Глава первая У Пяти углов


Название этой главы ностальгическое. Во-первых, почти что вышедшая в Таллине книга Довлатова называлась «Пять углов». На нее он возлагал все надежды на литературную жизнь в Советском Союзе, но набор был рассыпан по указанию КГБ. Во-вторых, Пять углов в Петербурге — это сцена, на которой разыгрывались спектакли нашего детства, отрочества и юности.

Я родилась на улице Достоевского в доме № 32, в нескольких минутах ходьбы от Пяти углов, училась в 320-й школе на улице Правды на полпути между улицей Достоевского и Пятью углами. Мои школьные друзья жили на Загородном, на Разъезжей, на Социалистической, на Малой Московской, на улице Рубинштейна и на Марата.

На улице Рубинштейна в доме № 23, кроме Сережи Довлатова, с которым я познакомилась, миновав и детство, и отрочество, и юность, жил зубной врач, доктор Каушанский, к которому меня водила мама, под мои завыванья, чтоб этот дом провалился сквозь землю. Какая удача, что мои пожелания не исполнились.

На улице Марата, кроме подруг, жил в мои школьные годы наш идол и кумир, актер ТЮЗа Владимир Сошальский. В детстве спектакли с его участием — «Аттестат зрелости» и «Ромео и Джульетта» — я видела раз по тридцать. В «Аттестате» он играл десятиклассника Валентина Листовского, заносчивого, оторвавшегося от коллектива отличника, которого в конце третьего акта судьба и школьная общественность больно клюнули в темечко. Но в первом и втором актах, в ярко-синей рубашке, которую ленинградцы называли «москвичка», а москвичи — «ковбойка», высокий, с каштановой шевелюрой и томными глазами, он покорял одноклассниц на сцене и девиц в зрительном зале. Одна из героинь спектакля написала ему письмо, которое я более полвека помню наизусть (лучше бы Некрасова так запоминала). Негодяй Листовский, разумеется, над ней посмеялся. Итак,


Это письмо никому. Адреса нет на конверте.

Это письмо тому, кого не найду до смерти.

Может быть, мимо пройду, может, промчусь как ветер,

Счастье свое не найду. Много ли счастья на свете?


Сошальского я умудрялась видеть чаще других, менее удачливых поклонниц. У меня был Джек, собака с омерзительным характером, но невообразимой красоты: помесь шпица с сибирской лайкой. И я три раза в день его выгуливала, и не где попало, а на улице Марата, вдоль дома, где жил кумир. Он мог невзначай выйти из подъезда или вернуться домой, а тут как раз я совершенно случайно прогуливаю Джека. Так что он даже иногда кивал на мое задыхающееся от волнения «здрасьте». Девчонки же, не обладавшие собакой, писали ему любовные стихи и подсовывали под дверь, благо в те времена подъезды не запирались.

Помню много шедевров, но не желая мучить читателей, возможно, не влюбленных в Сошальского, процитирую скромное четверостишие одной подающей надежды поэтессы:


Счастливая Петрова Шура,

Вчера вы ей сказали «дура».

О, если б я могла от вас

Услышать это хоть бы раз.


Однажды будущая поэтесса, измученная безответной страстью, полезла к актеру в окно по водосточной трубе (на третий этаж, прошу заметить). Почти долезши до подоконника, она почувствовала головокружение и закричала. Окно было открыто, и, к счастью, Сошальский был дома, но, к несчастью, брился в этот момент опасной бритвой. У него дрогнула рука, он полоснул себя по горлу, но подлетел к окну и втащил полуобморочную рабу любви в комнату.

Картина: кумир с окровавленной рожей держит на руках бесчувственную девицу, в дверях влетевшие на крик соседи — квартира, естественно, коммунальная — и счастливый для актера финал — получение отдельной квартиры вдали от обезумевших поклонниц. Интересно, не забыл ли Владимир Борисович этот эпизод полувековой давности?

Почему я вдруг вспомнила актера Сошальского? Наверно потому, что когда я впервые увидела Сергея Довлатова, мне показалось, что они похожи. При ближайшем рассмотрении оказалось — ничего общего.

Я прожила в Питере у Пяти углов лучшие годы своей жизни, в конце пятидесятых переехала в переулок Пирогова, около Исаакиевского собора, а в середине семидесятых оказалась в Америке…

Через пятнадцать лет после отъезда в эмиграцию, в 1990 году, я впервые вернулась в родной город, пришла к Пяти углам, и память начала услужливо рисовать передо мной картины канувшей в Лету молодости…

Первый маршрут — улица Правды, теперь, наверное, опять Кабинетская? В доме № 20 по этой улице я провела десять лет. Это 320-я школа, в прошлом прославленная гимназия Mарии Стоюниной, которую закончила в 1917 году моя мама. Там же, пятью годами позже, училась Леночка Набокова, младшая сестра писателя, с которой мы полвека спустя очень подружились. А ее старший брат Володя несколько лет занимался почти напротив — в Первой гимназии — в наше время это была 321-я школа, — пока не перешел в Тенишевское училище.

От нашей школы никаких следов. Обшарпанное жилое здание, даже знаменитый козырек над резными дверьми отвалился. В одном квартале от школы — Дом культуры хлебопекарной промышленности по прозвищу, кажется, «Хлеболепешка». Там после войны крутили трофейные фильмы. Многие из них были не немецкими, а американскими, будто мы воевали с Америкой. Помню Марику Рёкк в «Девушке моей мечты», Дину Дурбин в «Сестре его дворецкого» и «Ста мужчинах и одной девушке», Франческу Гааль в «Петере» и «Маленькой маме». Весь этот хлам внушил мне абсолютную уверенность в том, что голливудская продукция является высшим проявлением человеческого гения.

Рядом с «Хлеболепешкой», в доме № 12 на пятом этаже, жили гораздо позже моей школьной поры Толя Найман с Эрой Коробовой. Найман начинал свою литературную жизнь изящными и благородными стихами. На улице Правды он жил недолго, переехал в Москву к новой жене, моей лучшей подруге Гале Наринской. А вот Эра, ничуть не изменившаяся за последние много-много лет, живет все там же и, не задыхаясь, взлетает к себе на верхотуру.

Улица Рубинштейна, дом № 23. Сейчас из ворот этого желтого дома появится Сережа Довлатов в коричневом пальто нараспашку, в шлепанцах на босу ногу, с ядовитой сигаретой «Прима» в зубах. Рядом семенит фокстерьер Глаша, метко названная Сережей березовой чурочкой. Когда Сережа куда-нибудь спешит, он несет Глашу подмышкой. Ему — 26 лет, он худ, небрит и ослепителен.

— Я достоин сострадания, — говорит он вместо приветствия. — Мать меня презирает, а Лена уже три дня не здоровается. Обе правы: я выбросил в окно пишущую машинку…

Еще квартал по той же стороне. Из подъезда выходит губастый Женя Рейн в полувоенном френче а-ля Мао Цзедун, с тремя авоськами пустых бутылок и сталкивается нос к носу с Яшей Гординым. Яша живет на Малой Московской, в трех минутах ходьбы. В данный момент Яша направлялся к своему младшему брату Мише, жившему с Рейном в одной квартире. Встретившись с Рейном, Яша меняет свои планы, забирает из Жениных рук одну авоську, и они вместе идут освобождаться от бутылочной ноши. Я не слышу, о чем они говорят, но полагаю, что обсуждается вчерашний поэтический вечер у Рейна. Читали стихи: сам хозяин, Гордин, Бродский, Найман, московская гостья Наташа Горбаневская (в августе 1968 года она, в числе семерых человек, выйдет на Красную площадь протестовать против вторжения советских войск в Чехословакию).

Комната Рейна набита поэтами и слушателями, лица плавают в сигаретном дыму. Художник Миша Беломлинский притулился на стуле возле шкафа и рисует в блокноте шаржи. Мне их прекрасно видно, потому что кто-то посадил меня на шкаф. Вот Миша набросал портрет моего мужа Вити, и мне не нравится, что он нарисовал ему нос уточкой и утвердил очки на самом его кончике. В знак протеста я тоненькой струйкой лью Мише вино за воротник рубашки.

— Лей белое вино, а не красное, мерзавка, — кричит его жена Вика. — Красное не отстирывается!

На дворе, кажется, 1967 год.

Двадцать три года спустя я брожу взад-вперед между Сережиным и Жениным домами, заглядываю во дворы, смотрю в слепые глазницы окон, в наглухо закрытые для меня подъезды. Сколько в этих домах прочитано стихов и прозы! Сколько выпито водки, рассказано сплетен! Сколько раскрыто секретов и тайн! Сколько дано и нарушено клятв!

На память приходят посвященные Сереже строки Рейна:


Неужели выходили оба окнами на Щербаков переулок,

У Пяти углов назначали утреннее свиданье?

Что осталось от этих прогулок?

Ничего не успел я тебе сказать на прощанье.

Вот теперь говорю: Ты был самым лучшим

в этом деле, где ставят слово за словом,

самым яростным, въедливым, невезучим,

и на все до конца навсегда готовым.


…Возвращаюсь на Разъезжую. Полвека назад, заглянув во двор дома № 13, можно было увидеть в компании, играющей в волейбол, маленького, прыгучего Анри Волохонского. Тогда он еще не носил своего знаменитого бархатного берета. Зайдя эдак лет 10–12 спустя в соседний подъезд, мы оказались бы в гостях у Игоря Ефимова. С его женой Мариной Рачко мы учились в одной 320-й школе.

Итак, Разъезжая, дом № 13, большая ефимовская коммуналка. Коридор украшен настенными велосипедами и корытом, на кухне соседи, как мне казалось, круглосуточно жарили котлеты. Перепадало и ефимовским гостям.

Марининой бабушке Олимпиаде Николаевне принадлежит бессмертная фраза, до сих пор являющаяся неоспоримым аргументом в любом философском споре. Заходит ли речь о политике, театре, кино, книгах, прошлогодней погоде или способах жарки котлет, мы цитируем покойную Олимпиаду Николаевну, отсылавшую нас к последней, высшей инстанции: «ВЫЙДИ НА КУХНЮ, СПРОСИ КОГО ХОЧЕШЬ».

В этой коммунальной квартире, на дне рождения Марины, 15 ноября 1967 года, я впервые увидела Сергея Довлатова.

Обычно в день Марининого рождения у них собиралось около тридцати человек — поэты, писатели, художники, в большинстве не печатаемые и не выставляемые, однокашники Марины и Игоря по Политехническому институту, а также школьные или соседские приятели вроде меня.

Накануне дня рождения я позвонила Марине с обычными вопросами:

1. Что подарить?

2. Что надеть?

3. Кто приглашен?

На третий вопрос Марина ответила, что будут «все, как всегда, плюс новые вкрапления жемчужных зерен».

— Например?

— Сергей Довлатов, знакома с ним?

— Первый раз слышу… Чем занимается?

— Начинающий прозаик.

— Способный человек?

— По-моему, очень.

— Как выглядит?

— Придешь — увидишь, — засмеялась Марина и повесила трубку.


Загрузка...