Мы улетели из Ленинграда 5 сентября 1975 года. Довлатов приехал в аэропорт попрощаться, я была уверена, что вижу его последний раз в жизни. Но мы все были так измучены фейерверком предотъездных сюрпризов, устроенных для нас гэбэшниками, что для дополнительных горестных эмоций просто не осталось ни энергии, ни сил. Не вдаваясь в подробности, скажу только, что гэбисты подожгли входную дверь нашей квартиры в отместку за прием у нас дома писателя и пожарного Денниса Смита и американского атташе в Ленинграде Дональда О'Шиена. Я написала по этому поводу рассказ «Брандспойт и перо», и он потом был напечатан в Америке.
Проведя две лихорадочных недели в Вене, в которой самым приятным воспоминанием было присутствие в нашем отеле поэта Кости Кузьминского, его жены Эммы и их русских борзых, благородных красавиц, мы на четыре месяца осели в Риме в ожидании въездной визы в Соединенные Штаты. Американские иммиграционные службы проверяли, нет ли у нас сифилиса и туберкулеза, и не состояли ли мы в коммунистической партии Советского Союза. Хоть жизнь в Риме была довольно безденежной, мы ухитрялись посылать друзьям домой кое-какие вещи, купленные на римской барахолке, называемой почему-то Американа. Главная проблема заключалась даже не в покупке шмоток, а в их переправке. Мы без зазрения совести нагружали поручениями всех, кто ехал в Союз. Самым вожделенным предметом одежды являлись джинсы, и мы считали своим долгом одеть в них друзей. Иногда кроткие наши «почтовые голуби» оказывали сопротивление. Вот отрывок из письма набоковской сестры Елены Владимировны:
Людочка!
Насчет джинсов: дело в том, что я уже везу 5 (пять!) пар джинсов и не могу везти больше. Будут думать, что все это на продажу по 100 рублей пара. Поэтому, умоляю Вас, напишите, не могу ли я Вашим друзьям отвезти что-нибудь из следующих вещей: мужскую рубашку, пуловеры, теплые фуфайки и т. д. Ответьте мне немедленно, ведь через месяц я уже буду в СПб.
Впрочем, слово Сергею Довлатову:
9 декабря 1975 года
Милая Люда!
За джинсы огромное спасибо. Они мне, как ни странно, впору. Я в них помолодел. Людочка, мне бы хотелось как-то быть тебе полезным. Напиши, что тебе прислать. Допустим, новые книги по литературоведению. Может быть, Вите нужны какие-то специальные издания? Я живу в букинистическом районе, и это не дорого. Или, например, пластинки. Увидишь какой я обязательный человек.
О себе писать трудно. И плохого много, и хорошего. С интервалом в один день умерли Борины родители. Мама переживает страшно. С Леной не разговариваю четвертый месяц. В Таллин уехать не могу, Ленинград надежнее, здесь переписка с издательствами и работа. Обстановка в «Костре» изменилась. Леша [Лев Лосев — Л. Ш.] при всем его княжеском благополучии уезжает. Рекомендованные им люди и вообще знакомые его — потускнели. В Москву не еду, лелея комплексы свои. Там слишком много знаменитостей. Жду лета с новостями, оказиями и внутренними переменами.
Пишу ежедневно, в этом мое спасение. Вот только показать некому.
Ну, все. Жду известий. Думаю о тебе с благодарностью и любовью. Мама тебя целует. Лена — нет.
Твой Сергей
Мы прилетели в Нью-Йорк в январе, под Старый Новый 1976 год. В аэропорту нас встречало много друзей, и в том числе Гена Шмаков и Анн Фридман. Первое время она очень возилась с нами: раздавала знакомым профессорам в Колумбийском университете наши с Витей резюме, нашла шестнадцатилетней Кате работу бэбиситтера, и меня тоже пристроила нянькой в профессорскую семью, жившую в ее доме. К сожалению, я проработала в этой должности меньше часа. В качестве первого задания жена профессора снарядила меня погулять с их годовалым сыном Беном. Ребенка одели, посадили в коляску, привязали ремнями, сунули в ручку банан. Мы с Беном вышли из подъезда и повернули за угол на Риверсайд-Драйв, в парк, тянущийся вдоль Гудзона. Идиллическая картина — прогулка с американским дитем — продолжалась несколько минут. Вдруг что-то метнулось у меня перед глазами и раздался оглушительный визг ребенка. Его нос и щека были в крови. Я увидела белку, которая прыгнула ему на лицо, вырвала банан и теперь улепетывала прочь. Я с орущим ребенком кинулась домой, родители помчались в травматологический пункт, последовали уколы от столбняка и мое увольнение. Впрочем, получила чек за два часа работы.
Витя, владея «профессиональным английским», стал рассылать по миру свои резюме. Шестнадцатилетняя Катя в качестве бэбиситтера оказалась нашим кормильцем и одновременно готовилась в университет. А я забуксовала. Или закиксовала? С английским на нуле, потерянным статусом старшего научного сотрудника и нереальными амбициями, я то и дело впадала в депрессивные ямы, обливая слезами одежды моих друзей: ежедневно замшевые куртки Гены Шмакова, благо он жил за углом, и изредка — твидовые пиджаки Бродского, ибо в Нью-Йорке он бывал не часто. Я также писала жалостливые письма в Ленинград. Одним из утешителей оказался Довлатов.
Апрель 1976 года, из Ленинграда в Нью-Йорк
Милая Люда!
Читаем с Игорем [Ефимовым — Л. Ш.] твое грустное письмо. Издалека судить о твоих обстоятельствах невозможно. Думаю — жизнелюбие, юмор, романтизм — интернациональны, подобно скепсису, глупости и унынию.
А значит, все будет хорошо. Мне показалось, что Катя Штерн ассимилируется живее и свободнее, а это для тебя самое главное. Непривычно мне тебя утешать и подбадривать. Всегда было наоборот. В апреле я ухожу из «Костра». Перспективы туманные. Психически все очень меняется кругом. Поумирали мамины сверстники, человек восемь, родственники и друзья. Мама часто плачет и все время лежит, хоть и не болеет. Лена справедливо мрачная и невнимательная. Катя умненькая, грубит. Росла в атмосфере папиного несовершенства. Тамара замужем [таллинская Тамара Зибунова — Л. Ш.].
Не меняются только два человека: мой отец и Эра Найман. Донат — оптимист, щеголь, литератор, эпикуреец.
Ваш отъезд приблизил далеких людей. Игорь Ефимов снисходит до М., а уж я — вообще черт знает до кого.
Длительная (вынужденная — печень) трезвость открыла мне новые горизонты. Я читаю, смотрю пристрастно телевизор, мастерю…
Ах, если бы можно было вернуть шестьдесят седьмой год, тебя, литературные иллюзии! Жизнь уходит, это так заметно.
Сережа Вольф — просто старый человек. Кушнер одиноко выживает. Охапкин помешался. <…>
Всю жизнь я дул в подзорную трубу и удивлялся, что нету музыки. А потом внимательно глядел в тромбон и удивлялся, что ни хрена не видно. Мы осушали реки и сдвигали горы, а теперь ясно, что горы надо вернуть обратно, и реки — тоже. Но я забыл куда. Мне отомстят все тургеневские пейзажи, которые я игнорировал в юности. Прости мне этот громоздкий метафорический выпад.
Я хотел бы закончить просто и твердо: я люблю тебя вопреки моей сущности, моим (гранд пардон. фр.) эстетическим идеалам, вопреки политике и географии. Ты была воплощением совершенно необходимой мне женщины. Обидно думать, что все твои поклонники думают так же о себе [Стиль, однако! — Л. Ш.].
Видно, мне суждена трагическая любовь. Если бы ты намекнула — всю оставшуюся жизнь употребил бы на то, чтобы быть вместе. Пусть через десять — двадцать лет.
Напиши мне. Лена твоих писем не разоряет.
Твой бедный Довлатов
В Нью-Йорке мы прожили восемь месяцев, но работы не нашли. Зато Катя, не окончив советской школы, без аттестата зрелости поступила в Барнард-колледж Колумбийского университета. Первое предложение Вите пришло из Бостона, из Научно-исследовательского глазного института, где он и начал работать программистом. Мои попытки вклиниться в геологию увенчались единственным интервью в бостонской проектной конторе «Стоун и Вебстер». Это интервью я с блеском провалила. Мы, советские эмигранты, простодушно полагали, что чем ярче наши регалии и чем выше занимаемые в Союзе должности, тем шире раскроют нам объятия американские фирмы. То есть начальники освободят кресла, научные сотрудники предложат нам свои места, а сами встанут в очередь за пособием по безработице.
На вопрос начальника отдела, умею ли я делать гидрогеологические откачки, то есть простейшую полевую работу, я, снисходительно прищурившись, сказала:
— Это делают у нас первокурсники. Я перестала заниматься откачками пятнадцать лет назад.
Интервьюеры уважительно закивали головами. Могла ли я предположить, что идиотским своим ответом подписала себе приговор? Через несколько дней пришло письмо, уведомлявшее, что я overqualified, то есть больно образованная для предлагаемой мне скромной должности. А была бы поумнее, радостно лыбясь, воскликнула бы: «Да я специально эмигрировала из Советского Союза, чтобы делать откачки!».
Кстати, год или два спустя, когда в Бостон понаехали толпы соотечественников — и среди них инженеры и техники — в «Стоун и Вебстер» наняли тьму наших эмигрантов. Как-то я была на обеде у своих американских друзей, и один из гостей, оказавшийся сотрудником отдела кадров этой фирмы, рассказывал, что с появлением в компании русских отдел кадров завален их доносами друг на друга. «Этот окончил не тот институт», «тот вообще не окончил института, у него диплом поддельный», «этот врет, что работал там-то», «тот приписал себе десятилетний стаж».
Я же полтора года не могла найти себе места ни в прямом, ни в переносном смысле. Решив забыть о своем геологическом прошлом, стала искать любую работу. Увидела объявление в окне магазина чемоданов, зашла туда… О том, что из этого вышло, я впоследствии написала рассказ «По знакомству». Хозяин этой «чемоданной» лавки (в коею он меня не нанял по причине отсутствия опыта продажи чемоданов), послал меня к своему сыну, профессору Массачусетского технологического института, а тот — к внуку Альберта Эйнштейна, тоже профессору. Внук по имени Герберт Эйнштейн позвонил своему другу, и меня приняли на работу во вполне пристойную геологическую компанию. Все свои похождения я описывала в письмах на родину.
Из Ленинграда в Бостон
Милая Люда!
Благодарю за содержательное письмо. Теперь американскую жизнь я представляю себе ярче, чем нашу. К миллионершам[7], тобой впечатляюще живописуемым, проникся негодованием. Я их, гадов, так себе и мыслил. Что за контора «Стоун и Вебстер»? Техническая или гуманитарная? Protect you God, чтобы тебя туда взяли. Готова ли ты выслушать совет хронического неудачника? Единственная привлекательная сфера — русская культура. Тебе это близко. Пусть мало денег. Ну их с культом доллара. Обязательно напиши Леше [Лосеву — Л. Ш.]. Кстати, он расскажет о моих делах. Пиши, не откладывая. Это поразительный человек. Нужна идея, стимул, фермент. Нам в этом смысле легче. В литературных делах появляются следы авантюризма, конспирации. Проблема (столь острая в Америке?) духовного общения заслоняется миллионом других проблем. Что писать о себе, ей-богу, не знаю. В Пушкинских горах было замечательно. Туристы задают дивные вопросы:
1. Была ли Анна Каренина любовницей Есенина?
2. Кто такой Борис Годунов?
3. Из-за чего вышла дуэль у Пушкина с Лермонтовым?
Я не пью уже давно. Как-то неожиданно и стабильно бросил. Вероятно, произошел невольный самогипноз. Или стимулы повлияли. После 100 граммов водки у меня гнетущее настроение. И я спешу домой. Написал 4-ю книгу романа. Ее все хвалят, кроме Наймана. Найман же сказал: «Мы все умрем…» А дальше я не слушал. Умрут лишь те, кто готовы. Лично я пока не умру. Сочиняю. Летом выйдет хорошая книжка. Занимайся английским прилежно. И русский не забывай в силу тех же причин. За гостинцы спасибо еще раз. Это меня здорово поддерживает.
Люда, не послать ли тебе какие-нибудь деревянные ложки? Какие-нибудь азиатские сувениры для подарков. Мне бы очень хотелось. Но чем можно обрадовать богачиху Луизу? Я не хочу выглядеть глупо. Не хочу уподобляться Рейну. Женя послал в Италию через Мишу Глинку несколько фанерных дощечек. Знаешь, на рынке продаются семена. А само растение в перспективе изображено на такой фанерной дощечке. Дощечка погружена в семя. И покупатель соображает, что должно вырасти. Женя где-то раздобыл эту мерзость и послал. Он объяснил Глинке, что здесь таится подспудная фантазия народа. И просил обменять эти штучки на модельные туфли. Глинку высмеяли уже на советской таможне. В общем, жизнь продолжается. Семейного счастья не обрел. И уже не стремлюсь. Зато пишу ежедневно. Вижусь только с Игорем. А общение с ним не есть грозовой вихрь. Грозовой вихрь есть общение с тобой. Но я лишен. И вот грущу. Мне очень грустно.
10 января 1977 года, Ленинград
Папайя, баракукуда, авокадо, здравствуй!
Интересно, где это «мы» читали про Флориду? У Фолкнера баракукуда отсутствует.
У Сэлинджера тоже. У Хемингуэя имеется отель «Флорида», где он жил в период мадридских бомбежек. Драйзер и Синклер от слова Баракукуда вздрагивали. Ты здесь играла во Флориду и продолжаешь резвиться. За что и люблю. Люблю, тоскую и надеюсь, безумная ты, очаровательная женщина, идиотка, последний романтик и солнце мое!
Стихи:
Баракукуда, должен вам признаться
Я не спешу в отдел, папайя, виз…
Ну, мне пора за дело приниматься,
А ваш удел катиться дальше вниз!
Целую, твой Сергей
Непонятно, почему он назвал рыбу барракуду баракукудой, но суть не в этом. Суть в том, что идиоткой и романтиком Сергей меня «обозвал» по делу, потому что я написала ему о своей встрече с «хемингуэевскими» рыбаками. Флоридское местожительство нашей феи Луизы — Ки-Бискейн — очень напоминало Ки-Уэст, где находится дом-музей Хемингуэя, а Ки-Уэст, в свою очередь, напоминает Гавану. Во всяком случае, море и берег с перевернутыми для просушки лодками выглядят и там, и сям одинаково.
Рядом с Луизиным домом находилась гавань, или marina, где рыбаки держали свои рыболовные суда и моторные катера. Подошла я как-то к этой пристани и вижу: трое рыбаков поднимают краном огромную меч-рыбу. Вокруг собрался народ, и молодые люди возбужденно рассказывают, как эту рыбу ловили. Мне, едва говорящей и еще «едвее» понимающей быструю английскую речь, почудился прямой текст из повести «Старик и море». А сами ребята — рослые, белокурые, в клетчатых рубахах нараспашку, на загорелой груди сверкают рыбные чешуйки и морские капли — сами эти ребята напомнили мне Гарри Моргана из романа «Иметь и не иметь».
Я так разволновалась, что забормотала на своем инвалидном английском, как я обожаю Хемингуэя, и какое счастье, что мне удалось встретить почти что прототипов его героев. Рыбаки в изумлении уставились на меня. Наконец, один сказал: «What are you talking about, ma-am?» («О чем это вы толкуете?»). Второй, более учтивый, протянул мне руку: «Jim Hogan. Nice to meet you. And what is your name?» («Приятно познакомиться. А вас-то как зовут?»). А третий, грубиян, пробормотал: «What a nuts» («Ненормальная какая-то»).
25 октября 1976 года, Ленинград
Здравствуй, Людочка, родная моя!
Долго не писал тебе, извини. Причины изложу как-нибудь. Теперь все будет хорошо, вот увидишь. Хотя переписка замерла на твоей стадии. Какое-то письмо затерялось.
Огромное спасибо за бесчисленные подарки. Все они хороши своей амбивалентностью, то есть украшают душу и бюджет. Давно интересуюсь, что прислать тебе. Подобрать гостинец в страну изобилия нелегко. В голову приходят одни сакраментальные матрешки. Шесть месяцев я находился в Пушкинском заповеднике. Там было чудесно.
Дошли ли мои приветы через Яробина Гилберта? Я двое суток разыскивал его в Москве. А затем беспринципно напился со Славой Леном [наш общий приятель, хороший геолог и плохой поэт — Л. Ш.], так что беседа с Гилбертом проходила в дымке. Помню, что он красивый негр.
Здоровье мое титаническое разом пошатнулось. Прежде, если я слышал, что у кого-то радикулит, то воспринимал это как условную форму общего недовольства жизнью. А теперь у меня и радикулит, и все на свете.
Зато я худой. Отощал в Пушкинских горах. Ел исключительно фрукты и много ходил. Во-первых, экскурсии, да и гастроном на расстоянии четырех километров.
У меня четкое ощущение надвигающихся перемен. Положительных, отрицательных — это безразлично. А силы, естественно, на исходе. И как всегда, полно неприятностей. Страдания же — показатель наших возможностей. Даже показатель силы. Выдержал — значит, способен на это. Установить меру слабости и меру беспомощности — значит возмужать. Вот я и мужаю беспрерывно. Мужаю, мужаю, да и подохну без тебя.
Знаешь, Люда, я не жалею, что бросил университет. Не жалею о том, что поддался литературным иллюзиям. Я об одном жалею — что не сумел тебя замуж уговорить. Надо было с первой минуты ощущать это единственной целью. И с жуткой хитростью действовать. Жениться на тебе и тут уж себя показать…
Твои обстоятельства мне известны. Игорь давал письма. Мы часто видимся и дружим, насколько это реально при его сдержанности. 90 процентов наших разговоров — о вас.
Ты и Володя [Марамзин — Л. Ш.] — единственные люди, не охваченные западным идиотизмом. От одного из друзей я получил на шести страницах изложение какого-то венского трактира.
Состояние у меня нервное. Бывает тоскливо, бывает ничего. Я знаю хорошего человека, который утверждал, что будет абсолютно счастлив, если домоуправление заменит ему фановую трубу.
Мама громогласно и демонстративно тобой интересуется.
Катя в отличие от меня целеустремленная и простая. Думаю, будет инженером. Как там платят у Форда?
Пришли мне свою фотографию. Буду таскать ее в бумажнике, где, увы, достаточно свободного места.
Упомянутый в письме Довлатова «красивый негр» Яробин Гилберт заслуживает отдельного рассказа.
Он появился в моей жизни благодаря стараниям все той же американской подруги Анн Фридман, ставшей впоследствии переводчицей Довлатова. Анн повесила объявление в Колумбийском университете: «Приехавшая недавно эмигрантка из Ленинграда хочет брать уроки английского языка в обмен на преподавание русского». И мой телефон. Через несколько дней позвонил приятный мужской голос и на вполне приличном, хоть и с акцентом, русском языке отрекомендовался Яробином Гилбертом и сказал, что заинтересован в таком обмене. Договорились о времени его прихода. И вот раздался звонок. На пороге стоял высокий черный красавец, в безупречном английском костюме, вылитый Сидни Пуатье или Дензел Вашингтон. Он учился в Law School Колумбийского университета, иначе говоря, на юридическом факультете. А до этого закончил Гарвард. На момент нашего знакомства Яробину было 25 лет.
Дед Яробина приехал в Америку с острова Барбадос и поселился с семьей в Гарлеме. Там Яробин родился, там пошел в школу и остался бы в той среде со всеми вытекающими последствиями. Отец его работал привратником, мать убирала квартиры. Будучи сама полуграмотной женщиной, она на каждом родительском собрании слышала похвалы в адрес сына, уверовала в его необыкновенные способности и добилась, чтобы его приняли в знаменитую школу для одаренных детей в Бронксе. С этого начался его блестящий путь наверх. Школу он окончил с отличием, в Гарвард был принят с полной стипендией. Не слишком частый, к сожалению, но убедительный пример того, что Америка — страна неограниченных возможностей. К двадцати пяти годам Яробин Гилберт владел шестью языками и знал русский гораздо лучше, чем я английский. Впрочем, это было нетрудно.
Я ужасно стеснялась своей языковой инвалидности, и вместо того, чтобы нажимать на английский, норовила говорить с Яробином по-русски. В результате он отполировал свой русский, а я едва сдвинулась с мертвой точки. Но и в накладе не осталась, а была допущена в сложнейший лабиринт его психологии и абсолютно чуждого нам образа мыслей. Яробин возил меня в Гарлем для знакомства с «их» (он говорил с «нашей») жизнью. Я бывала в его церкви, и в ночном клубе, и в супермаркетах, и в парикмахерской, дожидаясь, пока его постригут (он всегда стригся у одного и того же мастера). Одна бы я никогда не осмелилась туда сунуться. Когда, например, мы входили в парикмахерскую, где от запаха марихуаны кружилась голова, присутствующие замолкали и смотрели на меня выпученными глазами, будто увидели двухголовую игуану. Но рядом с Яробином я чувствовала себя в полной безопасности.
Помню, меня поражало, что он покупал себе одежду и туфли в самых дорогих магазинах. Когда он гордо сообщил, что пара туфель стоит 120 долларов (по сегодняшним ценам что-то около семисот долларов), я не выдержала:
— Это твои комплексы бушуют.
— Очень может быть, — смеялся он.
Мы часто гуляли в Центральном парке, и Яробин делился со мной взглядами на жизнь. Например, он считал, что самую большую зарплату должны получать люди «грязных» профессий: мусорщики, ассенизаторы, «травильщики» крыс и тараканов, а актеры Бродвея или Голливуда, директора индустриальных компаний и банков должны работать бесплатно или за копейки, только чтобы не помереть с голоду, потому что они делают то, что им нравится, иначе говоря, любят свою работу. Впоследствии Яробин Гилберт сделал головокружительную карьеру, став вице-президентом по спортивному вещанию телекомпании Эн-би-си. Он стал зарабатывать кучу денег, но никогда не высказывал недовольства по этому поводу. После этого Яробин забрался в какие-то уж совсем недосягаемые выси, став одним из членов совета директоров «Пепсико». Уверена, что на этом посту его взгляды на вопросы оплаты труда «качнулись вправо, качнувшись влево».
Когда Яробин поехал в Москву на летнюю работу юрисконсультом Всемирного банка, я вручила ему чемодан со шмотками для передачи Довлатову.
Сергей и не подозревал, как ему повезло. Два других чемодана, которые я послала в Россию с Яробином в его следующую поездку в Россию, никогда до адресатов не дошли. Уверена, что Яробин их не присвоил. Просто таскать их ему не хотелось, а отказать мне было неловко. Он оставил их в где-то в Нью-Йорке или сдал в магазин Армии спасения. А потом выкручивался передо мной, как уж.
17 января 1977 года, Ленинград
Прожигателям жизни салют!
Рад был твоему письму от 20-го. Молодец, указываешь числа. Посылаю тебе фотографию. Эта лучше, значительней по духу.
«Стоун и Вебстер» тобой пренебрег. Пренебрег тем, что я боготворю. В чем мучительно нуждаюсь. То есть лично меня оскорбил и унизил. Надеюсь, он больной, претенциозный старикашка. Тьфу! Находясь в алкогольном тумане, я все же принял у Яробина твою посылку и вел себя, кажется, вполне прилично. Справься у него.
Пиджаки, действительно, у Лены не сошлись. Мне была вручена серо-голубая одежда, пиджак и штаны. После некоторой реконструкции сильно меня украсившие. И еще одни штаны для лета, дивные. Наличествовал и пиджак, вероятно, для Жени Рейна. Не рябой и не клетчатый, а темно-серый. Лена напугана тем, что в твоей сопроводительной записке упомянуты два пиджака. Причем эстетически более ценные для Жени. Рейн и чужой-то пиджак может отнять. А уж за свой, исчезнувший, выколет ей глаз. Лена боится, что отправление пиджака заострит мысли Рейна в этом направлении. А тогда выяснится и отсутствие другого пиджака, и эстетическое несовершенство имеющегося.
Спорный пиджак, извини меня, в ломбарде, то есть — в безопасности. Лена ждет инструкций. Я же с Рейном окончательно поругался. Раньше он был травоядным зверем, но стал плотоядным…
О русской культуре. Нет ли возможности для тебя что-нибудь преподавать? Или написать что-то? Или давать уроки? Как с этим делом?
Деревяшки пришлю. Двадцатого этим займусь. Очень рад такой возможности. Ты беспокоишься о моем ограниченном бюджете. Я не богат, но аскетичен. На сувениры хватает.
Об Иосифе слышал[8]. Все это очень грустно. Я много пишу и надеюсь. Стараюсь быть мужественным. Мама тебя вспоминает и требует обнять. С наслаждением. Целую тебя и люблю. Посвятил тебе многоязычную поэму:
Весь этот год
Протект ю Год,
Затем пускай
Презерв ю скай!
Преданный тебе Довлатов