В XVII в. одна из ветвей древнего литовского рода Достоевских переселилась на Украйну. Дед писателя был священником; отец, Михаил Андреевич, пятнадцатилетним мальчиком бежал в Москву, окончил там Медицинскую академию, участвовал в Отечественной войне и с 1821 г. состоял главным врачом в Мариинской больнице в Москве. Это был человек тяжелого нрава, вспыльчивый, подозрительный и угрюмый. На него находили припадки болезненной тоски; жестокость и чувствительность, набожность и скопидомство уживались в нем. Жена его, Мария Федоровна, из купеческого рода Нечаевых, кроткая и болезненная, благоговела перед мужем. Федор Михайлович сохранил от матери миниатюру с летящим ангелом:
J’ai le cœur tout plein d’amour,
Quand l’aurez-vous à votre tour?[1]
Переписка между родителями Достоевского полна чувствительности. Отец пишет: «Не забывай меня, бедного, бесприютного», «не забывай меня, бедного горемыку». Мать отвечает: «Не горюй, голубчик мой… Да скажи мне, душа моя, что у Тебя за тоска такая, что такие за размышления грустные и что Тебя мучает, друг мой? У меня сердце замирает, когда воображу Тебя в таком грустном расположении. Умоляю Тебя, ангел мой, божество мое, береги себя для любви моей…»
От сентиментальных излияний отец быстро переходит к хозяйственным заботам: после отъезда Марии Федоровны с детьми в деревню он пересчитывает суповые ложки, бутылки, склянки и женины платья, подозревая слуг в воровстве. «Напиши, – просит он жену, – не осталось ли твоих платьев, манишек, чепчиков или чего сему подобного, равно, что у нас в чулане, вспомни и напиши подробно, ибо я боюсь, чтобы Василиса не обокрала». Он постоянно жалуется на бедность. «Ах, как жаль, – пишет он жене, – что по теперешней моей бедности, не могу Тебе ничего послать ко дню Твоего ангела. Душа изнывает». Но бедности не было: Михаил Андреевич получал сто рублей ассигнациями жалованья, имел частную практику, казенную квартиру, семь слуг и четверку лошадей. В 1831 г. он купил имение в Тульской губернии, состоявшее из двух деревень – Даровое и Чермашня.
Федор Михайлович Достоевский родился в Москве 30 октября 1821 г. Брат Михаил был старше его на год, сестра Варвара на год моложе. По словам жены писателя, Анны Григорьевны, «Федор Михайлович охотно вспоминал о своем счастливом, безмятежном детстве и с горячим чувством говорил о матери. Он особенно любил старшего брата Мишу и сестру Вареньку. Младшие братья и сестры не оставили в нем сильного впечатления».
Воспоминания Анны Григорьевны носят характер агиографический; едва ли детство Достоевского было таким безмятежным. Мать называла Федю «настоящий огонь»; столкновения с отцом, страх перед ним и скрытое недоброжелательство рано развили в ребенке замкнутость и неискренность. «Не удивляюсь, друг мой, Федькиным проказам, – писала Мария Федоровна мужу, – ибо от него всегда должно ожидать подобных». А отец говаривал Федору: «Эй, Федя, уймись, несдобровать тебе: быть тебе под красной шапкой». Эта угроза рекрутчиной, хотя бы и шутливая, все же не свидетельствует о родительской нежности.
Дети трепетали перед отцом, боялись вспышек его гнева. Он преподавал Михаилу и Федору латынь. Младший брат Достоевского, Андрей Михайлович, вспоминает: «У отца братья, занимаясь нередко по часу и более, не смели не только сесть, но даже облокотиться на стол. Стоят, бывало, как истуканчики, склоняя по очереди mensa, mensae, или спрягая amo, amas, amat». Летом, когда доктор отдыхал после завтрака, кто-нибудь из детей был обязан липовой веткой отгонять мух.
Патриархальный строй семьи своеобразно сочетался с сентиментальным стилем эпохи. Слащавая восторженность писем Достоевского к отцу производит тяжелое впечатление. В 1838 г. он пишет Михаилу Андреевичу: «Любезнейший папенька! Боже мой, как давно не писал я к Вам, как давно не вкушал я этих минут истинного сердечного блаженства, истинного, чистого, возвышенного… Блаженства, которое ощущают только те, которым есть с кем разделить часы восторга и бедствий, которым есть кому поверить все, что совершается в душе их… О, как жадно теперь я упиваюсь этим блаженством!..» Письмо кончается просьбой денег.
Все письма Достоевского к отцу из Инженерного училища переполнены восклицаниями, моральными рассуждениями и жалобами на нужду. Чтобы растрогать крутого старика, юноша искусно играет на его слабых струнах. «Лагерная жизнь каждого воспитанника военно-учебных заведений, – пишет он в 1839 г., – требует, по крайней мере, 40 р. денег. (Я Вам пишу все это потому, что говорю с отцом моим.) В эту сумму я не включаю таких потребностей, как, например, иметь чай, сахар и пр. Это и без того необходимо, и необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда Вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке или в такую погоду, придя с учения усталый, озябший, без чая можно заболеть; что со мной случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю. Требую только необходимого на две пары простых сапогов – шестнадцать рублей».
Угроза не пить чаю подкреплена в другом письме моральными сентенциями: «Дети, понимающие отношения своих родителей, должны сами разделять с ними все – радость и горе; нужду родителей должны вполне нести дети. Я не буду требовать от Вас многого. Что ж: не пив чая, не умрешь с голода. Проживу как-нибудь…»
Дипломатия сына становится менее невинной, когда для уловления отца он пользуется мотивами более серьезными, чем отречение от чая. «Я сейчас только приобщался, – пишет он. – Денег занял для священника. Давно уже не имею ни копейки денег».
Двойственность натуры Достоевского и сложные противоречия его души уже приоткрываются в этих юношеских письмах.
После смерти жены, смиренная любовь которой смягчала деспотический нрав Михаила Андреевича, он вышел в отставку и поселился в своей деревне. Там он стал пьянствовать, развратничать и истязать крестьян. Один крестьянин села Даровое, Макаров, помнивший старика Достоевского, отзывался о нем так: «Зверь был человек. Душа у него была темная – вот что… Барин был строгий, неладный господин, а барыня была душевная. Он с ней нехорошо жил, бил ее. Крестьян порол ни за что». В 1839 г. крестьяне его убили. Андрей Достоевский рассказывает в своих воспоминаниях: «Отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед за тем, убоявшись последствий этой грубости, крикнул: „Ребята, карачун ему“. И с этими возгласами крестьяне в числе 15 человек накинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним». Дочь писателя, Любовь Достоевская, прибавляет: «Его нашли позже на полпути задушенным подушкой от экипажа. Кучер исчез вместе с лошадью».
В переписке Достоевского мы не найдем ни одного упоминания о трагической смерти отца. В этом упорном молчании в течение всей жизни есть что-то страшное. Друг писателя, барон Врангель, сообщает, что «об отце Достоевский решительно не любил говорить и просил о нем не спрашивать». А. Суворин намекает на «трагический случай в семейной жизни». «Падучая болезнь, – пишет он, – которою Достоевский страдал с детских лет, много прибавила к его тернистому пути в жизни. Нечто страшное, незабываемое, мучащее случилось с ним в детстве, результатом чего явилась падучая болезнь».
С этим вполне совпадает свидетельство доктора С. Яновского: «Федора Михайловича именно в детстве постигло то мрачное и тяжелое, что никогда не проходит безнаказанно в летах зрелого возраста и что кладет в человеке складку того характера, которая ведет к нервным болезням и, следовательно, и к падучей, и к той угрюмости, скрытности и подозрительности, на которую обыкновенно указывают, как на борьбу с нуждой, хотя таковой, по крайней мере в ужасающей степени, и нет».
То «страшное», о котором говорят Суворин и Яновский, была насильственная смерть отца. Но они ошибаются, относя это событие к детству писателя. Достоевскому было тогда 18 лет. Именно к этому возрасту относится резкий перелом в его характере. Веселый и шаловливый мальчик, «настоящий огонь», превращается в нелюдимого и задумчивого юношу; таким рисуют его товарищи по Инженерному училищу. Черты, отмеченные Яновским – угрюмость, скрытность, и подозрительность – наследие отца. Воображение сына было потрясено не только драматической обстановкой гибели старика, но и чувством своей вины перед ним. Он не любил его, жаловался на его скупость, незадолго до его смерти написал ему раздраженное письмо. И теперь чувствовал свою ответственность за его смерть. Это нравственное потрясение подготовило зарождение падучей. Проблема отцов и детей, преступления и наказания, вины и ответственности встретила Достоевского на пороге сознательной жизни. Это была его физиологическая и душевная рана. И только в самом конце жизни, в «Братьях Карамазовых», он освободился от нее, превратив ее в создание искусства.
Это, конечно, не значит, что Федор Павлович Карамазов – портрет Михаила Андреевича. Достоевский свободно распоряжается материалом жизни. Но «идея» отца Карамазова, несомненно, внушена образом отца Достоевского. Дочь писателя, Любовь Федоровна, пишет в своих воспоминаниях: «Мне всегда казалось, что Достоевский, создавая тип старика Карамазова, думал о своем отце». В отеческом доме, под почтенными формами строго налаженной жизни, мальчик рано стал замечать ложь и неблагополучие. Все романы Достоевского в глубоком смысле автобиографичны. И конечно, в рукописи «Подростка» он пишет о своей семье: «Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные неблагообразием отцов своих, отцов и среды своей, а главное – уже с детства начинающие понимать беспорядочность и случайность основ всей их жизни, отсутствие установленных форм и родового предания». Семья штаб-лекаря Достоевского, захудалого дворянина и мелкого помещика, вполне подходит под формулу «случайное семейство».
Стареющий Достоевский живет в воспоминаниях детства: чтобы освежить их, он посещает давно уже проданное имение отца. Вспоминает о дурочке Аграфене, которая весь год ходила в одной рубахе, ночевала на кладбище и рассказывала всем о своем умершем ребенке. «Идея» отца, движущая роман «Братья Карамазовы», влечет за собой и образ дурочки Аграфены из села Даровое (Лизавета Смердящая), и название деревни Чермашня. В этом – косвенное подтверждение связи между Федором Павловичем Карамазовым и отцом Достоевского.
Замкнутый мирок семьи с однообразным уставом жизни, а за решеткой сада – парк больницы, в котором прогуливаются больные в колпаках и халатах; сказки мамки Лукерьи о жар-птице и Иване-царевиче; по воскресеньям – выстаивание обедни, по вечерам семейное чтение – вот детство Достоевского. Он сохранил память о толстой няне Алёне Фроловне, которая его, трехлетнего ребенка, учила молиться: «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим». Чинные прогулки летом в Марьиной роще с назидательными беседами отца и ежегодные паломничества в Троице-Сергиеву лавру были большими событиями в жизни ребенка. На мальчика производили сильное впечатление церковная архитектура, стройное пение хора и толпы богомольцев. Впоследствии он вспоминал, что видел исцеление кликуш. «Меня, ребенка, очень это удивляло и поражало». Азбуке учила его мать по «Священной истории Ветхого и Нового Завета» с картинками. Потом стал приходить учитель-дьякон, который прекрасно рассказывал «из Писания». Достоевские нигде не бывали и гостей не принимали; братья жили без сверстников, почти без соприкосновения с внешним миром. Два-три раза их водили в театр. Достоевский запомнил представление «Жако или бразильская обезьяна» и позже игру Мочалова в «Разбойниках» Шиллера. С этого времени – ему было тогда десять лет – начинается страстное его увлечение Шиллером. Федор и Михаил, оторванные от жизни, рано погружаются в «мечтательство»; стихи Державина, Жуковского, Пушкина, повести Карамзина и романы Вальтера Скотта открывают перед ними волшебный мир вымысла. Они бредят чувствительными героями и средневековыми рыцарями. Михаил тайком пишет стихи, а Федор грезит «Веверлеем» и «Квентин Дорвардом». Его воображение наполнено картинами Венеции, Константинополя, сказочного Востока. Пушкина братья знают наизусть. После смерти поэта Федор говорил: «Если бы у нас не было семейного траура (их мать скончалась в 1837 г. – К. М.), я просил бы позволения отца носить траур по Пушкину».
Начитанность мальчика Достоевского огромна: «Юрий Милославский», «Ледяной дом», «Семейство Холмских», сказки Казака Луганского, романы Нарежного и Вельтмана, и особенно история Карамзина и его повести, – мальчик все читал и все запомнил. У него была не простая любознательность, а настоящая страсть к литературе. В набросках к ненаписанному роману «Житие великого грешника» писатель отмечает: «Подробный психологический анализ, как действуют на ребенка произведения писателей и пр. „Герой нашего времени“. Он ужасно много читает (Вальтер Скотт и пр.). Он сильно развит и много кое-чего знает. Гоголя знает и Пушкина. Всю Библию знал. Непременно о том, как действовало на него Евангелие. Согласен с Евангелием. Чтение о Суворове. Арабские сказки. Мечты». Запись эта, несомненно, автобиографична.
Для юноши Достоевского литературные впечатления важнее жизненных. Знакомство с В. Скоттом или Шиллером более определили его душевный строй, чем влияние природы или обстановка семейной жизни. Он по натуре своей человек внутренний, отвлеченный. Внутреннее всегда преобладало в нем над внешним. Напряженность душевной жизни грозила нарушением равновесия и подготовляла трагедию мечтателя, тщетно стремящегося к «живой жизни». Проблема «человека из подполья» восходит к «абстрактной», книжной юности писателя.
В 1833 г. братья Достоевские поступили в пансион Сушара, довольно невежественного француза, который вместе с женой кое-как обучал французской грамматике. Быт этого любопытного заведения изображен писателем в «Подростке». Через год мальчики перешли в патриархальный привилегированный пансион Леонтия Ивановича Чермака, в котором преподавали лучшие профессора Москвы; учителем русской словесности был известный ученый Давыдов. У Федора не было товарищей; он не умел сходиться со своими сверстниками. Каждую субботу больничная карета отвозила братьев домой, где их ожидали любимые книги. Мать умирала от чахотки. В 1837 г. она скончалась; смерть ее поразила Достоевского гораздо меньше, чем кончина Пушкина.
Михаил Андреевич решает переехать с младшими детьми в деревню, а старших, Михаила и Федора, поместить в Инженерное училище в Петербурге. В мае 1837 г. он отвозит их в столицу и для подготовки к вступительным экзаменам отдает в пансион Коронада Филипповича Костомарова. В «Дневнике писателя» Достоевский вспоминает об этом путешествии. «Мы с братом стремились тогда в новую жизнь, мечтали о чем-то ужасно, обо всем „прекрасном и высоком“, – тогда это словечко было еще свежо и выговаривалось без иронии. Мы верили чему-то страстно, и хоть мы оба отлично знали все, что требовалось к экзамену из математики, но мечтали мы только о поэзии и о поэтах. Брат писал стихи, каждый день стихотворения по три и даже дорогой, а я беспрерывно в уме сочинял роман из венецианской жизни. Тогда, всего два месяца перед тем, скончался Пушкин, и мы дорогой сговаривались с братом, приехав в Петербург, тотчас же сходить на место поединка и пробраться на бывшую квартиру Пушкина, чтобы увидеть ту комнату, в которой он испустил дух».
Венецианский роман был грубо оборван столкновением с русской действительностью: на станции в Тверской губернии Достоевский встретил фельдъегеря, «плотного и сильного детину с багровым лицом», который методически бил ямщика здоровенным кулаком по затылку. «Эта отвратительная картина, – продолжает писатель, – осталась в воспоминаниях моих на всю жизнь. Я никогда не мог забыть фельдъегеря, и многое позорное и жестокое в русском народе, как-то поневоле и долго потом наклонен был объяснять уже, конечно, слишком односторонне…» Таково было первое пробуждение от грез молодого мечтателя. Достоевский вспомнит о фельдъегере, создавая образ мучительства в сне Раскольникова (кляча, умирающая под ударами Миколки).
В пансионе Костомарова братья Достоевские погрузились в геометрию и фортификацию. Федор выдержал экзамен и в январе 1838 г. поступил в Инженерное училище. Михаил не был принят по состоянию здоровья и отправился в Ревель, в инженерную команду. Между братьями начинается живая переписка. Годы учения в Инженерном замке бедны событиями. Юноша тоскливо тянет лямку лекций, экзаменов, лагерных учений; с трудом подчиняется суровой муштре, зубрит ненавистную математику. В мрачном замке, в котором был убит Павел I, хранятся традиции выправки, молодечества и выслуги перед начальством. Но существует и «тайный дух»: два воспитанника, музыкант Чихачев и Игнатий Брянчанинов, окончив офицерские курсы, поселились послушниками в Сергиевской пустыни. Среди воспитанников училища были «брянчаниновцы». Возможно, что эта мистическая струя коснулась и юного Достоевского.
Романтический период жизни писателя ознаменован литературными увлечениями и пламенным культом дружбы. В Петербурге он знакомится с Иваном Николаевичем Шидловским, молодым чиновником Министерства финансов и поэтом. Шидловский пишет туманно-мистические стихи, страдает от возвышенной любви, вдохновенно говорит о Царствии Божием и сладостно мечтает о самоубийстве. Он разочарован: даже любимая женщина не может вдохновить его на великие создания, даже она «не сорвет аккордов с цевницы его, зачарованной благоуханием цветка нечаянного». В душе его звучат стихи Шиллера и Новалиса, веют бесплотные тени поэзии Жуковского, откликаются натурфилософские идеи Шеллинга. Он верит, что «человек есть средство к проявлению великого в человечестве, что тело, глиняный кувшин, рано или поздно разобьется». Достоевский в исступлении восторга пишет о Шидловском брату. В его письмах литературный стиль романтизма доведен почти до пародии. Юноша не только глядит на все глазами своего друга, но буквально чувствует его чувствами. Здесь впервые проявляется способность писателя к творческому перевоплощению.
В 1840 г. он сообщает Михаилу Михайловичу: «Ежели бы ты видел его (Шидловского) прошлый год… Взглянуть на него – это мученик! Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны; духовная красота его лица возвысилась с упадком физической. Он страдал, тяжко страдал! Боже мой, как любит он какую-то девушку… Без этой любви он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии… Передо мной было прекрасное, возвышенное создание, правильный очерк человека, который представили нам и Шекспир и Шиллер; но он уже готов был тогда пасть в мрачную манию характеров байроновских. Часто мы с ним просиживали целые вечера, толкуя Бог знает о чем. О, какая откровенная, чистая душа! У меня льются теперь слезы, как вспомню прошедшее… Наступила весна; она оживила его. Воображение его начало создавать драмы, и какие драмы, брат мой!.. А лирические стихотворения его!.. Последнее свидание мы гуляли в Екатерингофе. О, как провели мы этот вечер! Вспоминали нашу зимнюю жизнь, когда мы разговаривали о Гомере, Шекспире, Шиллере, Гофмане… Прошлую зиму я был в каком-то восторженном состоянии. Знакомство с Шидловским подарило меня столькими часами лучшей жизни».
Скоро друзья расстаются, и навсегда. О дальнейшей судьбе Шидловского, русского романтика-мистика, мы узнаем из письма его невестки к Анне Григорьевне Достоевской в 1901 г. Шидловский скоро бросил писать стихи и стал работать над историей русской церкви. «Но ученая работа не могла всецело поглотить его душевную деятельность. Внутренний разлад, неудовлетворенность всем окружающим, вот предположительно те причины, которые побудили его в 50-х гг. поступить в Валуйский монастырь. Не найдя, по-видимому, и здесь удовлетворения и нравственного успокоения, он предпринял паломничество в Киев, где обратился к какому-то старцу, который посоветовал ему вернуться домой в деревню, где он и жил до самой кончины, не снимая одежды инока-послушника. Его странная, исполненная всяких превратностей жизнь свидетельствует о сильных страстях и бурной природе. Глубокое нравственное чувство Ивана Николаевича стояло нередко в противоречии с некоторыми странными поступками; искренняя вера и религиозность сменялись временным скептицизмом и отрицанием». В своем имении Шидловский то кутил с драгунами, то проповедовал. «Еще долго по окраинам Харьковской губернии можно было видеть у входа в шинок человека высокого роста в страннической одежде, проповедовавшего Евангелие толпе мужиков».
Русский романтизм во всех его сложных превращениях – одна из основных идей творчества Достоевского. От восторженного преклонения перед ним, через обличение и борьбу, он приходит в конце жизни к признанию его ценности. Но писатель создает не абстрактные схемы, а живых людей – «идееносцев». Романтизм был пережит им в личной влюбленной дружбе с романтиком Шидловским, осознан в реальном человеческом образе. Ордынов в повести «Хозяйка» начинает линию романтических героев Достоевского; Дмитрий Карамазов, декламирующий Шиллера, замыкает ее. Нежное воспоминание о друге своей юности Федор Михайлович хранил всю жизнь. Анна Григорьевна рассказывает, что он полюбил Владимира Соловьева за то, что тот напоминал ему Шидловского.
Вторая романтическая дружба относится к 1840 г. Герой ее – старший товарищ Достоевского по училищу, Иван Бережецкий. Воспитатель А. Савельев изображает его изнеженным щеголем. «Мне не раз случалось видеть, – пишет он, – и в часы классных занятий, и во время прогулок кондукторов, Ф.М. Достоевского или одного или вдвоем, но не с кем иным, как с кондуктором старшего класса Ив. Бережецким. Часто под предлогом нездоровья оставались они или у столика у кровати, занимаясь чтением или гуляя вдвоем по камерам. К сожалению, как тогда, так и теперь, истинное значение этой дружбы двух молодых людей определить очень трудно… Бережецкого считали за человека состоятельного, он любил щеголять богатыми средствами (носил часы, бриллиантовые кольца, имел деньги) и отличался светским образованием, щеголяя своей одеждою, туалетом и особенно мягкостью в обращении». К.Д. Хлебников в своих «Записках» сообщает: «Помню, как Ф.М. Достоевский и Бережецкий увлекались совместным чтением, если не ошибаюсь, Шиллера. Бывало, читают, читают и вдруг заспорят и затем скоро, скоро пойдут через все наши камеры и спальни, один впереди, как бы убегая, чтобы не слышать возражений другого, что делал обыкновенно Бережецкий, а его преследовал Достоевский, желая досказать ему свои мысли».
В дружбе с Шидловским Достоевский был учеником, подавленным гениальностью своего поэтического друга. В отношениях с франтом Бережецким ему принадлежит активная роль. Он властно внушает светскому юноше величие Дон Карлоса и Маркиза Позы. Там он перевоплощался в Шидловского, здесь превращает Бережецкого в героев Шиллера. Он пишет брату: «Я имел[2] у себя товарища, одно создание, которое так любил я. Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера – ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни; никогда бы я не мог узнать его так, как тогда. Читая с ним Шиллера, я поверял над ним и благородного, пламенного Дон Карлоса и Маркиза Позу и Мортимера. Эта дружба так много принесла мне и горя и наслажденья. Теперь я вечно буду молчать об этом; имя же Шиллера стало мне родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний; они горьки, брат; вот почему я ничего не говорил с тобой о Шиллере, о впечатлениях, им произведенных; мне больно, когда я услышу хоть имя Шиллера».
В письмах к брату ничего не говорится о быте училища, занятиях, преподавателях. Мечтатель не видит унылой действительности, он живет в мире литературы, поэзии – и живет в нем пламенно. Дружба с Бережецким была непрочна, и связанные с ней мечтания о Шиллере скоро стали «горькими». Вероятно, Дон Карлос – Бережецкий разочаровал своего требовательного друга. Товарищи по училищу изображают юношу Достоевского задумчивым и молчаливым. К. Трутовский пишет: «Он был хорошо сложен, коренастый; походка была у него какая-то порывистая, цвет лица какой-то серый, взгляд всегда задумчивый и выражение лица большею частью сосредоточенное. Военная форма совсем не шла как-то к нему. Он держал себя всегда особняком, и мне он представляется почти постоянно ходящим где-нибудь в стороне взад и вперед с вдумчивым выражением… Вид его всегда был серьезный, и я не могу себе представить его смеющимся или очень веселым в кругу товарищей. Не знаю почему, но он у нас в училище носил название Фотия». Воспитатель Савельев так описывает Достоевского в 1841 г.: «Задумчивый, скорее угрюмый, можно сказать, замкнутый, он редко сходился с кем-нибудь из своих товарищей… Любимым местом его занятий была амбразура окна в угловой спальне роты, выходящей на Фонтанку. В этом изолированном от других столиков месте сидел и занимался Ф.М. Достоевский; случалось нередко, что он не замечал ничего, что кругом него делалось; в известные установленные часы товарищи его строились к ужину, проходили по круглой камере в столовую, потом с шумом проходили в рекреационный зал к молитве, снова расходились по камерам. Достоевский только тогда убирал в столик свои книги и тетради, когда проходивший по спальням барабанщик, бивший вечернюю зорю, принуждал его прекратить свои занятия. Бывало, в глубокую ночь, можно было заметить Ф.М. у столика, сидящим за работой. Набросив на себя одеяло сверх белья, он, казалось, не замечал, что от окна, где он сидел, сильно дуло».
Молодой литератор, занесенный судьбой в военно-учебное заведение; первые вспышки вдохновения под аккомпанемент маршировки и барабана, – вот образ его духовного одиночества в Инженерном училище.
Юноша дышит воздухом мистического романтизма, религией сердца, мечтой о золотом веке. Границы христианского искусства для него очень широки: они охватывают и Гомера, и Гюго, и Шекспира, и Шиллера, и Гёте. Он пишет брату: «Гомер (баснословный человек, может быть, как Христос, воплощенный Богом и к нам посланный) может быть параллелью только Христу, а не Гёте… Ведь в Илиаде Гомер дал всему древнему миру организацию и духовной и земной жизни (совершенно в такой же силе, как Христос новому)… Виктор Гюго, как лирик, чисто с ангельским характером, с христианским младенческим направлением поэзии, – и никто не сравнится с ним в этом, ни Шиллер (сколько ни христианский поэт Шиллер), ни лирик Шекспир, ни Байрон, ни Пушкин. (Только Гомер похож на Гюго)».
Сколько в этом письме ученического благоговения перед «гениями», сколько незрелого восторга и туманного христианства! Достоевский знает о романтическом культе полубога Гомера, повторяет модную идею «организации» человечества, что-то слышал о христианстве Гюго. С не меньшей страстностью он восхваляет классиков Расина и Корнеля. «У Расина нет поэзии? – восклицает он. – У Расина, пламенного, страстного, влюбленного в свои идеалы Расина, у него нет поэзии? И это можно спрашивать? Теперь о Корнеле… Да знаешь ли ты, что он по гигантским характерам, духу романтизма – почти Шекспир. Читал ли ты „Le Cid“? Прочти, жалкий человек, прочти и пади в прах перед Корнелем. Ты оскорбил его». После Корнеля выступает Бальзак как синтез духовного развития всего человечества. «Бальзак велик, – пишет Достоевский. – Его характеры – произведения ума вселенной. Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили борениями своими такую развязку в душе человека». Под «умом вселенной» нетрудно распознать «мировой дух» немецкого идеализма. Увлечение Бальзаком остается у Достоевского на всю жизнь: автор «Евгении Гранде» – один из вечных его спутников. Не менее глубоко влияние Гофмана. Фантастический мир немецкого романтика пленяет юношу с таинственной силой; странными и страшными героями Гофмана он бредит наяву. «У меня есть прожект, – сообщает он брату, – сделаться сумасшедшим. Пусть люди бесятся, лечат, пусть делают умным. Ежели ты читал всего Гофмана, то наверно помнишь характер Альбана. Ужасно видеть человека, у которого во власти непостижное, человека, который не знает, что делать ему, играет игрушкой, которая есть Бог». Так напряжена жизнь Достоевского в литературе; чтение для него – переживание, встреча с писателем – событие. Юноша, не получивший систематического образования, лихорадочно, порывисто усваивает мировую культуру. Мелькают великие имена, сменяются восторги, кипит воображение. Но в этой хаотической смене впечатлений и увлечений постепенно намечается главная тема и отгадывается будущее призвание. В немецкой натурфилософии, в космической поэзии Гёте, в «высоком и прекрасном» Шиллера и в социальных романах Бальзака Достоевский ищет одно – человека и его тайну. Его рано поражает двойственность человеческой природы. В 1838 г. он пишет брату: «Атмосфера души человека состоит из слияния неба с землею; какое же противозаконное дитя человек; закон душевной природы человека нарушен. Мне кажется, что мир наш – чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслью. Мне кажется, мир принял значение отрицательное, и из высокой изящной духовности вышла сатира… Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!»
Так впервые, в туманной романтической форме предстоит перед ним загадка грехопадения и зла.
А в следующем году он уже знает свое призвание. Цель жизни найдена. «Душа моя недоступна прежним бурным порывам. Все в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, что значит человек и жизнь – в этом довольно успеваю я. Я в себе уверен. Человек есть тайна. Ее надо разгадать, ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время. Я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».
Эти пророческие слова принадлежат восемнадцатилетнему юноше.
Жизнь Достоевского в училище становится мучительнее с каждым днем. Он чувствует в себе творческие силы и томится от невозможности их осуществить: «Как грустна бывает жизнь твоя, – жалуется он брату, – когда человек, сознавая в себя силы необъятные, видит, что они истрачены в деятельности ложной и неестественной для природы твоей… в жизни достойной пигмея, а не великана, – ребенка, а не человека».
Эти жалобы повторяются постоянно: «О, брат! милый брат! скорее к пристани, скорее на свободу! Свобода и призвание дело великое. Мне снится и грезится оно опять, как не помню когда-то… как-то расширяется душа, чтобы понять великость жизни».
Михаил Михайлович приезжает в Петербург для сдачи офицерского экзамена. На прощальном вечере у него Достоевский читает отрывки из своих драм: «Мария Стюарт» и «Борис Годунов». От этих первых литературных опытов до нас дошли только заглавия. Влияние Шидловского, сочинявшего драму «Мария Симонова», увлечение Шиллером и Пушкиным и преклонение перед актером Самойловым достаточно объясняют происхождение этих набросков. Они скоро были забыты. Но и впоследствии писатель неоднократно возвращался к плану написать драму. Мечте этой не суждено было осуществиться.
В 1842 г. Достоевский произведен в подпоручики и покидает Инженерный замок; он снимает большую квартиру на Владимирской улице; после смерти отца опекун Карепин, муж сестры Варвары, ежемесячно посылает ему его долю доходов с имения. Вместе с жалованьем это составляет немалую сумму: около 5000 рублей ассигнациями в год. Но денег Достоевскому никогда не хватало; он жил широко; утром ходил на лекции для офицеров, вечера часто проводил в театре. Он увлекался Самойловым, концертами Рубини и Листа, оперой Глинки «Руслан и Людмила». Иногда собирались у него товарищи-офицеры, играли в преферанс и штосс и пили пунш. Младший брат Андрей одно время жил с ним вместе. В своих воспоминаниях он жалуется, что «Федор напускал на себя в отношении к нему высокомерное обращение, чтобы он не зазнавался» и что он не поместил его в пансион Костомарова «из денежных расчетов». Трудно определить, насколько справедливы эти упреки. Сожительство с Андреем, несомненно, тяготило Федора, и они расстались без сожаления: в 1842 г. Андрей поступил в училище гражданских инженеров.
Весной 1843 г. Достоевский сдает окончательные экзамены и на лето уезжает в Ревель к брату Михаилу, у которого он крестит первого ребенка. Его здоровье расшатано; у него землистый цвет лица, хриплый голос и сухой кашель. Михаилу и его жене Эмилии Федоровне приходится позаботиться о его белье и платье. По возвращении в Петербург Достоевский поселяется на одной квартире с доктором Ризенкампфом и работает при чертежной инженерного департамента. Ризенкампф набрасывает его портрет: «Довольно кругленький, светлый блондин с лицом округленным и слегка вздернутым носом. Светло-каштановые волосы были коротко острижены, под высоким лбом и редкими бровями скрывались небольшие, довольно глубоко лежащие серые глаза; щеки были бледные с веснушками; цвет лица болезненный, землистый, губы толстоватые. Он был далеко живее, подвижнее, горячее степенного своего брата… Он любил поэзию страстно, но писал только прозою, потому что на обработку формы не хватало у него терпения; мысли в его голове родились подобно брызгам в водовороте».
Почтенный доктор старается внушить своему сожителю правила хозяйственной экономии, но без успеха. Достоевский живет расточительно и беспорядочно: то он угощает доктора «роскошным» обедом в ресторане Лерха, на Невском, то по месяцам сидит без гроша. Получив от опекуна из Москвы тысячу рублей, он немедленно проигрывает ее на бильярде; случайные партнеры и подозрительные приятели обкрадывают его. Он вступает в разговоры с пациентами Ризенкампфа и снабжает их деньгами; возится с каким-то бродягой, расспрашивая его о жизни подонков столицы; занимает деньги у ростовщиков и тотчас же их проигрывает. Характер Достоевского верно обрисован в воспоминаниях Ризенкампфа: добрый, щедрый, доверчивый и не приспособленный к жизни – таким останется он навсегда. Но беспорядочность быта не мешает писателю серьезно заниматься литературой. Служба тяготит его. В письмах к брату вечная жалоба: «служба надоедает», «служба надоела, как картофель». Наконец в октябре 1844 г. он выходит в отставку. «Насчет моей жизни не беспокойся, – пишет он Михаилу. – Кусок хлеба я найду скоро. Я буду адски работать. Теперь я свободен».
Из инженерного подпоручика Достоевский превращается в профессионального литератора.
Первые шаги на новом пути были трудны. Заработков не было. Долги росли. Достоевский пишет опекуну, Петру Андреевичу Карепину, предлагая за сумму в тысячу рублей серебром отказаться от всех прав на отцовское наследство. Карепин не одобряет его отставки, не может немедленно произвести раздел имения, уговаривает его одуматься. Достоевский негодует и обличает богатого родственника; письма его дышат свирепой иронией. Он драматизирует свое положение, изображая себя больным, нищим и умирающим с голода. В это время он работает над первым романом «Бедные люди» и незаметно перевоплощается в своего героя – полуголодного чиновника Макара Девушкина. Карепин добродушно назидает и журит, Достоевский отвечает злобно и язвительно. Вполне заслуженные упреки опекуна ранят его самолюбие; воображение романиста превращает этого благородного филантропа в буржуа-эксплуататора. Литература и действительность сливаются; будущий автор «Бедных людей» пылает социальным пафосом, и Карепин становится жертвой его обличений.
Вот в каком тоне пишет Достоевский опекуну: «Уведомляю Вас, Петр Андреевич, что имею величайшую надобность в платье. Зимы в Петербурге холодные, а осени весьма сыры и вредны для здоровья. Из чего следует, очевидно, что без платья ходить нельзя, а не то можно протянуть ноги… Так как я не буду иметь квартиры, ибо со старой за неплатеж надо непременно съехать, то мне придется жить на улице или спать под колоннадой Казанского собора. Но т. к. это нездорово, то нужно иметь квартиру. Наконец, нужно есть, потому что не есть нездорово. Я требовал, просил, умолял три года, чтобы мне выделили из имения следуемую мне после родителя часть. Мне не отвечали, мне не хотели отвечать, меня мучали, меня унижали, надо мной насмехались. Я сносил все терпеливо, делал долги, проживался, терпел стыд и горе, терпел болезнь, голод и холод, теперь терпение кончилось и остается употребить все средства, данные мне законами и природой, чтобы меня услышали, и услышали обоими ушами…»
Картина бедственной жизни («стыд, голод и холод») и преследования родных переносятся в биографию Достоевского из романа «Бедные люди». Но это не сознательная фальсификация. Увлеченный своей идеей, молодой автор действительно воображает себя умирающим от голода на улицах Петербурга. Между тем Карепин был совсем не таким свирепым буржуа, каким изображает его Достоевский. Вот что говорит о нем брат писателя, Андрей Михайлович: «Петр Андреевич Карепин был лет сорока с хвостиком и был вдов. Служил управителем канцелярии московского военного генерал-губернатора, аудитором-секретарем дамского комитета по тюрьмам и в комитете о просящих милостыню, управляющим всеми имениями князей Голицыных. Он был добрейший из добрейших людей, не просто добрый, но евангельски добрый человек. Он вышел из народа, достигнув всего своим умом и своей деятельностью».
Богатый пожилой вдовец, женящийся на бедной девушке, появляется в романе «Бедные люди» под именем Быкова.
В рассказе «Елка и свадьба» изображается пятидесятилетний богач Юлиан Мастакович, жених семнадцатилетней девушки; в «Преступлении и наказании» появляется зажиточный и солидный жених Дуни – Лужин. Может быть, в ненависти Раскольникова к жениху сестры есть следы неприязни автора к мужу сестры Вари – Карепину. Конечно, между помещиком-самодуром Быковым и Карепиным психологически столь же мало общего, как и между чиновником Девушкиным и самим Достоевским; писатель воплощает в типе Быкова – Лужина идею власти денег, насилия слабого над сильным. Опекунство Карепина, «обидевшего» бедных наследников, послужило центром, вокруг которого кристаллизовались личные чувства автора и литературные влияния. Быть может, по ассоциации с Карепиным – Быковым и героиня «Бедных людей» получила имя Вареньки (сестру Варвару, вышедшую замуж за Карепина, Достоевский в письмах называет Варенькой).
Литературная работа начинающего писателя в этот период случайна и беспорядочна. Грандиозные планы драм, переводов, издательств быстро исчезают. То он предлагает брату перевести и издать «Матильду» Эжена Сю, то сообщает, что окончил новую драму «Жид Янкель», то пишет, что драму бросил. «Ты говоришь, – прибавляет он, – спасение мое – драма. Да, но постановка требует времени и плата тоже». Михаил по его настоянию переводит «Разбойников» и «Дон Карлоса» Шиллера, и Федор проектирует издание полного перевода сочинений немецкого поэта.
В 1843 г. Бальзак три месяца живет в Петербурге. Журналы его восхваляют; это расцвет его славы в России. Достоевский решает воспользоваться успехом французского романиста и переводит его роман «Евгения Гранде».
В январе 1844 г. он пишет брату: «Насчет Ревеля мы подумаем, nous verrons cela[3] (выражение papa Grandet)… Нужно тебе знать, что на праздниках я перевел „Евгению Гранде“ Бальзака (чудо! чудо!). Мой перевод бесподобный». Переводчик усилил эмоциональный тон бальзаковского романа, не поскупился на эффектные сравнения и живописные эпитеты. История страданий Евгении превратилась под его пером в повесть «о глубоких и ужасных муках» бедной девушки, образ которой он почему-то сравнивает с древней греческой статуей. Этот первый литературный опыт, сокращенный на треть редактором, был напечатан в «Репертуаре и Пантеоне».
Вступление Достоевского в литературу под знаменем Бальзака – символично. С автором «Человеческой комедии» он познакомился по книжкам «Библиотеки для чтения», в которых был напечатан «Отец Горио». Журналы представляли Бальзака русской публике как певца современного города с его контрастами дворцов и лачуг, как проповедника сострадания к несчастным и обездоленным. Отец Горио – предмет издевательств для жителей убогого пансиона в Латинском квартале и жертва страстной любви к неблагодарным дочерям – особенно поразил молодого писателя. От этого героя Бальзака идет линия «униженных» стариков-чиновников, смешных и жалких «бедных людей» Достоевского. В первом же его романе мы встречаем два варианта этого типа: старика Покровского, робеющего перед ученым сыном, и Девушкина, погибающего от любви к сиротке Вареньке. В «Отце Горио» Бальзак коснулся проблемы сильной личности, которая в творчестве русского романиста должна была занять центральное место. Растиньяк – духовный брат Раскольникова.
Произведения автора «Евгении Гранде» представлялись романтику Достоевскому завершением всего христианского искусства. Разве сам Бальзак не говорил, что его Горио – «Христос отеческой любви», и не сравнивал его страданий со «страстями, пережитыми для спасения мира Спасителем человечества»? Достоевский учится у французского писателя технике романа, изучает его стиль. Его письма этого периода пестрят бальзаковскими выражениями: «c’est du sublime, irrévocablement, un bomme qui pense à rien, nous verrons cela («выражение papa Grandet»), assez causé (Vautrin)».