Друг мой — бледен и худ; музыкант, заклинатель нот.
У него сапоги за цент и в делах — цейтнот.
Он работает грузчиком, может заснуть — с трудом.
А по пьяни шумит, как советский аэродром.
Трудодни на износ, так что к вечеру — пар из глаз.
Человек-передоз, человек — «проживу-на-раз».
Денно пашет по-вольи, а волю возвыл, как волк.
Он в той самой юдоли, когда невозможно — в долг.
Точно в круге порочном — батрачит, идёт в кабак,
Возвращается к ночи и кормит ничьих собак.
Дома холод такой, точно в алкозагуле ТЭЦ;
Одинок ты, родной: далеко инвалид-отец.
Пацану двадцать два, но себя он всего изжил.
На плечах голова — шею, кажется, заложил.
Музыкальные пальцы отвыкли держать смычок.
Ну чего, дурачок? Впрок пожить-то, поди, не смог?
Стыд грызёт позвоночник, как свежую плоть — рачок.
От судьбы — незачёт.
Друг мой беден и тих, по карманам — дуэт банкнот.
Друг по-сельски простой или собранный, как синод.
Эх, рутина без дна! А бутылка пьянит пургой.
…Он зайдёт иногда — мы болтаем часок-другой.
Он зайдет ненадолго — уходит почти в рассвет.
Вспоминаем мы город, где наши семнадцать лет,
Где друзья — не на миг, где небеснее синева.
Где был юным старик, тот, которому двадцать два.
Мы дружили на жизнь, неразлучны, что две руки.
Все облазали яблони, улицы, тупики.
Я бывал у товарища: помню, как встарь, диван,
Где в закатной теплыни из храма подживших ран
Открывал нам отец его — свой боевой Афган.
Чушь пороли порой — не пороли по моде вен.
Друг за друга горой, вместе ехали в город Эн.
Наши горе-мечты грела славная высота:
Я с наукой на ты, он же в музыке — от Христа.
Школьны-годы — со свистом, как пара ночных комет.
Он мечтал быть артистом — весь этот десяток лет.
Скрипкой — верно, шаманил, молился на нотный стан,
До того фортепьянил, что сам становился пьян!..
Он зайдёт иногда — мы болтаем часок-другой.
Он уж сила не та, у своих, говорит, изгой.
Но не помнишь об этом, как скрипку обнимет сэр:
Звук прольётся моментом —
не блестя комплиментом,
Каменея цементом меж плавленых атмосфер!
Шелестят звуковолны теплее морской волны,
Так поют колокольни, так у мамы скворчат блины…
Столь иссердно играет — теченьями звукорек,
Что Господь замирает, заслыша любимый трэк.
В тот день было душно. Испариной естества
Стелилось по лёгким пузырчатое O2.
И, как сообщила бы истовая молва,
Дышалось едва.
Вернувшись с работы, я вплыл на седьмой этаж.
Возился с ключами. Вошёл — и домой, и в раж.
Четыре стакана воды — господа, я ваш:
Причина все та ж.
Включил телевизор, упал на свою кровать.
Такая жара, что навязло в зубах — жевать.
Лежу, как на пляже. В квартире под тридцать пять.
Июль, вашу мать.
И тут же — назло — у входной — до мозговых кор
Протяжное — дзынь! Чертыхаюсь. И — в коридор.
По новой — запор. Открываю. «Здорово, Жор!»
А ржёт-то в упор!..
Смешлив непривычно. О боже, какая прыть!
«Давай, заходи, — говорю. — Поскорее, Вить!»
Дремотная жарь атакует советом — взвыть.
Но как не впустить?
Сидели мы долго, как встарь — до огней зари.
И замерло всё, как морская-фигура-замри.
Но что-то не то. «Ты влюбился, держу пари.
Витёк, говори!»
Краснеет дружище. Я пячусь, как гордый рак.
Плету, как паук, о возвышенном, как дурак.
И думаю, дескать, угадывать я мастак.
И в горле наждак.
«Ты прав», — отвечает. И ну хохотать навзрыд.
С души отлегло — до того развеселый вид.
«Ты, Жор, — говорит, — прямо умница с Бейкер-стрит!
Вот только небрит.
Она, — повествует, — что ангел у божьих врат.
Прекраснее лунных и прочих, дурных, сонат.
И мы если на, то она, безусловно — НАД!
Из райских пенат.
И стан у принцессы — стройнее, чем нотный стан.
И голос у ней — симбиоз мировых сопран.
Над Девой не властен насмешливых лет аркан…
Она — океан!»
Надтреснутый голос — о, это был не предел!
Как выбритый долыса жгучий индейский клич.
Из сердца всё то друг мой вытряхнул, чем владел,
И выкрикнул в мир: позавидуй и возвеличь!
И так он кричал, как на струнах своих скрипел,
И так веселился, что точно — пожди беды.
Мне было дремотно, а стало — не по себе,
Как после ушата совсем ледяной воды.
Пошло всё по-старому: практика-сон-еда.
Диплом и работа, последний учебный год.
Витёк забегал да позванивал иногда,
На десять минут, ибо время — теперь не ждёт.
Его пару месяцев не было в кабаках,
Его не встречали с бутылкою на дворе.
Он если не притчей — то прыщем на языках
У всех злопыхателей выскочил в сентябре.
Пахал-то по-прежнему: днями грузил тюки.
И жил-то по кредо: «Батрача, трудись-потей».
Но вытравил мат из межфразья до мелюзги,
Как чёрную грязь керосином из-под ногтей.
Я много учился — с рассвета и допоздна.
Стонал над какою-то суетной ерундой.
Слал матери письма и деньги в село. Она
В последнюю встречу казалась совсем седой.
Он тоже, должно быть, исправно писал отцу.
Да только всё больше Душе, что «в глаза — бальзам».
Сонаты — её ослепительному лицу,
Сонеты — её обесцвеченным волосам.
Меня засосала воронка учебных дум,
Как психоделичность туманистых городов.
Витёк забегал. Он одалживал мой костюм
И с нею гулял у клинически Чистых прудов.
Играл ей на скрипке — той самой, из сельских пор.
Впервой после армии — жизни в глаза глядел.
Ты трубку поднимешь — и сразу: «Послушай, Жор!
Я счастлив, и это, мне кажется, — не предел!..»
Четыре часа утра. Бормашинной трелью
Мозговую мякоть взрезает безумный звонок —
Замогильно мобильный.
Мне скоро идти на зачёт. Я объят постелью,
Вскочивши — запутался в узлище собственных ног…
О мой Отче Всесильный!
Я грубо бранюсь. Я ору: «Это ты, Витёк?!»
Но мой телефон молчит, как замученный ссыльный.
Я снова бранюсь, выражаюсь по форме: «Ты —…!»
В ответ — полудьявольский хрип. Веселя, как R.I.P.
Я точно оракул: мой друг сквозь какой-то скрип
Выдавливает: «Жор, приехал бы. Мне кранты».
И стало морозно. Я, трубку зажав плечом,
Влезаю в штаны, по карманам ищу ключи.
И тошно под сердцем. «Я буду, я еду… Чёрт!
Дружище, ты слышишь? Болтай же, да хоть о чём.
Хоть что-нибудь, только — пожалуйста! — не молчи!»
Из вакуумнической зыби меж мной и ним —
Моих недогадок и пьяных его недослов —
Высвечиваются абрисы ужасов —
То злые морщины сквозь клоунски яркий грим.
На улице хрустко и солено, a мороз,
Трезвоня, вгрызается в ноздри клыками псов.
Скрипит под ногами. Немеют корни волос.
По-моему, я позабыл запереть засов.
Дорога кривляется дурою искони,
Я трачу на тачку дрянные семьсот рублей.
И пальцы выламываю: «Ну же, давай, гони!..» —
Кричу черномазому, что за рулём «жигулей».
Квартал, эти два поворота — знаком маршрут.
Вываливаюсь в сугроб, сапоги в снегу.
«Витёк, много ль дров наломал ты там, чёртов шут?!» —
Уже замерзающий, думаю на бегу.
В квартире темно. Приоткрыта входная дверь.
И он на полу: недвижим, точно мёртвый зверь.
Четыре бутылки; осколки одной — кругом,
Я их раскрошил непорвавшимся сапогом.
По кругу же — чёртова дюжина хризантем:
Налюбленных, бедных — да брошенных прочь с очей
Рукой дорогою… Дешёвой. Ты, брат, ничей.
Без музы и лира в запое, и лирик — нем.
Ты, брат, обезмочен. Без сил как в соборе — бес.
И, словно зарезанный, жить разжелал наотрез.
И в лобное место, молясь, издолбился лбом.
Влюбленный, был вволюшку вылюблен ты, поверь…
«Ну что же мне делать, проклятый, с тобой теперь?!»
Вот вроде бы дом. Да выворочен вверх дном.
Вот вроде бы дом — только выворочен вверх дном;
Я вроде бы друг — домосковской еще весны.
История эта — о «парне-без-идиом»,
О парне без пары — но с перьями из спины.
О парне, который корпел, не роптал, но цвёл,
Который судьбину покорно курил взатяг.
Он был то ли вол, то ль вконец перевывший волк,
Оторванный лист иль поруганный гордый стяг.
То сказка о рыбе, а рыбе не плыть по земле;
О птице, забывшей напевы времён — в силках…
Вторая глотнёт небес и станет сильней,
Для первой — неволюшка смертно скрипит на зубах.
Мой друг был победой — по имени да по судьбе.
Мой друг был бедовым — но дал бы такой беды
Ты всякому, Боже!.. По роже или под дых,
Чтоб сразу воспрянуть, сыскавши силу в себе…
И Виктор сумел. Через щупальца тысячи лет,
Что шпротами втиснуты в банку минут пяти,
Он выдохнул: «Ё-моё, Жор, это ты? Привет! —
И расхохотался: — Когда ты успел зайти?!»
Хрипливо хохочешь! Да хитро глядишь, храбрец!..
Он выжил! Как выжал из цедры — цирконии сил.
О, марево мира: ведь то был ещё не конец.
О, губы погибели: вами ль Витёк голосил?
Ты крепкий, братюнь. Мы с тобою прошли Афган,
Горячие земли. По стёклам песка — без сапог
Плелись, спотыкаясь. Хлестали года по ногам;
Кочевникам, нам,
Корчевавшим вспученный срам,
Колючим басом кричал то ли чёрт, то ли Бог.
А что он кричал?
А чем ободрял он нас,
Нагнувшись в чертогах, приставив ладони ко рту
Невидимым рупором? Полно. Бушуй, Фантомас!
Внезапно живи. По низам? — Как в последний раз!
Тебе не впервой в междузвездье взмывать на лету.
Давай, поднимайся! Хоть с пола, но выше — в пыл!
Пай-мальчиком? Нет. Паев — много, ты лучше пой,
Играй в переходах, да там, где обычно пил,
Да с тех верхотур, о которых мечтал любой.
Рутинные Бог отложит дела:
«Парнишка меня пленил!»
Отец твой ответит (была не была),
Что это тебе не впервой.
А сердцем подумает — тем, что стучит ровней,
Душой рассмеётся, как рыцари из-под забрал:
«Не зря я малому рассказывал о войне,
По чести, по совести сына, видать, воспитал!..»
И сердцу отцовскому станет светло, Витёк!
Ты только играй. Жизнь — она ведь сама игра.
Гляди, пять утра. Два часа — и вставать пора.
За окнами верное солнце кровавит восток.