Глава третья Тычки и задоринки


Довлатов позвонил через месяц и пригласил нас с мужем в Дом писателя на свое публичное чтение. Приглашение сопровождалось бесчисленными оговорками, как-то: «если вам в этот вечер совершенно нечего делать… если это не нарушит привычного уклада вашей жизни… если вам не отвратителен Дом писателя… если не страшитесь потерять два часа…».

Чтение происходило 13 декабря 1967 года в небольшом помещении на первом этаже. В парадных гостиных наверху в это время праздновали день рождения Генриха Гейне. Довлатовский вечер проводился под эгидой комиссии по работе с молодыми авторами. Председательствовал Давид Яковлевич Дар.

Правда, Лена Довлатова, прочтя первое издание этой книги, сказала, что председательствовал вовсе не Дар, а Яков Гордин, а Дар просто выступил. Может быть, ее память и точнее моей, но я рассказываю так, как я помню.

— Сегодня я хочу представить вам молодого прозаика Сергея Довлатова, — сказал Дар, раскуривая трубку. В душную комнату поплыл голубой запах капитанского табака. — Довлатов — мастер короткой формы. Он пишет рассказы уже несколько лет, но пока нигде не печатался, и это его второе публичное выступление. Подозреваю, что он очень волнуется. Поэтому я прошу вас сидеть тихо, не курить, — в зале раздались смешки и аплодисменты, — и не прерывать чтение остроумными репликами. Начинайте, Сергей.

Довлатов открыл папку и перевернул несколько страниц. Сидя в первом ряду, я заметила, как сильно дрожат у него руки.

— Я прочту вам несколько рассказов из моего армейского прошлого, — начал Довлатов хриплым от волнения голосом, — я три года служил на Севере, точнее говоря, в Потьме… Впрочем, зачем я объясняю…

Не помню всего, что он читал. Осталось общее впечатление строгой, точной прозы, без базарного шика, без жульнических метафор, без модных в те годы деревенских оборотов а la russe. Один рассказ — «Чирков и Берендеев» — до сих пор знаю почти наизусть. Он был такой смешной, что Сережин голос тонул в шквале смеха. Некоторые фразы из этого рассказа стали крылатыми в нашей среде. Например: «Разрешите у вас мимоходом питаться», «Не причиняйте мне упадок слез!», «Прошлую зиму, будучи холодно, я не обладал вегоневых кальсон и шапки», «Я отморозил пальцы ног и уши головы».

Через несколько дней после чтения в ЦК КПСС и в Ленинградский обком ВЛКСМ поступило заявление (жалоба) от руководителя литературной секции клуба «Россия». О героях этого произведения — Чиркове и Берендееве — было сказано следующее:


То, как рассказал Сергей Довлатов об одной встрече бывалого полковника со своим племянником, не является сатирой. Это — акт обвинения. Полковник — пьяница, племянник — бездельник и рвач. Эти двое русских напиваются, вылезают из окна подышать свежим воздухом и летят. Затем у них возникает по смыслу такой разговор:

— Ты как к евреям относишься? — задал анекдотический и глупый вопрос один. Полковник отвечает:

— Тут к нам в МТС прислали новенького. Все думали — еврей, а оказался пьющим человеком!


Забавно, что эта «криминальная» довлатовская фраза стала в наших компаниях крылатой.

Вернемся, однако, к творческому вечеру. Выступавшие после чтения (имен я не запомнила) энергично хвалили молодого прозаика. Только один Борис Иванов пробормотал что-то неодобрительное. В конце вечера Довлатова окружили в коридоре тесным кольцом. Он возвышался над всеми в своем рыжем пиджаке, растерянный и смущенный. Ни следа надменности и высокомерия. Я тоже пробилась к нему с поздравлениями. Увидев меня, Довлатов встрепенулся.

— Где вы были? Я думал, что вам стало скучно и вы ушли.

— Я курила внизу. Вы могли бы дать мне почитать другие рассказы?

— Да, да, конечно, сейчас принесу. — Он ринулся в зал, опрокинув на ходу стоявший в проходе стул. «Боже, какой чувствительный», — подумала я. Почти сразу Довлатов появился со своей папкой.

— Вот, пожалуйста. Если понравятся, звоните в любое время дня и ночи, если не понравятся, — не звоните никогда. И не потеряйте, и не порвите.

— Буду обращаться с исключительной осторожностью.

«Обращаться с исключительной осторожностью» — цитата из популярной тогда книжки «Физики шутят». В ней ехидно расшифровывались клише из научных статей. Например, фраза «слегка повреждены в ходе эксперимента» означала, что прибор уронили на каменный пол и вдребезги разбили. А «обращались с исключительной осторожностью» означало, что прибор не уронили на пол и не потеряли от него жизненно важные винтики. Довлатов, вероятно, этой книжки не читал.

— Почему вы смеетесь? — Он впился в меня тяжелым взглядом. — Что-нибудь не так?

— Все так, буду беречь как зеницу ока.

— Когда вам позвонить?

— Через неделю.

— Я позвоню вам завтра.

— Боюсь, я не успею до завтра все прочесть.

— Постарайтесь успеть. Вы, может быть, не догадываетесь, но я не смогу нормально существовать, пока не услышу вашего мнения.

Сказано это было громко и торжественно. Народ вокруг умолк и уставился на меня.

— Господи, Сережа. Тоже нашли себе Белинского и Добролюбова. Какое значение может иметь мое мнение!

— Огромное. Должен вам сказать, что литература, точнее, мои рассказы — это единственное, что имеет для меня значение. Меня ничто и никто больше в жизни не интересует.

«А женщины?» — хотела я спросить, но постеснялась.

— Вы подумали сейчас, зачем этот амбал мне голову морочит? — ответил на мои мысли Довлатов и вдохновенно продолжал: — Я хочу, чтобы вы знали: кроме литературы, я больше ни на что не годен — ни на политические выступления, ни на любовь, ни на дружбу. От меня ушла одна жена и, наверно, скоро уйдет другая. И правильно сделает. Я требую постоянного внимания и утешения, но ничего не даю взамен. Ваше мнение о моих рассказах для меня важно, потому что я испытываю к вам доверие. Но упаси вас бог довериться мне. Я ненадежен и труслив. К тому же пьющий.

К концу его монолога я мечтала провалиться сквозь землю. Не каждый день в коридоре Дома писателей приходится слышать прилюдно от малознакомого человека подобные откровения. Я видела Довлатова второй раз в жизни, причем в первую встречу он показался мне ироничным и самонадеянным. Что же он на самом деле за человек?

За годы дружбы с Сергеем Довлатовым я так и не нашла ответа на этот вопрос. Блистательный, артистичный, остроумный, с безупречным литературным вкусом, он сочетал в себе несочетаемые черты характера. Он был вспыльчив и терпелив, добр и несправедлив, раним и бесчувственен, деликатен и груб, мнителен, подозрителен, коварен, злопамятен и сентиментален, закомплексован, не уверен в себе и высокомерен, жесток, щедр и великодушен. Он мог быть надежным товарищем и преданным другом, но ради укола словесной рапирой весьма искусно мог унизить и оскорбить. Если принимать его слова всерьез, то было больно. Но если помнить, что для него каждое слово было литературой, то к его выпадам и уничижительным характеристикам следовало относиться с юмором.

Бог наградил его многими талантами. Кроме, наверное, самого главного: таланта и уменья быть счастливым. Но тогда я ничего этого не знала. В тот вечер меня поразил его литературный дар и ошеломила его болезненная зависимость от мнения случайных людей, и, в частности, от моего.

Из Дома писателей мы отправились к Ефимовым выпивать. Довлатовы и Ефимовы жили в двух кварталах друг от друга, и на вечеринку пришла Сережина жена Лена, оставившая маленькую Катю на попечении бабушки.

Лена, с непроницаемым лицом и темными миндалевидными глазами, была очень хороша собой. Довлатов точно описал ее в первую нашу встречу: «с загадочным древним ликом». Напрашивалось сходство с Нефертити. Впрочем, в поведении ее ничего рокового не наблюдалось. Она охотно смеялась и произвела впечатление человека мягкого и добродушного.

Вечер затянулся. Мы приехали домой часа в три ночи. Витя отправился спать, а я с папкой довлатовских рассказов и пачкой сигарет устроилась на кухне. Утром я объявила, что в русскую литературу вошел новый гениальный писатель.

— А если бы он был низкорослым, корявым, горбатым и кривоногим, он тоже показался бы тебе гением? — медовым голосом спросил мой муж.

— Если бы он был низкорослым, корявым, горбатым и кривоногим, тебе не пришло бы в голову задавать такие вопросы.

Когда я вернулась из университета, мама сказала, что мне оборвал телефон бархатный баритон. Через несколько минут он позвонил снова.

— Говорит Довлатов. Вас весь день не было дома.

— Что случилось?

— Я переходил улицу Герцена, споткнулся, упал и перегородил автомобильное движение. На улице дождь. Я промок и измазал пальто и брюки.

— Надо было поехать домой переодеться.

— Переодеться мне не во что. У меня есть единственное пальто и единственные брюки.

— Вы хотели высушить их у меня?

— Я хотел вызвать сострадание и дать вам два новых рассказа, которые я сочинил ночью. Надеюсь, вы уже все прочли?

Я собиралась сказать, что у меня не было времени даже открыть его папку, но вместо этого вырвалось:

— Прочла, конечно.

— Вы свободны?

— Когда?

— Сейчас. Я на Исаакиевской, в двух шагах от вашего дома.

— Вы хотите забрать папку?

— Я хочу услышать ваше мнение. Вы вчера так смеялись… К тому же у меня завелось десять рублей, и мы можем пообедать. Если вы откажетесь, я их безобразно пропью.

— Я не откажусь.

— Буду у вашего подъезда через пять минут.

Я почувствовала себя польщенной и счастливой. Довлатов пригласил меня в ресторан «Дельфин» — поплавок, пришвартованный на Адмиралтейской набережной, почти под окнами дома № 10, где в бельэтаже жил наш приятель Юра Цехновицер.

В декабре, в четыре часа пополудни в Ленинграде вечерняя тьма. А для ресторанной толпы время раннее, мы были единственными посетителями. Довлатов заказал графинчик водки, щи и шницель, я — макароны по-флотски. Он сидел напротив и, пока не принесли еду, не спускал с меня тяжелого, пристального взгляда. Такой взгляд может быть у человека, судьба которого находится в твоих руках, но такой же взгляд может принадлежать и потенциальному убийце. Впоследствии я к взгляду этому привыкла. На самом деле, это было сочетание еврейской печали и армянского темперамента, приправленное пучком разнообразных комплексов.

Но тогда в «Дельфине», я чувствовала себя неуютно и от неловкости с излишним энтузиазмом рассыпалась в литературных комплиментах.

— Я очень дорожу вашим мнением, — мрачно сказал Довлатов. — Вы не можете себе представить, как я им дорожу.

— Жаль, что от моего мнения ничего не зависит.

— От него зависит мое будущее.

— Ох, если бы! К сожалению, это не так… Конечно, если вы в меня не влюбились (дернул же черт так примитивно кокетничать).

— Я в вас влюбился? — Довлатов откинулся на спинку стула. — Я не ослышался? Вы знакомы с моей женой Леной, и, кажется, видели мою бывшую жену Асетрину. Вы же не станете возражать, что обе они — красавицы?

— Не стану, — я кивнула, чуя недоброе.

— А что я могу сказать о вашей внешности?

— Что же вы можете сказать о моей внешности?

Чувствовала, что лезу на рожон, но отказали тормоза. Спина похолодела от предчувствия.

— Что непосредственно за вами идут инвалиды Отечественной войны…

Выплеснуть ему в лицо щи? Высыпать за воротник макароны по-флотски, или просто броситься его душить?

— Мерси, — я оскалилась, изображая улыбку, — очень изобретательно.

Довлатов пристально смотрел на меня, боясь упустить момент, когда я грохнусь в обморок.

— Объясните, Сергей, какого черта вы лезете ко мне со своей литературой?

— Насчет внешности я пошутил, — угрюмо сказал Довлатов. — Внешность как внешность. Просто она противоречит моим критериям женской красоты. Мой идеал — высокая, длинноногая, плоская блондинка. Пусть даже крашеная.

— Именно поэтому обе ваши жены яркие брюнетки.

— Поверьте, Люда, я говорю сейчас совершенно серьезно. Я вовсе в вас не влюбился. Гораздо хуже… Я осознал, что не могу без вас жить.

— Сергей, перестаньте кривляться.

— Слушайте, Люда, выходите за меня замуж.

— Что-о?

— Вы слышали. Я приглашаю вас замуж.

— Это зачем?

— Вы принесете мне удачу.

— Сергей, вы пьяный или ненормальный?

— Пока что ни то, ни другое. Но если вы откажетесь, непременно напьюсь. Серьезно, выходите за меня замуж, — повторил Довлатов. — Если я стану большим писателем, как, например, Аксенов, вы будете мною гордиться.

— Я вижу вас третий раз в жизни.

— Если мы поженимся, то будем видеться довольно часто.

— Я в некотором роде замужем…

— Даю вам неделю на размышления, но предупреждаю честно: вы намучаетесь. Я пьющий неврастеник. Люда, скажите честно, вы считаете мои рассказы настоящей литературой?

— Я считаю ваши рассказы замечательной прозой.

— Тогда вы не пожалеете, хотя как муж я полное ничтожество.

Дальше развивать эту тему было нелепо. Я вспомнила, что в Эрмитаже открылась выставка японского рисунка, и вместо ответа предложила Довлатову зайти на вернисаж. Сергей покачал головой:

— Ни в коем случае. Я хочу, чтобы вы знали заранее. Больше всего на свете я ненавижу живопись, скульптуру, спорт и природу. Поэтому ни о каких вернисажах, верховой езде, эскизах на пленэре и фигурном катании не может быть и речи.

— Как насчет музыки?

— В филармонии не был ни разу. Приемлю только джаз. Мечтал бы родиться Луи Армстронгом или Диззи Гиллеспи.

— А балет? — не унималась я.

— Не пришлось. Но если вы настаиваете, «Лебединое» или «Щелкунчик» попробую осилить.

Я посмотрела на часы: без пяти шесть. В это время муж Витя возвращается с работы, дочь Катя кончает делать уроки.

— Сережа, мне пора…

— Я показался вам занудой и наскучил?

— Нет, просто уже поздно.

— Зовет очаг семейный?

— Вы проводите меня?

— Вам о ч е н ь хочется, чтобы я вас проводил?

Все-таки он меня «достал».

— Нет, не очень… Не беспокойтесь. Спасибо за обед.

Я встала и направилась в гардероб. Довлатов рванулся было за мной, но вспомнил, что надо расплатиться. Пока он дожидался официанта, я схватила пальто и вылетела в декабрьскую тьму.

— С меня довольно, — бормотала я, оглядываясь на дверь. Хотелось удостовериться, что после всех этих грубостей он попытается меня догнать.

Я перебежала дорогу и нырнула в парадную цехновицеровского дома. Заодно вспомнила Сошальского и горючую смесь своего характера: нахальства и желания спрятаться.

Из-за приоткрытой двери подъезда вход в «Дельфин» виден как на ладони. Минут через пять появился Довлатов, потоптался в луже, повертел, как дятел, головой и устремился по набережной в сторону «Медного всадника» — кратчайшего пути до моего дома. Когда его спина скрылась в морозной пыли, я покинула свое укрытие, обогнула Адмиралтейство, вышла на Невский, свернула на улицу Герцена и вскочила в автобус. Проезжая Исаакиевскую площадь, я увидела молодого прозаика. Довлатов возвышался на углу Майорова и Мойки, оглядываясь по сторонам. Я вышла на следующей остановке, у Дома связи, перелетела мостик через Мойку и оказалась дома.

Семья была проинструктирована не звать к телефону, если меня будет спрашивать «бархатный баритон». Когда никого из домочадцев не было дома, я просто не отвечала на звонки, изнывая, разумеется, от любопытства. Несколько раз домашние докладывали, что кто-то дышит в трубку. Так прошло две недели.

Однажды очередной раунд моей борьбы с электронным микроскопом был прерван вторжением в лабораторию коллеги Славы Усова (теперь он стал известным прозаиком).

— Тебя спрашивает какой-то громила.

В коридоре стоял Довлатов в распахнутом настежь пальто на горностаевой подкладке, с папкой в руках. Он был без шапки, и черный бобрик его волос покрылся корочкой заледеневшего снега.

— У вас найдется для меня несколько минут? — не здороваясь, спросил Довлатов. Подавляя ликование, я ответила, что освобожусь через полчаса. Если он хочет, может подождать меня на кафедре.

— Я буду в библиотеке, в читальном зале, — сказал Довлатов.

Когда он вышел, меня обступили сотрудники:

— Откуда взялся такой красавец? Ему б усы, вылитый Петр Первый!

— Коллега из Горного. Мы пишем статью о микроструктурах глин.

— Ни хрена себе, какие соавторы бывают, — вздохнула Ольга Коровкина, специалист по мерзлым грунтам. — У нас послезавтра в школе вечер встречи. Нельзя ли его одолжить, чтобы девки попадали замертво?

Я выключила электронный микроскоп под кодовым названием «керосинка», однако промаялась на кафедре положенные полчаса. Зато в библиотеку по нашему знаменитому коридору неслась как газель и затормозила у самых библиотечных дверей.

Довлатов был сама сдержанность и благородство.

— Я написал новый рассказ… Хотите прочeсть?

— С удовольствием… Почту за честь.

За этот дурацкий политес я тут же мысленно обругала себя идиоткой.

Довлатов молча протянул мне папку с рассказом.

— Я собираюсь домой, Сережа, если хотите, проводите меня.

— К сожалению, не могу. Через пятнадцать минут у меня свидание у Казанского собора. — Довлатов как бы виновато улыбнулся, пожал мне руку и вышел из библиотеки.

Ну что, опять нарвалась? Слава богу, хватило ума не спросить: «Когда вы мне позвоните?». С другой стороны, почему он не сказал, что позвонит завтра?

Как же вести себя с Довлатовым? Обычно моими конфидентами и советчицами были Марина Ефимова и Галя Наринская, в прошлом жена Жени Рейна, в настоящем — Толи Наймана. Однако, я подозревала, что в этой ситуации их опыт был недостаточен. Мне мог помочь мужчина, ориентирующийся в лабиринтах психологии «пьющего неврастеника». Я позвонила своему лучшему другу Гене Шмакову.

— Реши сперва, зачем он тебе.

— Он талантливый, обаятельный, яркий, с ним интересно.

— И только?

— И лестно. Но если ты намекаешь на сам знаешь что, то об этом не может быть и речи.

— Это почему же?

— Уж очень он избалован и самоуверен. Мне с ним не справиться.

— Ошибаешься. Он просто куражится, а на самом деле закомплексован до ушей, — уверенно сказал Гена. — Он — начинающий литератор, нуждается в постоянном поощрении, как наркоман в героине. И тут появляешься ты с репутацией «литературной дамы» и считаешь шедевром каждый его рассказ. Ты для него баллон с кислородом. Ему просто необходимо держать тебя при себе.

— Так зачем он куражится?

— Изображает рокового мужчину, чем и подцепил тебя на крючок. Тем более, что весь этот кураж-эпатаж — тоже литература, только устная. Это во-первых. А во-вторых, полагаю, что он собирает материал для худпроизведений… Что-нибудь вроде «Мадам Бовари», «Дамы с собачкой» или «Люмпена с камелией».

— Так что делать?

— Что хочешь. Развлекайся, но не принимай его выходки всерьез, а то наплачешься.

— Как реагировать?

— С д е р ж а н н о, а то он будет тебя таскать в зубах, как собака тапку. Не расточай комплиментов направо и налево, рассказы хвали умеренно, не лезь в бутылку при приглашении замуж и не прячься в чужих подъездах. Конечно, для тебя тут таится опасность.

— Какая?

— Он найдет другую шлепанцу, то есть даму. И жизнь твоя лишится цвета, вкуса и запаха.

— Можно ему хотя бы позвонить, когда я прочту рассказ?

— Ни в коем случае.

— Но он будет нервничать.

— Вот и прекрасно. Предоставь ему эту возможность: поиграй в «психопинг-понг».

Проползли томительные три дня. Телефон молчал. На четвертый день Довлатов «моргнул», то есть позвонил первый. Я сдержанно одобрила рассказ. Он всполошился и спросил, может ли он сейчас за ним зайти и поговорить подробно. Я сказала, что занята, но вечером собираюсь к Ефимовым и оставлю рассказ у них. Кстати, Игорь еще этого рассказа не читал.

— Когда вы будете у Ефимовых?

— Около девяти.

К Ефимовым я заехала на минуту прямо из университета, оставила рассказ, и предупредила, что вечером у них наверно появится молодой прозаик.

Как в воду глядела. Ефимовы утверждали, что он был явно разочарован, не застав меня, и не на шутку загрустил.

Итак, как и советовал Гена Шмаков, игра в психопинг-понг началась.

Довлатов был очень мнителен. Он обладал гипертрофированной зависимостью от людской хулы и людской хвалы. Он дорожил комплиментами, даже от людей им не уважаемых, и нестерпимо страдал от равнодушия. Естественно, что его — начинающего писателя — должны были волновать суждения писателей-коллег и слушателей. Ведь читателей у него тогда не было. Но Сергей страстно желал нравиться всем: нервно расспрашивал, упомянут ли он был в разговоре А и В, почему на него косо взглянул «презираемый» им Y, и как посмел «жалкий» Z не пригласить его на какое-то домашнее чтение. Кстати, если те же Х, Y и Z приглашали его, он с видимым удовольствием отказывался. Ему важно было быть позванным. Невнимание к себе Довлатов воспринимал очень болезненно. И еще: с одной стороны, он утверждал, что стыдится своей импозантной внешности. Во всяком случае, выражал опасение, что его яркая брутальная наружность маскирует деликатную душу и литературный талант. С другой стороны, он своей эффектной наружностью пользовался в хвост и в гриву, сражая наповал продавщиц, парикмахерш и официанток. Но не только представительницы этих профессий попадали под его мартин-иденовское обаяние. Я сама была свидетелем, как в Нью-Йорке, где множество «литературно-художественных» мужчин-гомосексуалов, одинокие, средних лет литературные редакторессы впадали при его появлении в транс.

Как-то на ранней стадии развития нашей враждебной дружбы я все же затащила Довлатова в Эрмитаж. Он стойко продержался минут пятнадцать, на шестнадцатой затосковал, побежал куда-то звонить и, наконец, появился, вдохновенный, с сообщением, что мы немедленно едем в гости к Андрюше Арьеву.

— Никаких гостей, я иду домой. У меня есть семья, в конце концов.

Мои частые отказы проводить с Довлатовым вечера в напоенной алкоголем компаниях вызывали раздражение, толкавшее его на поступки «повышенной абсурдности» (выражение моего научного руководителя). В тот «эрмитажный» день Сергей сказал:

— Только ненормальная может отказаться провести со мной вечер. Давайте поставим эксперимент. Покажите мне самую красивую девицу в этом зале. Мне нужно пять минут, чтобы уговорить ее поехать со мной на край света. Хотите пари?

— Ну зачем вы фиглярничаете?

— А что мне еще остается делать?

К счастью, чувство юмора и самоирония часто выручали его из ситуаций «повышенной нелепости».

Что же на самом деле Довлатов хотел от меня? Он вбил себе в голову, что его литературный успех зависит от того, буду ли я при нем. Именно поэтому, случайно попав в его орбиту, я стала, как он выражался, жизненно ему необходима. И я, действительно, осталась в его орбите надолго, точнее, навсегда. Я была восторженной поклонницей его таланта, что послужило Сергею основанием считать, что у меня абсолютный слух и соколиный глаз на современную прозу. Насчет слуха и глаза не знаю, но вкусы наши, действительно, совпадали. Оказалось, что мы замирали от одних и тех же стихов.

Помню, как стоя на Исаакиевской площади под проливным дождем, мы хором декламировали Мандельштама:


Я слово позабыл, что я хотел сказать,

Слепая ласточка в чертог теней вернется.

На крыльях срезанных, с прозрачными играть.

В беспамятстве ночная песнь поется.


Мы любили одних и тех же писателей. Исключение составляли Фолкнер, до которого не доросла я, и Пруст, до которого не дорос Довлатов. Я бы сама тоже не доросла до Пруста, но мой друг и гуру Гена Шмаков строго следил, чтобы я не зацикливалась на одних американцах.

В первый год нашего знакомства мы с Сергеем виделись очень часто. Способствовала этому куча свободного времени. Геологическая аспирантура, а точнее — синекура, не требовала ежедневного присутствия на кафедре. Довлатов, вопреки ссылкам на «страшную занятость», тоже не убивался в своей газете «За кадры верфям». Проблема для Сережи заключалась в том, что я не могла, да и не хотела проводить с ним вечера, как говорила наша няня, «незнамо где». Тот опыт, который я приобрела, отправившись с ним раза два в дебри новостроек, оставил тяжкое впечатление. Незнакомые, правда, суперлитературные алкаши, квартира без телефона, городской транспорт не ходит, на такси денег нет, как добраться домой — непонятно, на часах полтретьего ночи, и Витя обзванивает больницы и морги. Сережу абсолютно не волновало, что те же морги наверняка обзванивают Нора Сергеевна и Лена.

Поэтому я предпочитала общаться с Довлатовым при свете дня, и это было замечательно. Мы встречались раза три в неделю в десять утра на углу Невского и Литейного у кинотеатра «Титан» и направлялись по Литейному к Неве, с заходом в «Академкнигу» (напротив улицы Жуковского) и в рюмочную на углу Белинского.

За один рубль десять копеек мы становились обладателями двух рюмок водки и двух бутербродов с крутым яйцом и килькой. Затем начиналось обсуждение написанного им накануне рассказа. Обычно оно сводилось к панегирикам.

Тем не менее на солнечном фоне взаимного восхищения я нет-нет да и оказывалась одураченной простофилей. Вероятно, героиней будущего эскиза для «Дамы с собачкой». Вот одна из его вероломных козней. Звонок в девять часов утра.

Довлатов (голос драматически-глухой): «У меня несчастье. Я звоню, чтобы попрощаться. Не пытайтесь меня разыскивать».

Я: «Что случилось?» — Если ему повезет, у меня может сорваться что-нибудь, вроде: — «Где вы? Хотите, я приеду?»

Секундная пауза и затем: «Только не сегодня. Я иду на день рождения».

В разыгрывании таких «шахматных» этюдов Довлатов был неистощим. Добавьте к этому безграничное обаяние и блестящий артистизм. Одна барышня рассказывала мне, что на закате двухнедельного романа, «опалившего ей крылья», Довлатов позвонил ей с таким зловещим текстом:

— Я понял, что не могу без вас существовать. Но жизнь сложилась так, что нам не суждено… Никогда… Никогда… — и повесил трубку.

Девица, прорыдав час, снова набрала его номер. Это было предусмотрено. К телефону подошла Нора Сергеевна. В прошлом драматическая актриса, она тоже любила театральные эффекты.

— Сережи нет, — прозвучало замогильное контральто. — Нет совсем. Он ушел из жизни.

Тут следовал вопль отчаяния, и Нора Сергеевна поторопилась с утешением:

— Он оставил письмо. Наверно, вам. Как вас зовут? — Жертва называлась. — Нет, к сожалению, не вам…

Наши конфликты были частыми и яростными. Помню, что Довлатов приходил в неистовство, если я осмеливалась дружелюбно отозваться о каком-нибудь начинающем прозаике или поэте. Поэтом имел право быть только Бродский, вокруг него, как вокруг солнца, имели право вращаться Рейн и Найман. Бобышев был презираем Сергеем почти что с самого начала их знакомства. Из прозаиков, кроме Аксенова и Битова, он испытывал почтение к «Горожанам»: Вахтину, Ефимову, Губину и Марамзину. В его отношения с бывшими университетскими товарищами я не вникала, и, более того, узнала о них только из книжки Аси Пекуровской «Когда случилось петь С. Д. и мне». Помню, что он очень любил Андрюшу Арьева и даже время от времени затаскивал меня к нему в гости. И не любил Федю Чирскова, который мне был очень симпатичен.

Я же приходила в ярость, когда он подставлял мне психологические подножки. Поскольку характеры у нас обоих были не шелковые и не саржевые, наши отношения стали напоминать родео. Роли быка и ковбоя исполнялись попеременно.

Обладай я талантом Николая Васильевича, описание наших диалогов выглядело бы примерно так:


— Что Вы, Люда, носитесь со своим провинциальным, полуграмотным Kочурой из Красножопинска, как дурень с писаною торбою, — сказал Сергей Донатович с досадой, потому что действительно начинал уже сердиться.

— Во-первых, его фамилия не Кочура, а Качурин, а во-вторых, он из Челябинска. И там живут очень талантливые люди.

— Ну, уморили. Вы понимаете в литературе, как свинья в апельсинах.

— Зачем же вы тогда тычите свинье в нос свою писанину?

— Найман сказал, что это гениально.

— Найман слова такого не знает. Это мог сказать только Рейн, и он добряк — он отзывается так о любой макулатуре.

— Рейн и сказал, и уж наверное, не без оснований. А то какого-то Качуру вытащила из нафталина.

— Он на три года моложе вас, а вы ведете себя, как сноб, то есть настоящий гусак.

— Что вы такое сказали, Люда Штерн?

— Я сказала, что вы похожи на гусака, Сергей Довлатов!

— Как же вы смели, сударыня, позабыв приличие и уважение к моей выдающейся наружности, обесчестить меня таким поносным именем?

— Что же тут поносного? Да что вы, в самом деле, так размахались своими ручонками, Сергей Донатович? И что это в вашей наружности такого выдающегося? Вы, сударь, чистой воды, гуталин (так Бродский называл бывшего товарища Сталина).

— Я повторяю, как вы осмелились, в противность всех приличий, назвать меня гусаком и гуталином?

— Начхать вам на голову, Довлатов! Что это вы так раскудахтались? Вы, может быть, Качуре в подметки не годитесь!


Поскольку оскорбления на «вы» звучали недостаточно убедительно, весной 1968 года, полгода спустя после знакомства, мы перешли на «ты».

Отношение Довлатова ко мне являло собой клубок противоречивых эмоций, среди которых поочередно преобладали то положительные, то отрицательные.

Среди положительных:

1. Довлатов «держал меня» за лакмусовую бумажку. Он полагал, что если рассказ мне понравился, он удался. А мне, как я уже упоминала, нравилась каждая его строчка.

2. Он был убежден, что мое присутствие в его жизни обеспечит ему литературную удачу. В идеальном варианте, мне полагалось бы висеть на шнурке у него на шее в качестве талисмана. Но ввиду неисполнимости этого варианта я должна выйти за него замуж.

3. Он также подозревал наличие у меня неких магических свойств. Экстрасенс — не экстрасенс, но чем-то таинственным обладаю. Для этого кое-какие основания имелись. Однажды зимой мы задумали навестить приятелей в Доме творчества в Комарове. Был холодный и ветреный день. Только приехали на Финляндский вокзал, как Довлатов скис. Он был без перчаток, и у него замерзли руки. К тому же душа требовала немедленной выпивки, а денег, кроме как на билеты, не было. Молодой прозаик мрачнел на глазах, и пока мы дошли до железнодорожных касс, начал грубить и нарываться. Я было решила послать его подальше и вернуться домой, как вдруг заметила под ногами перчатки. Мужские кожаные перчатки, даже не заляпанные грязью. Сергей слегка повеселел. Мы купили билеты и вышли на платформу. Подходя к электричке, я чуть не наступила на втоптанную в снег красную бумажку. Нет, не фантик – вчетверо сложенную десятирублевку.

Довлатов преобразился. В вагон вскочил, пританцовывая и мурлыча: «Мне декабрь кажется маем, и в снегу я вижу цветы-ы-ы».

В Комарове, в лавке рядом со станцией, мы купили две бутылки водки, сайру, сервелат, и в Дом творчества явились как баре. Слухи, что я «магиня» и волшебница поползли по городу.

— Где же клубок противоречий?

Клубок выражался в том, что направленные на меня положительные эмоции успешно гасились отрицательными той же, если не большей, силы.

Среди отрицательных:

1. Раздражение, вызванное «нормальностью» моей жизни. По утрам члены нашей семьи отправлялись на работу, в школу и в университет, вечером вместе ужинали и делились впечатлениями прожитого дня. По выходным ездили за город то на лыжах, то за грибами — в зависимости от времени года. Все эти «ИТРовские», как он их называл, развлечения он искренне и глубоко презирал.

2. Отвращение к барству, которое «по Довлатову» выражалось в том, что никто в нашей семье не украшал друг друга фингалами, не выбрасывал в окно пишущие машинки, не валялся сутками в чьем-то подвале и — в результате домашнего скандала — не путешествовал по городу со своим матрасом.

3. Убеждение, что моя жизнь представляет собой сплошной праздник без антрактов. Горят люстры и свечи, звучит музыка небесных сфер, и занавес никогда не идет вниз.

Все это буржуазно-омерзительное благополучие Довлатов люто ненавидел, и старался как мог его разрушить и, тем самым, по его выражению, выбить у меня из под ног табуретку.

— Хоть бы тебя грузовик переехал, что ли, и стала бы ты калекой, — мечтательно говорил он. — Виктуар бы тебя бросил, а я бы поднял.

Загрузка...