили по стеклу, рассыпались бусы, зазвенели тронутые ветром листья?.. Затем все тревожнее далекое эхо. И наконец — обвал, лавина. А потом снова — одинокая, дрожащая, мучительная нота в тишине.
«Тень падающих снежинок»… Почему не я это придумала?