Я собираюсь рассказать здесь историю, в которой Довлатов повел себя, как благородный рыцарь, вставший сразу на защиту трех человек: Горького, Маяковского и моей мамы, писательницы Надежды Крамовой.
Маме в юности очень повезло. Она дружила или была знакома со многими блистательными представителями русской литературы, в частности, с Гумилевым, Ахматовой, Горьким, Маяковским, Зощенко, Евгениeм Шварцем, Виктором Шкловским, Борисом Эйхенбаумом, Михаилом Козаковым (старшим) и другими. Мама охотно рассказывала в компаниях о тех временах и встречах, а я все уговаривала ее написать об этом, понимая, что она почти что «последняя из могикан». Мама говорила «успею» и, в конце концов, уже в 90-х годах, написала книжку «Пока нас помнят», вышедшую в издательстве «Эрмитаж». Ее рассказы — «Неизвестное об известных» — были опубликованы в «Новом русском слове», «Новом журнале», «Бостонском курьере», «Русской мысли» в Париже, в журнале «22» в Израиле и других изданиях.
Но за несколько лет до маминых публикаций в газете «Новое русское слово» появилась статья журналистки Майи Муравник под названием «Гений и злодейство». Мы познакомились с Муравник и ее тогдашним мужем Александром Глейзером в 1975 году в Вене по дороге в Америку, и мама за столом рассказала о своих встречах с Горьким и Маяковским.
И вот несколько лет спустя мамин рассказ о ее знакомстве с Маяковским Муравник изложила в своей публикации. Это было нечто перевранное, убогое, написанное совковым языком. Мама ответила довольно резкой отповедью, которая и была напечатана в том же «Новом русском слове». Называлась мамина статья «Не гений, но злодейство». Вот выдержка из нее:
В последнее время стало модным среди некоторых эмигрантских журналистов чернить и обливать грязью выдающихся русских писателей. Майя Муравник, следуя этой моде, избрала наиболее легкий путь. Не вдаваясь в критику и анализ творчества Горького и Маяковского, она «разносит» их по бытовой линии, причем в абсолютно недопустимом тоне бульварной лексики. Муравник спрашивает: «Были ли они гениями, либо злодейскими гениями, либо благородно-злодейскими гениями? Очень заковыристый вопрос».
На мой взгляд это не только не заковыристый, но и вообще не вопрос, а безвкусное и достаточно бессмысленное сочетание слов… Но спорить с этим не стоит. Спорить следует о фактах. Муравник пишет якобы со слов Зинаиды Гиппиус: «Горький жадно собирал всякие вазы и эмали у „презренных“ буржуев, умирающих с голоду… Квартира Горького имеет вид музея или лавки старьевщика…»
Мне приходилось бывать в ленинградской квартире Горького. Свидетельствую: никаких антикварных ценностей там не было. Квартира была обставлена более чем скромно — самой простой дубовой мебелью с допотопным зеркальным шкафом и продавленной оттоманкой.
Если мое свидетельство недостаточно убедительно, мне бы хотелось привести отрывок из воспоминаний о Горьком В. Ф. Ходасевича: «…Город был мертв и жуток… В нетопленных домах пахло воблой. Электричества не было. У Горького был керосин. В его столовой на Кронверкском проспекте горела большая лампа. Каждый вечер к ней собирались люди… Приходили рабочие и матросы, артисты и художники, бывшие сановники и великосветские дамы. У него просили заступничества за арестованных, через него добывали пайки, квартиру, одежду, лекарства, жиры, железнодорожные билеты, командировки, табак, писчую бумагу, молоко для новорожденных… Горький выслушивал всех и писал бесчисленные письма…»
Разделавшись мимоходом с Горьким, Майя Муравник переходит к «уничтожению» Маяковского.
Она рассказывает историю о том, как Маяковский обыграл в карты «некую» даму. Муравник отлично знает, что эта история произошла именно со мной, ибо точно сообщает (не называя моего имени) год моей эмиграции и место жительства. Почему ей кажется позволительным печатать услышанный от кого-то рассказ, украсив его пошлейшими деталями? Но это еще не все. Муравник позволяет себе приводить мою и Маяковского прямую речь, а также приводить текст письма моего отца, никогда им не писанного.
Кроме самого факта моей с Маяковским игры в карты — все остальное фантазия М. Муравник».
Прочтя статью М. Муравник и мамин ответ, Довлатов написал маме открытое письмо, появившееся в НРС. Оно жестко и справедливо описывает проблемы эмигрантской журналистики.
Уважаемая Надежда Филипповна!
Ввиду чрезвычайной, бессмысленной занятости, я сократил почти до нуля неделовую переписку, и все-таки хочу поблагодарить Вас за отповедь Майе Муравник в связи с ее бреднями о Маяковском. Все публикации такого рода основаны на хамском стремлении навязать большому человеку параметры собственной личности, востребовать от него соответствия нашим, как правило — убогим моделям, беззастенчиво взятым за образец. Маяковский, например, следуя эмигрантским критериям, должен был написать похабные частушки о Ленине, распространить их в самиздате, затем попросить политического убежища во Франции и оттуда по западному радио героически критиковать советскую власть. Майя Муравник (которую я давно и хорошо знаю с плохой стороны) никогда не поймет, что Маяковский служил не советской власти, а своему огромному пластическому дару, служил неправильно, ложно, и решился на такую для себя меру наказания, каковой не потребовал бы для него ни один из самых железных оппонентов…
Подобная же низость творится в эмигрантской прессе относительно Горького, Блока, Есенина, Клюева и Пильняка (убитых), Олеши, и даже в адрес Булгакова раздавались упреки насчет недостаточного антисоветизма.
Бич эмиграции — приниженность, неполноценность и холуйство, и Вы оказались первым человеком, отчитавшим холуев резко и без церемоний, дабы отбить у них охоту к осквернению монументов, что на языке цивилизованных народов называется вандализмом.
Еще раз — спасибо, и простите, что не могу написать более внятно, четко и коротко, полуторагодовалый ребенок Николай буквально физически сидит у меня на голове.
От души желаю Вам здоровья и благополучия.
Ваш С. Довлатов
Вот как на самом деле моя мама, писательница Надежда Крамова, описала свои встречи с Горьким и Маяковским в цикле «Неизвестное об известных».
Был пронзительный ноябрьский вечер. Нева, оскорбленная неистовым ветром, помрачнела, вспучилась, вот-вот хлынет на город.
Мы шли по набережной с Виктором Шкловским, возвращаясь со студенческого вечера. Ноги промокли. Я дрожала в легкой жакетке, а до дома было далеко.
Виктор Борисович вдруг остановился и исподлобья взглянул на меня.
— Почему Вы, собственно, без пальто?
Я пожала плечами.
— Понятно, — сказал он.
Я удивилась его вопросу. Шкловский обычно не замечал окружающего. Он был замкнут, погружен в свои мысли и невосприимчив ко всему, что не имело отношения к формальному методу литературного анализа.
В этой связи я сделаю маленькое отступление. Однажды, вернувшись домой, я застала записку: «Был. Не застал. Рассчитывал на кашу. Досадно. Шкловский».
Дело в том, что в то голодное время я случайно обнаружила в недрах буфета мешок перловой крупы и подкармливала моих друзей.
— Он только что ушел, — сказала соседка.
Я кинулась вниз по лестнице: мне непременно хотелось догнать Шкловского, — я знала, что он голоден. На мою удачу возле дома стоял извозчик.
— Поезжайте по Николаевской, а когда увидите сумасшедшего, остановитесь, — сказала я. Через несколько минут извозчик придержал лошадь.
— Этот, что ли?
Извозчик угадал. Виктор Борисович шел, размахивая руками, внезапно останавливался, подмигивал, улыбался.
— Виктор! – крикнула я, — садитесь! Поехали есть кашу!
Я вспомнила об этом эпизоде, чтобы объяснить свое удивление, когда Шкловский заметил, что я дрожу от холода.
— Интересно, как вы дойдете в таком виде, — помолчав, сказал он, — надо что-то придумать.
Я промолчала, и мы зашагали дальше. У Троицкого моста он снова остановился.
— Есть предложение, — сказал он, что-то соображая. Решение бытовых вопросов давалось ему с трудом:
— Я сегодня ночую тут поблизости. Идемте со мной.
— Не беспокойтесь. Я дойду до дому.
— Не спорьте. Пустая квартира. Хозяева уехали. Позже туда придет ночевать один товарищ, поэт Л. Ключ у меня. Поэтому я даже проводить вас не могу. Пошли!
Трамваев не было. Начался дождь. Я согласилась.
Минут через десять Шкловский открыл входную дверь. Это была большая, типично петербургская квартира. Добротная мебель, зеркальные шкафы, громадный обеденный стол. В комнатах было нетоплено, но все выглядело так, будто хозяева уехали только вчера. В буфете нашелся чай, сахар и даже банка варенья. Вскоре пришел поэт Л. и принес полбуханки хлеба и кусок шпика. Я разожгла примус и вскипятила чайник. Стало уютно и даже тепло. Прихлебывая с наслаждением горячий чай, я спросила:
— Виктор, а чья это квартира?
— Только не обожгитесь, — засмеялся он, — это квартира Горького.
Я не только обожглась, но поперхнулась: горячий глоток попал не в то горло.
Полночи мы просидели за столом. Потом мужчины ушли в кабинет, а мне постелили в столовой на диване.
Утром Шкловский бродил по квартире и заглядывал в шкафы — он явно что-то искал. Наконец, из спальни раздался его голос:
— Идите сюда.
Он стоял у раскрытого книжного шкафа и рылся на полках, набитых вещами.
— Вот! Нашел! — он удовлетворенно крякнул. — Кажется, это то, что надо.
Он вытащил отрез синего сукна и протянул его мне.
— Сшейте себе пальто.
— Вы с ума сошли?! Это же… Это кража!
— Не кража, а взаимопомощь. Нельзя же всю зиму ходить без пальто.
— Не возьму! Ни за что! Какая низость!
— Не буйствуйте, — спокойно возразил Шкловский. — Я договорюсь с Алексеем Максимовичем, когда он вернется.
— Не могу… — сказала я чуть не плача. — Не могу и все.
— Ладно. Не можете — не берите, — ухмыльнулся Шкловский.
С тяжелым ощущением от неприятного разговора я попрощалась и ушла.
На следующий день Виктор Борисович пришел есть перловую кашу и протянул мне пакет.
— Что это?
— Синее сукно. Не вы взяли, а я принес. Откуда — не ваше дело.
Отрез остался у меня, и в мастерской мне сшили пальто. К этому пальто я не могла привыкнуть, как обычно привыкают к повседневной одежде, почти ее не замечая. Каждый раз, когда я надевала его, у меня екало сердце.
Прошло, наверно, месяца четыре. Однажды вечером в Студии всемирной литературы ожидалось выступление молодых поэтов. Помню, я болтала с кем-то из приятелей, когда в комнату ворвался Михаил Слонимский и крикнул:
— Горький приехал!
Я оцепенела. Потом заметалась — где Шкловский? Ринулась в одну комнату, в другую — его нигде не было. Вдруг кто-то поймал меня за рукав в коридоре. Это был Виктор Борисович.
— Господи… Господи… Что будет? — лепетала я.
— Попробую выяснить… хотя к нему сейчас не пробиться… Подождите меня здесь.
Он ушел. Я вжалась в стену. Не знаю, сколько прошло времени. Мне казалось, что неделя. Наконец, появился Шкловский с насупленным лицом.
— Идите на расправу. Он ждет вас в гостиной.
Не помню, как я шла, как дошла, как вошла. Горький стоял посреди гостиной, окруженный плотным кольцом. С ним была Мария Игнатьевна Бенкендорф. У меня ноги подгибались, будто ватные. Шкловский подталкивал меня сзади. Горький, увидев Виктора Борисовича, шагнул нам навстречу. Несколько секунд он разглядывал меня острым недружелюбным взглядом. Все замолчали. Выдержав мучительную паузу в полной тишине, Алексей Максимович громко спросил:
— Это вы стащили у меня синее сукно?
Все с любопытством уставились на меня. Я кивнула, глядя ему в глаза.
— Нехорошо, — сказал Горький, — нехорошо… Ну, вот что, подите наденьте пальто. Я посмотрю, ладно ли оно сшито. Ежели испортили мое сукно, — не прощу!
Я бросилась в раздевалку, замирая от стыда и страха. Напялив на себя злополучное пальто и провозившись с пуговицами — руки тряслись — я вернулась в гостиную.
— Подойдите ближе, — сказал Горький. он оглядел меня с ног до головы, — а теперь повернитесь… Так. Воротник, будто немного морщит… А в общем, ничего, хорошее пальто. Прощаю. Носите на здоровье… От меня подарок. — И он похлопал меня по плечу.
И тут все прыснули. Горький хохотал громче всех.
Потом я узнала, что с первых же слов Шкловского Алексей Максимович развеселился, но решил позабавиться и срежиссировал весь спектакль, прямо скажу, довольно жестокий.
Шел 1920 год. Мои родители жили в эмиграции, а я, выехав вместе с ними, вернулась с полдороги в Петроград и поселилась в нашей бывшей квартире, заняв две комнаты — кабинет и мою прежнюю детскую. Остальные уже были заняты.
Училась я днем в Театральном институте, а вечером посещала Студию всемирной литературы. Занимались мы в пальто, питались ржавыми плюшками, кипятком с сахарином и розовой мороженой картошкой.
Неожиданно я получила письмо, что отец прислал с оказией две тысячи рублей, и мне надлежит приехать за ними в Москву. Это были огромные деньги, рассчитанные примерно на год жизни. В самом радужном настроении я возвращалась из Москвы в Петроград.
В те годы билетные кассы находились в здании гостиницы «Метрополь». Стоя в очереди за билетом, мы с приятельницей увидели впереди себя Маяковского.
— Подойди к кассе, — прошептала я подруге, — и выясни, в какой вагон он получит билет.
Через минуту я уже знала номер вагона.
— Дайте мне, пожалуйста, место в пятом вагоне, — попросила я кассира, — там едут мои друзья.
Так, стоя в коридоре у окна, я познакомилась с Маяковским. Он ехал в соседнем купе, а в моем находился молодой военный, почти все время куривший в тамбуре, и пожилая дама, проводившая время в другом вагоне у подруги. Таким образом, я оказалась в купе единственной хозяйкой. У меня были две булочки, плавленый сырок и печенье из овсяной муки, которое моя приятельница спекла мне в дорогу.
Немного робея, я пригласила Владимира Владимировича выпить со мной чаю, на что он благосклонно согласился. Беседа велась односторонняя. Великий поэт был молчалив и рассеян, я же от смущения тараторила без остановки, пытаясь блеснуть остроумием и эрудицией. Наконец, вернулась пожилая дама, и Маяковский поднялся. И тут я неожиданно выпалила, холодея от собственной отваги:
— Приходите ко мне завтра вечером в гости!
Владимир Владимирович как-то странно посмотрел на меня и усмехнулся:
— И приду! — почти угрожающе пробасил он. — В девять часов. Давайте адрес!
Утром, выходя из вагона, я столкнулась с Маяковским. Он милостиво кивнул мне.
И тут меня охватило муторное чувство, которое определяется выражением «как лягушку проглотила». Он, конечно, не придет. И слава богу! А вдруг?..
Дома я, ненавидя себя, шагала из угла в угол, но, на всякий случай, убрала комнату, потом вспомнила об угощении. К счастью, в буфете обнаружился изюм, случайно уцелевший с прошлых времен, и я решила сварить кашу из перловой крупы — единственной, имевшейся в доме.
В девять часов раздался звонок — на пороге стоял Маяковский.
— Не ждали? Сознайтесь.
Он прошелся по комнате, увидел лежавшую на столике свою книжку «Облако в штанах».
— Положила напоказ? — скорчил он презрительную гримасу. — Конечно, для автографа?
— Не положила, а случайно валяется, — вспыхнула я. — За такими автографами я не гоняюсь. Если авторский подарок — тогда другое дело, а на купленной книге… мне не надо.
— Ишь ты!… — сказал он, усаживаясь на диван. — Ну, что делать будем?
— Хотите перловую кашу с изюмом? — с гордостью предложила я.
Он поморщился.
— Вы в карты играете?
— Конечно! — я обрадовалась возможности его чем-то развлечь. — В покер?
— Э, нет, — протянул Владимир Владимирович, — в покер вдвоем не играют! Давайте в «железку» — проще и быстрее.
Я смутилась, потому что никогда не играла в «железку» и не знала ее коварную простоту.
Маяковский истолковал мое смущение по-своему:
— У вас, вероятно, денег нет?… Ну тогда конечно…
— Деньги есть… Две тысячи… За ними я в Москву и ездила.
— Ну что ж, рискнете? — он вытащил из кармана колоду карт.
Внезапно у меня возникло ощущение, что я еще в вагоне упоминала о цели моей поездки в Москву… о деньгах… А что, если его визит…
Мы сели играть. Владимир Владимирович выигрывал методично, небрежно и деловито. Это уже перестало походить на игру. Я крепилась.
Когда упорхнула первая тысяча, Маяковский насмешливо взглянул на меня.
— Может быть, хватит?
— Нет! — почти с отчаянием вырвалось у меня. — Я ведь… Я ведь еще могу отыграться!
— Как хотите, — пожал плечами Маяковский.
Через полчаса все было кончено. Маяковский поднялся. Я, сдерживая слезы, достала из ящика пачку денег и протянула Маяковскому.
— Да, — сказал он, пряча деньги в карман, — не повезло вам. Но что поделаешь: игра есть игра.
Растерянная стояла я в дверях, провожая своего гостя. Он спустился на несколько ступенек, потом вернулся и протянул мне десять рублей.
— Вот вам… завтра… на обед.