ГЛАВА 36 «Я ВЕРНУЛСЯ В МОЙ ГОРОД, ЗНАКОМЫЙ ДО СЛЕЗ…»

Эля еще раз перечитала послание Вадима. «Так вот что значит на практике выражение: «Обухом по голове»! У газеты финансовые трудности? Где их нет? Но что сейчас делать?

Для начала не поддаваться панике. Как учит все та же шустрая Дина, подумать, нельзя ли превратить минус в плюс. Это ее излюбленный прием.

Итак. С голоду не умрем. Биржа труда раскошелится на пособие по безработице. На квартиру хватит. Медицинская страховка при этом сохраняется, стаж идет. Налоги на машину оплачены до конца года. Как чувствовала.

Морально, конечно, тоскливо, но все же не социал. А плюсы каковы? Можно, наконец, не видеть противную рожу Вадима, не выслушивать его грязных намеков. Исчезнут еженедельные авралы перед выпуском газеты. Традиционно русское: «Давай! Давай! Быстрей, быстрей!»

Даже не верится, что дела не будут выстраиваться в плотную очередь перед верандой…

Можно, наконец, выбраться в Питер, сколько лет собиралась. Невский, театры, старые знакомые. Взбодрит почище Ниццы».

Вспомнился поэт:

Ни страны, ни погоста

Не хочу выбирать.

На Васильевский остров

Я приду…

Заканчивать строфу мрачным глаголом не хотелось. «С этим успеется. Тем более что и Бродский не последовал своему призыву. Хотя, впрочем, почему бы и нет? Может, действительно стоит умереть на Васильевском?» Сладко заныло в душе: «Буду лежать, красивая и молодая, в лакированном гробу».

Вид гроба почему-то не испугал. Вмешался внутренний голос: «Вокруг будут стоять люди, много людей, понурив головы, нет, лучше обливаясь слезами. И противный Алекс, и мерзавец Филипп, и даже тот одноклассник Игорь, который пригласил на каток, а вместо этого отправился в кино с девочкой из другого класса. Я его потом так и не простила, как он ни пытался! Так им всем надо, этому продажному мужскому племени…»

От сладких терзаний оторвал телефон. Дина.

— Я уже все знаю. Этот Вадим, сука последняя. Нашел на ком отыграться. Ничего, мы найдем способ показать ему кузькину мать.

Почти без паузы перескочила на другую тему:

— У тебя никто из знакомых в Питер не собирается? Надо матери сотню-другую евро передать. Тяжко ей на одну пенсию, нет уже сил подрабатывать.

— Я сама подумываю, но не завтра. Наверно, через неделю, не знаю, как с билетами. Сезон уже начался.

— Ты меня здорово выручишь! Пять-десять дней? Какая разница. Совсем без куска хлеба она не сидит.

На том и порешили. Еще через пару дней позвонили из турбюро:

— Билеты в Петербург, которые вы просили, заказаны. Туда и обратно. Можете оплатить их, получить через два дня. Вылет, как обычно, в десять утра из Шенефельда, а вот прилет и вылет обратно из Пулкова-1, международный закрыт, ремонтируют, готовят к трехсотлетию города.

— Спасибо, что предупредили. Всегда боюсь что-нибудь напутать!

Дина проводила в аэропорт, помогла тащить сумки. Вроде бы ничего лишнего, а все равно набралось. Вечная загадка женских путешествий.

В последний момент выдала Эле конверт:

— Здесь письмо и пятьсот евро, мама встретит.

— Ты же собиралась только двести! — возмутилась Эля. Не любила возить чужие деньги. «Отвечай за них. Тут не знаешь, куда свои запрятать».

— Какая тебе разница? Где двести, там и пятьсот. Ты у меня человек надежный, жди, пока другой случай подвернется.

Пришлось взять, не будешь же на виду у немцев отношения выяснять. Тем более Дина и так нарушитель, прошла прямо до черты — государственной границы. Здесь только улетающие. Примерные немцы из провожатых еще на входе в зал отвалили. Нашим вечно море по колено. Даже без ста грамм…

Вот и паспортный контроль. Немец махнет своим кирпичного цвета загранпаспортом — и пошел. Иное дело — публика второго-третьего сорта с сомнительными документами: ее надо в компьютер вбомбить, чтобы всегда была перед государевым, точнее, государственным оком.

«Такие сладкие пироги, они же права человека. Когда мне наконец немецкое гражданство дадут? Уже больше двух лет бумажки под задницей у какого-то херра лежат, за это время можно было мою родословную не до пятого колена, а до Адама и Евы проверить. Хотя куда херру торопиться? Его-то, кирпичного цвета, при нем. Как бы не стал цепляться, что я без работы… Этого только не хватало!»

Проглотила Эля свой кусок испеченного для нее горького пирога — и на безопасность. «Перед этой конторой, слава Богу, все равны. Будешь звенеть, ключи и монеты из карманов выгружай, пока прибор не успокоится. Бывалый народ знает, заранее все выкладывает».

Миновали и это. «Десяток минут, и мы в России. Что ни говори, самолетный борт — уже территория суверенного государства. Вроде бы так трактует международное право. Ну, и что изменилось в России за те пять — или семь? — лет, пока я в ней не была?»

На первый взгляд — ничего. Хорошо знакомый туполевский самолет. Привычная публика, которая разбредается по салону. Русская речь. Молодые стюардессы. Встречают, рассаживают. Журнальчик глянцевый, газетку дали.

«Посмотрим, что там коллеги насочиняли… Так, с чего начинается Родина?»

С прессы в самолете. Элитные дома с подземными гаражами и консьержками в парадных призывно распахивают двери — всего по пятьсот долларов за квадратный метр, лучшие рестораны спешат от души накормить, развлечь. Выбор блюд огромный, вплоть до меню президента. «Ничего не скажешь, русское гостеприимство. Правда, без сотни не наших рублей лучше не подходить. Не поймут. Круто Россия изменилась! А как же люди?»

Люди, к счастью, остались прежними. Во всяком случае, в Элином окружении. Встретили ее две мамы. Своя, родная, и Дины. Регина Борисовна вычислила Элю сразу. Видно, Дина подробно ее описала. Бросилась, даже мать опередила. Пыталась паспорт показать, кто она такая.

— Да вы на Дину так похожи, не ошибешься!

— Это она на меня.

— И то правда!

Вручила Эля пакет, пообещала позвонить, вздохнула с облегчением — одной заботой меньше.

Мать она заметила давно. Тамара Евгеньевна стояла в сторонке, давала с делами управиться. «Вечно эти интеллигентские деликатности. Я бы от своей доченьки всех оттолкнула…»

Но дождалась мать своей минуты, повисла на дочке. Смотрела во все глаза, не могла наглядеться. Знала, что Эля надолго, не торопилась с расспросами.

Разделили нехитрую поклажу — и в маршрутное такси. Сколько оно до метро бежит? Минут пятнадцать, двадцать? За это время бросилось в глаза обилие машин, рекламных щитов, торговых киосков.

Но не это главное. Плеснула в глаза необъятная ширь, высокое небо, понятные люди. Берлин сразу показался серым, маленьким, провинциальным. Куда ему до славного Питера!

Отодвинулись куда-то вдаль, за границу сознания, все эти Пивоваровы, Филиппы, Вадимы, «земли чужой язык и нравы». Вокруг было родное, близкое, до слез и боли под ложечкой знакомое. «Я вернулась в мой город…» — запело второе «я» и умильно сложило ручки.

Мать выглядела неплохо. На сердце отлегло. Хоть с этой стороны все в порядке. Еще в метро, после первых вопросов о здоровье, принялась рассказывать об институтских делах. Один защитился, другой получил грант, третий уехал читать лекции в Австралию. Институт привлекают к разработке новой русской энциклопедии. Развелся, женился, умер. Но совсем не было слышно, что выставили на улицу, выдавили на пенсию человека, который мог и хотел работать. Новый директор. Молодой, честный, умница. Не в пример прежнему. «Как хорошо, что мать вернулась в свой родной институт. Здесь она на человека похожа. А в Берлине? Сидела бы сиднем на кухне или смотрела русский телевизор».

Потом целыми днями Эля бродила по городу, открывая для себя страницы, казалось бы, давно забытой то ли своей, то ли чужой жизни.

«Вот здесь я упала, разбила коленку. Противный доктор мазал ее зеленкой. На этом мостике назначала свидание. В этом университетском коридоре обронила кошелек. Там были театральные билеты, их тогда вернули, принесли прямо к началу спектакля. Как я догадалась туда пойти?»

По пыльным скрипучим коридорам Публички, где запах старых фолиантов висел в воздухе, бегала перекусить в буфет или обедала в полуподвальной столовой.

Требовалось совсем немного фантазии, чтобы представить, что вот этот молодой человек с бородкой — завтрашний Курчатов, а с веселым взглядом и шевелюрой — послезавтрашний Королев. Многих славных повидала Публичка и скольких еще увидит!

Про Невский и говорить нечего. Что ни дом, то строчка в биографии. Сколько романов куплено в Доме книги и Лавке писателей, сколько нарядов — в Гостином и комиссионках на Садовой, сколько пирожных съедено в «Норде», а пирожков — в «Метрополе»! И что интересно. Еда русская не в пример вкуснее! Уже давно не задают вопросов на таможне, когда видят сумку, набитую черными сухариками, московской твердокопченой колбасой, питерскими конфетами и шоколадом. Привыкли.

Еще одна радость обнаружилась. Ест Эля все подряд, и не в малых количествах, а весы ноль внимания. «Мечта, да и только!»

Питер уже начал готовиться к юбилею. Был изрядно перекопан, спешил навести глянец к приезду гостей. «Кажется, какой это возраст для города — триста лет? Безусый юнец — да и только! — на фоне развалин Колизея, мозаик Помпеи и Геркуланума, древностей Бухары и Самарканда. Не говоря о Вавилоне и египетских пирамидах. Но разве дело в столетиях? Немало лиха он успел испытать, единственный, неповторимый. Страдал не только от промозглого балтийского климата. Еще больше — от глупости человеческой… Но за одно город должен быть на людей не в обиде: ни разу вражеская нога не ступила на его землю…

Какая еще из мировых столиц может сравниться с ним? И чопорная Вена, и спесивый Берлин, и модный Париж, и гонористая Варшава, и вечный Рим испытали эти унижения. Даже Москву не обошла злая доля. А Ленинград умирал, но не сдавался.

В который раз прочитала Эля старую надпись на стене дома, что приютилась в начале Невского, почти напротив Аэрофлота: «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Сколько себя помнила, возле этих слов — живые цветы. Снова, как раньше, захотелось ходить только по этой стороне, чтобы выразить безмерную благодарность тем, кто превратил страшную реалию в символ стойкости и Победы.

Восторгам Эли не было конца. «Как прекрасен Петербург в начале лета!» Многократно воспеты его белые ночи, величие Невы, пышность петергофских фонтанов. Все это нахлынуло на нее с такой силой, что снова вернуло к жизни, будто припала к городу как к целебному источнику. Не могла насмотреться, надышаться. Вспоминала оды в его честь, кантаты, стихи, которые посвящали ему благодарные жители. «Медного всадника» и «Евгения Онегина» она по-прежнему помнила наизусть. Оживали так же другие, менее именитые, но не менее дорогие… На Фонтанке возле Летнего сада вдруг защемило до боли сердце: показалось, что именно здесь Батюшков назвал Петербург Северной Пальмирой… А в доме наискосок эти слова будто повторил Рылеев…

Потом были встречи с друзьями. Знакомые расспрашивали, на редкость вяло, о загранице, еще недавно столь загадочной и привлекательной. Теперь уже все успели побывать там. Один — в Турции и на Кипре, другой — в Хельсинки, третий — повсюду. А десять лет назад в воздухе стоял стон: «Уехать! И подальше. Никогда не видеть этих обшарпанных подъездов, улиц в колдобинах, вонючих вокзальных туалетов, пьяни возле пивных…»

Но было не только это в России. Иное. Все чаще стали выпроваживать горожане своих сыновей в дальние страны с целью мир посмотреть, беглый английский в карман положить, приобщиться к привычке немцев не опаздывать на встречи. И назад — в Россию. На ее просторы, где еще не одно десятилетие будут делать карьеры, зарабатывать миллионы, удивлять мир широтой русской души, масштабами русских проектов, бесшабашностью и всепрощением.

Мать уговаривала Элю уехать сразу на дачу. Расхваливала свежий воздух, дармовую клубнику. Эля не торопилась. Хотела набегаться по театрам. Пройдет неделя-другая, никого в городе не останется. Все уедут на гастроли. В лучшем случае на второй состав попадешь.

Уж как мечтала Анастасию Волочкову посмотреть! Ан нет, поезд ушел. Сначала было некогда, потом отбыла прима невесть куда. Теперь жди случая. В кои веки они вместе в одном городе окажутся? Но Бориса Эйфмана не упустила. Хотя перед самым закрытием сезона, чуть ли не на последнем спектакле. «Красная Жизель». Ради одного этого похода в Мариинку стоило в Петербург лететь. Наслаждение для глаз, слуха и ума. Зрители в зале собрались благодарные, оценили спектакль на ура. Технику и энергию солистов, слаженность кордебалета, режиссерские находки. Аплодировали стоя. Вызывали снова и снова. Не успокоились, пока не появился режиссер, чем-то — наверно, бородой — похожий на цыгана. Отбила ладони и Эля, отдала должное своему любимцу.

Затем опять вернулась на дачу. Все три месяца ездила взад-вперед. «Почему-то в Берлине я себя постоянно чувствую домашним животным. Вроде и работа нормальная, и людей вокруг навалом, и березки растут под окном, а ощущения свободы нет! Может, оттого, что вокруг говорят по-немецки? Что нет гражданства? Всеми порами впитываешь неравенство, неполноценность? Или сидит в сердце: «Не мое, не люблю!», и с этим ничего не поделаешь?

Насильно мил не будешь… Это не только к людям, к городам тоже относится. В Берлине нет ощущения жизни. Время уходит на пустую маету. Некогда читать, любить, рожать детей, растить деревья. Немцы тоже не делают этого. В палисадниках пестуют не яблоки и клубнику, а «дикую природу». Грибы не собирают, рыбу не ловят. Все покупают в магазине. Едят, пьют пиво, утоляют духовный голод усиленным поглощением пищи…

Герой Шиллера восклицал: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!» Какие-то пустые занятия, бумажки, чиновники, погоня за деньгами, бесконечные страховые агенты, формуляры, проблемы с квартиросдатчиками, почтовиками, телефонными компаниями, изменениями в оплате света, газа, телевидения… Законы, параграфы, прения, выяснения… Вся жизнь крутится вокруг них. Кто кого объегорит, каким способом, как не поддаться… Жизнь бежит мимо… Какая-то виртуальная конструкция. Люди-призраки, вытащенные из компьютеров.

В Питере — реальность, нормальные радости и беды. Думаешь о людях, городе, деньгах на прокорм, погоде, деревьях, театрах, улицах, домах, Неве… Улицы как живые, с ними разговариваешь, ими восхищаешься, за них переживаешь… До боли страдаешь… Когда перестаешь быть лошадью, а становишься любимым городом, его глазами, ушами, тканью, всем его существом, сколько сказок о нем хочется рассказать! Действительно зарядила аккумуляторы, надолго хватит!»

Хорошо за городом, слов нет. Особенно на своей даче. Вот добираться только сплошное наказание.

В Питере стараются лепить дачи поближе к электричке, а у мамы дом на отшибе, хоть и по Выборгскому шоссе. Публика побогаче на своих авто катит, остальные трясутся в автобусе. Хорошо, если место ухватишь, а то на одной ноге, бывает, простоишь. Да еще с сумками в руках, всякие тушенки и крупы лучше из города на себя нагрузить, чем по округе лавку искать. Вроде бы и недалеко, сорок километров, но меньше часа — никак.

Не раз вспомнила Эля свою «хонду». «Вот бы ее сюда! Мечтать невредно, это еще школьники знают. Но протащить машину через столько границ… Нет, это не для меня… Что ж, будем километры автобусом месить».

Устанешь так, что кажется: какая дача! И мимо. Отдышался, на сосенки за забором глянул, на собственные огурчики под пленкой и рябину под окном, и оттаяло городское сердце, очистился для света и радости усталый глаз. Видавший виды, переживший не одну власть, «ВЭФ», стабильно настроенный на волну «Балтики», снабжает новостями, рассказывает городские сплетни, поет что-то из последних шлягеров.

Летом у матери в институте затишье, все в отпусках, начальство в разъездах. Главное — в срок тему сдай, а где и как свои писания сочиняешь, никому нет дела. Можно позволить себе душу отвести, с дочкой посидеть.

Болит материнское сердце. «Красавицу вырастила, хотя — ох как временами несладко приходилось — копейки надо было всю жизнь считать. И умом Бог не обидел — мало у кого из мужчин такие мозги, — но все счастье женское стороной обходит. Все не как у людей. Пошли ты ей, Господи, хорошего человека!»

Несколько раз на даче собирались гости. Расспрашивали Элю о Берлине, рассказывали о своем житье-бытье.

— Не удивляются немцы, зачем вы приехали? Почему не сидели дома?

— Конечно.

— И что вы им говорите?

— Отвечают люди по-разному: в зависимости от того, эмигрировали из СССР или после его распада.

— Понятно, первые во всем винят советскую власть.

— Конечно. «Я уехал из СССР, потому что хотел быть свободным. Мечтал жить, как хочу, зарабатывать, сколько могу, не зависеть от боссов из КПСС, иметь права человека, а не нищего пролетария».

— Ну, и как мечты? Сбылись? Правильное было решение?

— В одном интервью, которое я брала, я услышала: «Что сделал, не жалею. Но мои представления о Западе были чушью». — «Почему же тогда не жалеете?» — спросила я. «Жизнь не вернешь. Здесь — свои достоинства и недостатки, там — свои. Я привык к этим, не хочу, не могу снова перестраиваться. Одной жизни на две эмиграции мало. В материальном плане, не будь развала СССР, я ничего бы не выиграл. Для бедного существует единственная стратегия — приспособиться к условиям, понемногу ползти вверх. После девяностого года в России я стал бы нищим. Здесь тоже болтаюсь внизу, но знаю: если доживу до старости, в Берлине у меня всегда будет кусок хлеба, крыша над головой. В Питере, скорее всего, об этом не пришлось бы думать: умер бы по пути».

— Не очень оптимистично звучит, — подал голос мамин сослуживец Иван Петрович. Его дача находилась поблизости. Были не просто соседи. Помогал, выручал. Очень переживал за Тамару Евгеньевну. Надеялся, что дочь побродит по свету и вернется домой навсегда. — Какие же аргументы у «вторых»?

— У тех, кто уехал после развала СССР, отношение иное. Идеалы были убиты. КПСС рухнула, уже никому не досаждала. Слова о правах человека навязли в зубах, лишились смысла. Людям хотелось одного — «нормально» жить. Каждый вкладывал в это свое. Как правило, в зависимости от горестей, которые свалились на него в прошлом. Для одного — проблема вечной коммуналки: не было мечты выше чем отдельная квартира. Для другого — работа: «Готов на любую, лишь бы не воровать». Для третьего — безопасность: «Пусть голод и холод, лишь бы не стреляли, не грабили, не убивали»… Кто-то мечтал о воссоединении семей, о будущем для внуков. В общем, эти люди бежали от «ненормальной» жизни, которую устроили в стране «демократы».

— Ну и как, хотят вернуться обратно? Нравится в Германии?

— Журналисты проводили опросы. Чаще всего слышим: «Не нравится, но там, откуда я приехал, еще хуже. Сейчас стало легче. Надолго ли? До нового переворота, когда олигархи свергнут сегодняшнюю власть и снова, как при Ельцине, устроят пир во время чумы? Нет, лучше потихоньку приспособиться здесь. Не мы, так дети или внуки будут жить в стабильной стране».

— Не может быть всем плохо. Наверняка есть такие, кто прижился в Германии, кому хорошо…

— Еще бы! Молодые нужны повсюду, они могут устроиться и на Западе, и в современной России. Старикам, как правило, не нравится.

— Но кто-то рад переезду?

— Конечно! Я думаю, их большинство. Но я их не вижу. Они сидят по домам, ведут замкнутый образ жизни, не общаются с журналистами. Если человек приехал из «горячей точки» в Чечне или Таджикистане, он счастлив, что спокойная Германия приютила его. Если он жил в коммуналке на нищенскую пенсию и думал о куске хлеба, здесь он попал в рай. Если он мечтал остаток дней провести не работая, в заботе о внуках и здоровье, он тоже доволен. Если у него скопилось немало подпольных доходов, которые он боялся тратить, Германия для него — благословенная земля.

Тамара Евгеньевна посмотрела на дочь. «Ах, Эля, Элечка! Как жаль, что ты скоро уедешь. Снова ты будешь в Берлине, я здесь…» Чтобы не заплакать, ушла в дом. Достала привезенные Элей конфеты, вынесла в сад. Хоть и хуже питерских, но диковинка, интересно. Разговор не стоял на месте. Видно, брал за живое.

— Кто же тогда ропщет?

— Люди высокой квалификации. Врачи, писатели, художники, профессура, научные работники старшего поколения. Цвет эмиграции. Они оказались никому не нужны ни в еврейской общине, ни в немецкой среде. Их интеллектуальный уровень значительно выше, материальный — ниже, поэтому все отторгают их. Это — те, кто жил не ради денег, во имя творчества. Честно работал и не хотел мириться с бесправным положением, двойными стандартами, отсутствием свободы слова, «жизнью во лжи». Они потерпели фиаско. То, от чего бежали из СССР, догнало в Германии. Их мучают не сожаления о прошлом, а крушение иллюзий, надежд на будущее. Россия лишила их права на нормальную жизнь экономическими средствами, Германия — политическими. Телам даровала существование, мозг обрекла на умирание… Вы помните, Хемингуэй называл писателей двадцатых годов «потерянным поколением». Сейчас то же самое. «Смешная жизнь, смешной разлад, так было и так будет после. Как кладбище, усеян сад в берез изглоданные кости»…

— От смерти не убежишь, а умирать лучше на родной земле.

— Умирать, конечно. Зато жить в Германии легче. Особенно в старости. Свобод нуль, но еды и лекарств навалом.

— У нас теперь тоже не все плохо. Особенно если свой сад-огород есть. Кормит летом и зимой.

Начали разбредаться по домам. Остался только Иван Петрович. Смотрел на Элю с восхищением. Нравилась она ему. Очень была похожа на отца, его старинного друга. Слушал, думал о чем-то своем. Эля негромко говорила:

— Есть еще один аргумент. За десять лет Германия неузнаваемо изменилась. В девяностом году ФРГ была сытой, благоустроенной страной. На улицах Берлина валялись мешки с новыми вещами, каракулевыми и норковыми шубами, выброшенными для Красного Креста. Человек, не задумываясь, тратил сотню марок на презент. За двести-триста можно было купить пятилетний «фольксваген» или «форд». Возле помоек стояли работающие телевизоры и радиоприемники, лежали пакеты с нераспечатанными консервами. В газетах было полно объявлений о подарках: холодильниках, стиральных машинах, мебельных гарнитурах, одежде. Теперь выбрасывают старье, дарят то, что не могут продать. Люди заметно обеднели. Раньше с их стола эмигрантам доставались куски хлеба, теперь — жалкие крошки. Как у Грибоедова: «Шел в комнату, попал в другую». Поэтому сейчас из Питера или Москвы в Берлин на ПМЖ никто не едет.

— По твоим словам, честность, талант, красота, труд, заслуги перед человечеством — ничто в Германии? С этим она пришла в объединенную Европу?

— Ее приняли, потому что главное для Евросоюза — деньги, не моральные ценности. Все смотрят сквозь пальцы на соблюдение страной библейских заповедей, прав человека, о которых пишут СМИ. Все направлено на то, чтобы научить богатых жить во лжи и лицемерии, бедных — в подчинении. Двойной стандарт, когда говорят о России и Европе, — тихо произнесла Тамара Евгеньевна. Все, что пережила пять лет назад, когда приехала к дочери в Берлин, встало перед глазами.

Эля добавила:

— Каждый знает: в Германии надо быть немцем. Не европейцем, немцем. По языку, культуре, манерам, обычаям, отношению к другим народам. Всем остальным, если их не оберегают большие деньги, живется значительно хуже, чем немцам того же социально-образовательного ценза. Об этом не принято упоминать в прессе — немецкая ментальность, обычай. Все делается тихо, чтобы никто не знал. Шуметь не принято. Не по-немецки.

— Знаете, чаще всего говорят о разном менталитете: в России, дескать, один, в Европе — другой. Это общие фразы?

— Совсем нет. В двух словах — противопоставление индивидуализма и коллективизма.

— А конкретно?

— Пожалуйста. Какие самые яркие воспоминания детства, юности?

— Рыбалка, вечеринки, песни у костра…

— В Берлине полно озер, в них много рыбы, но, чтобы ее ловить, нужно оформить лицензию. Стоит дорого. Иначе штраф. Если за год ни разу не выбрался на рыбалку, деньги пропали. Песни у костра вообще невозможны. Во-первых, жечь, где попало, костры нельзя, во-вторых, шуметь можно до десяти вечера… Если на сотни верст никого нет, все в порядке, но, если появится собака, которой мешаешь спать, плати штраф. Когда кто-то живет с этим от рождения, он не поет, даже если можно. Бунтари и неформалы — другое дело. Их несколько процентов. Обычный же человек сначала взвешивает, можно или нет, затем мечтает.

— Мечты не взвешивают, этим они отличаются от мыла и соли. Но ведь не хлебом единым?

— Если идешь в лес, надо предварительно узнать, не принадлежит ли он кому-то, разрешен ли сбор грибов и ягод в это время и на этом месте, потратить кучу времени на телефонные звонки и справки. Немцы планируют свой отдых заранее, оформляют, готовят…

— Боже! Какая тоска! Наверно, и наше застолье надо было бы где-то регистрировать?

— По крайней мере, громко разговаривать мы бы уж точно не могли!

— Очень стеснительно. Будто в кольчугах люди живут. Какая им радость от этого?

— Радости нет. Зато есть воспитываемое с детства уважение к чужой собственности. Никто не может нарушить мое пространство. Вторгаться в него со своими горестями и радостями нельзя. Их надо вбирать в себя, не выплескивать наружу. В идеале каждому уготована судьба интроверта. My house is my castle (Мой дом — моя крепость). То, что мой сосед не станет петь после десяти вечера, делает мою жизнь более спокойной, чем в России. То, что я не имею на это права, заставляет плакать в подушку. Баланс того и другого и есть душевное равновесие европейца. Коллективизм заставляет нас становиться экстравертами. Одному это нравится, другому нет. Крайности всегда плохи.

— Радость нескольких человек не есть сумма чувств каждого. Она многократно увеличивается коллективом. Получается, у нас больше счастья.

— И больше горя. Мы раскачиваем маятник влево и вправо, европеец старается держать его строго вертикально.

— Наверно, не все европейцы. Думаю, ты говоришь о немцах и англичанах, в Италии и Испании ситуация иная.

— Конечно, на юге люди более раскованные. Но коллективизма нет и там. Капитализм учит каждого рвать для себя. Стоило нам в детстве найти телефон-автомат, с которого можно было звонить бесплатно, мы старались поделиться со всеми друзьями, даже с незнакомыми. Европеец в таком случае промолчал бы.

В разговор вмешалась Тамара Евгеньевна:

— Как ты считаешь, у Евросоюза есть какие-нибудь перспективы, или это второй СНГ?

— По-моему, будет из этого дела огромный пшик. Кто-то сочинил стишок: «Не знаю — выдержат ли нервы! Народ в Европе говорит: вслед за валютой новой — евро — введут здесь и язык — еврит!» Получилась огромная страна без головы и общего языка.

— А Европарламент?

— Целого нет. Одной валютой его не создашь. Нужно единое государство с общим языком и президентом, не конгломерат свободных народов. Собственный менталитет, законы, обычаи, обряды, религия. Каждый правитель тянет одеяло на себя. Польша рвет его у Германии, Португалия — у Франции. Что останется? Слабые поднатужатся и растащат на части, сильные не очень будут сопротивляться. Им и так надоела бесконечная дойка. Бедные страны богаче не становятся, зато преуспевающие катятся вниз. Усиливается криминал, мелкое и крупное воровство, коррупция. Быт становится все более опасным. Бандитизма пока меньше, чем в России, зато надувательства сколько угодно. Европа взрывается изнутри. Спокойный и равнодушный ко всему обыватель превращается в хищника, сидящего в засаде в ожидании слабого и больного.

— Что же дальше?

— Уже сейчас намечаются союзы Германии с Польшей, Франции с Бенилюксом. В Евросоюз рвется мусульманская Турция. Представительство в Европарламенте пропорционально населению. Турция оказывается в одном ряду с Германией и Францией. Что останется от сегодняшней Европы? Ширак категорически против, Германия заигрывает с Турцией. Еще бы! Там американские базы. Похоже, Евросоюз, как автолюбитель, переживет два мгновения счастья: купив и продав.

— Ты считаешь, развалится на отдельные государства?

— Нет. Останется НАТО.

Говорили до ночи. Было интересно. Будто судьба Европы и мира зависела от их мнения.

После таких встреч Эля думала: «За десять лет в Берлине ни разу не случилось с немцами рассуждать о высоких материях. Все или о жизни, или о профессии. Не было и тепла в общении, даже намека на взаимовыручку, дружбу, откровенность. Вроде нормальные люди, а скучно. О городах в целом и вспоминать нечего, их лучше вообще не сравнивать. Питер работает на заводах, строит, изобретает, летом пашет на огородах, себя кормит. Это город-труженик. Берлин — город-абсурд. Производит бумажки: со стола на стол их перекладывает. Не кормит себя, не создает ничего для будущего. Долго это продолжаться не может. Все трещит по швам. Без войны, наверно, немецкие политики не обойдутся. Если она будет, лучше встретить ее в Питере. На родине. Хорошо, что я дала маме деньги на ремонт дачи и квартиры. Все, что осталось от Алекса. Слава Богу, хоть в этом он нам помог».

Минуло лето. В конце августа Эля вернулась в Берлин. Из Питера приехала без копейки. Снова начала бегать в поисках работы. «Такая тоска — хоть в сиделки к умирающим нанимайся! Безработица в городе уже девятнадцать процентов. Пособия еле хватает на квартиру и еду». Решила: «Соберу пару тысяч, снова уеду на три месяца к маме».

Время было для этого самое подходящее: все появились после отпуска. Стала работать «по-черному»: мыть туалеты, готовить еду, покупать продукты. Десять евро в час, если повезет. Чаще — пятнадцать за два часа. Всю осень трудилась не зря. Снова появились деньги.

Загрузка...