«Мы сидели с другом на крыше, на самом краю…»

Другу детства. Лаэрту.

Верному товарищу Никите Турчиновичу.

Мы сидели с другом на крыше, на самом краю,

Словно в речке, нагими ногами болтая в мареве.

Снизу улица сельская гудом плела про июль,

Сверху — небо на головы липло дурманной марлей…

Далью поле глядело, а кровля была горяча —

Мы сидели над миром, как на опустевшей арене…

Друг спросил меня голосом старого циркача:

«Что, взгрустнулось?» — и детской своей головой

                     покачал.

Я в ответ: «Ничего!.. Только долго тянется время!..»

Крыша зыбилась: дом копошился под нею людьём;

В животе моём — лет куролесила чёртова дюжина…

Друг был годом прочней; помолчав, он сказал:

                   «Пойдём», —

А потом рассмеялся, не глядя в глаза — незаслуженно!

И нырнули мы в мир — с островка, где царили

                     вдвоём,

И, доплыв до калитки, простились до «после ужина».

…«После» было — песок: жизнь сквозь пальцы

                    пёстро текла!

Голова моя сорным её сумасбродствам — улей.

Пятилетка морщиною меж бровей пролегла,

Просто — пропастью

между двумя берегами июлей.

Два июля — в последний зарывшись, теперь молчу,

Тенью первого силясь душить рёвоток Ярила…

Мы — на крыше. Под нами не дышит недвижный чум:

Чумовое — причёсано, чудо — отговорило.

И от кровли промозглостью пасмурит. Мы сидим

На остылой — на ней, как на старом, усталом вокзале.

Ждём? Дождём даже души свежеют в тисках груди.

Нынче — скулам свежо: не умею молчать глазами.

В них ты смотришь, как в воду. Как в зеркало:

               «Что, взгрустнулось?»

…Повзрослелось, родной: «Только разве что самую

                    малость…»

Что не толком ценилось и больно долго тянулось —

Ох, коварное время! — порвалось, родной,

                   порвалось…

И ныряем мы вниз — с верхотур, где царили вдвоём.

И плывём до ворот. Ни следа во саду, ни сладу.

За обломки былого цепляясь, кляну водоём;

Тот — зеркалится, тихо глотая мою досаду.

Загрузка...