Утро подарило солнечных зайчиков, скачущих на граненом полупустом стакане, с вечера оставшемся на кухонном столе. За ним Шеннон и уснул, лбом уткнувшись в исписанный лист бумаги. Это была статья, с которой все началось, и работа над которой подходила к концу.
Он взял еще один выходной. В полдень сполз с кровати, путаясь в одеяле, побрызгал в лицо ледяной водой, пытаясь разлепить глаза, и откупорил бутылку пива, которая должна была помочь заглушить головную боль, оставшуюся после вчерашнего поединка с собой и третьим стаканом коньяка.
Ему не хватило сил приготовить завтрак — он же обед, — не хватило смелости взглянуть на себя в зеркало. Шеннон только закутался в плед и вышел в прохладный, но солнечный и тихий день, на ходу закуривая.
Уселся на верхние ступеньки крыльца, подтянул к груди ноги и затянулся, хмурясь от косых лучей, в свете которых все вокруг казалось куда более грязным и пыльным. Они резали его заспанные глаза, сомкнувшиеся только под утро, били в виски, усиливая тупую боль, и, словно насмехаясь, пекли макушку.
Он продолжал дымить, от отчаяния выкуривая одну сигарету за другой, рассматривая прибившийся к его покосившемуся почтовому ящику лист бумаги — очередной флаер, угол которого трепетал на легком ветру и мозолил взор. Мозолил долго и упорно — так, что парень не сдержался.
И без того раздраженный, Шеннон поднялся с места и, добравшись до ящика, нахмурился, разглядывая конверт, который принял за рекламную листовку. Без марок, адреса, подписей, не до конца заклеенный, совсем тонкий.
Шеннон подхватил его, сжал в пальцах и вернулся на крыльцо, прячась за кустом от обращенного к нему любопытного взгляда Хелли Бакер, оторвавшейся от удобрения скудного урожая.
Руки тряслись, зажатая в зубах сигарета обжигала язык и дымом застилала взор, пока Шеннон вскрывал конверт, который никак не хотел поддаваться. Он, еще не полностью развернув исписанный лист и не прочитав его содержимое, понял, от кого письмо, — почерк узнал тут же, лишь мельком на него глянув.
— Ох, Делла, — прошептал он, перехватывая сигарету, всматриваясь в буквы, которые ее дрожащая рука выводила в спешке. Это была исповедь той, в ком он слишком поспешно рассмотрел свое спасение.
Шеннон пробегал глазами по неровным строчкам и видел ответ на каждый свой вопрос, ни один из которых вслух задать не осмеливался.
— Твою ж… — бормотал он, морщась, запуская пальцы во взлохмаченные волосы, изредка откладывая письмо в сторону, чтобы перевести дух или зажечь новую сигарету.
И все встало на свои места: и пропавшие вдруг из глаз восторженные искры, и ставший натянутым, искусственным смех, потерявший прежнюю звонкость, и уставший вид. И медленное затухание, которое Шеннон пытался остановить поездкой в Стамбул, и откровенное разочарование в глазах, которые до этого с воодушевлением глядели на «Биографию неизвестного» и его имя на обложке. И поспешный отъезд к родителям, от которых вернулась не Делла Хармон, а ее смазанная тень, мечта которой так ярко уже не сияла и из толпы не выбивалась так сильно, как прежде.
— Почему ты не сказала раньше? — покачал головой Шеннон, отложив письмо. И вдруг понял почему.
Потому что они были знакомы чуть больше месяца, не знали имен родителей друг друга и понятия не имели, какую музыку любят. Потому что испугались и не решились настолько открыться почти незнакомцам, не осмелились вытащить на свет то, что годами хранили в темном чулане.
Они так долго ждали возможности довериться, что друг за друга ухватились и не заметили, как вместе пошли ко дну.
«Привет, мистер Паркс.
Сказать лично, видимо, сил не наберусь, поэтому последую собственному совету, который дала тебе однажды. Говорить не можешь — пиши. Вот, пишу. Не знаю, решусь ли отправить, и не знаю, куда мысль заведет, поэтому строго не суди, ладно?
Я знаю, о чем ты думаешь: от родителей я вернулась совсем чужой, разбитой и подавленной. Потерявшей частичку той светлой и милой девчонки в вельветовом берете.
Почему? Сейчас я готова рассказать.
Каждый прожитый мною год равен только его половине, мистер Паркс. Я лечу к родителям, провожу с ними меньше недели, считая каждый час, и бросаюсь обратно, а вернувшись, шесть месяцев отхожу от нескольких дней бок о бок с теми, кто должен быть моей семьей. Ты застал меня в полгода жизни, тебе повезло. Но сможешь ли ты выдержать полгода пустоты со мной?
Ты спросил: разве я не оставила их „позади“? Оставила, мистер Паркс. Но они меня оставить никак не хотят, а сил сопротивляться я не набралась.
Я ездила на годовщину. Четвертую годовщину. Свадьбы? Нет. Смерти? Хуже.
Ее звали Алана. Алана Хармон.
Я считала ее красивее, артистичнее, ярче и нежнее самой себя. Я завидовала, но не слепо, а с гордостью, с которой может завидовать только искреннее любящая старшая сестра.
Мы с родителями смеялись над ее желанием стать невидимкой, раствориться в городской суете, оставив все ненужное позади, слиться с теплым летним ветром или превратиться в росу, которая мочит ноги ранним утром, когда ступаешь на свежий, только подстриженный газон.
Мы смеялись, не зная, что Алана, вероятно, задалась целью стать никем.
Ее никто не нашел — ни я, собираясь отвести ее в школу утром и тормоша остывшее одеяло, ни мама, обогнув в панике все районы, ни папа, который вместе с полицейскими объехал все больницы и морги. Остался только ее плеер, свалившийся в куст, который рос у самого крыльца, с замершей на повторе мелодией. Растворяясь в пустоте, Алана слушала шум прибоя.
Мне хотелось думать, что она сбежала, что возраст такой — его часто называют переходным, — что одумается и вернется, посидит под домашним арестом с неделю, а после со слезами на глазах расскажет мне, почему решила исчезнуть. Но она не вернулась, не заплакала и не раскрылась мне.
Моя маленькая тайна, которой навечно останется пятнадцать.
И если однажды ты спросишь, о чем я мечтаю, я скажу не задумываясь: мечтаю не знать, что случилось с копией меня, что была на четыре года младше. Не знать, потому что слишком страшно, слишком больно, слишком стыдно из-за собственной слабости и невозможности что-либо изменить.
Обидно, что мы начали узнавать ее только после исчезновения — бессовестно вчитывались в ее дневник, пролистывали переписки, просматривали фото, многие из которых видеть не следовало, перебирали исписанные ее кривым почерком кипы бумаг, на которых она рассказывала свою историю.
Рассказывала свою историю… Понял, мистер Паркс? Понял, почему я так злилась, что ты свой талант не видишь, что собственное детище посылаешь к черту, что не ценишь возможность писать и быть прочитанным?
Я знаю, о чем ты думаешь сейчас. Отвечаю на твой немой вопрос: ты прав. Алана мечтала стать писателем.
Больно бьют под дых наши с тобой разговоры. Перечитывая в десятый раз те самые написанные ею слова, которые лежат перевязанные лентой в моем столе, я вспоминаю тебя. Буду откровенна с тобой, мистер Паркс, — я вижу вас двоих, стоящих плечом к плечу, совершенно потерянных, напуганных и не видящих выхода. Прозаиков, работы которых миру не удалось понять или увидеть вовсе.
Возможно, она хотела сбежать. Возможно, Вселенная помогла — ее забрали.
Я не выдержала и последовала примеру сестры — бросила все в городе, название которого пытаюсь забыть, ушла почти сразу, бродила черт знает где и черт знает как жила, пока не добралась до Реверипорта и не столкнулась с Челси, которую осмелилась попросить о работе и помощи. Мне позволили нырнуть с головой в единственную отдушину, против которой родители стояли стеной, и я осталась. Театр стал моим спасением, лодкой, которую метают волны, которая переворачивается и стонет, но не трещит, не разваливается, а отдается шторму и продолжает плыть туда, куда невидимой нитью протянулась ее дорога.
Я не знаю, куда плывет моя лодка, мистер Паркс. Возможно, моя сестра знает.
Четыре года с ее исчезновения прошло, а я бегу все так же — от остатков семьи и давящей на веки памяти, которая бьет в спину кнутом, подгоняя.
Мы похожи, мистер Паркс. Но ты и сам это видишь, верно? Мчащиеся по лестнице, что стала замкнутым кругом заполонивших нас страхов, с которыми сами справиться не в состоянии. Так почему мы не просим помощи? Почему стоим на месте и думаем, что проблема, которая нас душит, разрешится сама собой?
Мне кажется, я знаю ответ на этот вопрос. Все, кого мы любим, рано или поздно исчезнут, и мы с тобой, уже это пережившие, с годами стали бояться этого еще сильнее.
Помнишь, я говорила, что, кем бы ты ни был, когда пересечешь портал театра — станешь собой? Помнишь, воодушевленно шептала, что, надевая на лицо маску другого человека, натягивая его костюм и суть, осознаешь, что находишь собственную со временем? Кажется, все не так. Я хотела в это верить, думала, если произнесу вслух, это станет реальностью, но заигралась. Я все это время не искала себя, а теряла в десятках других, которых изображала на сцене. Считала, если стану ими, то смогу взглянуть на себя другими глазами. Поэтому с каждым месяцем я играю все хуже.
Я себя не простила, мистер Паркс. Я так и не смогла после того, что произошло с малышкой Хармон, после того, как я трусливо сбежала из города, который ее забрал.
Четыре года прошло. Невидимкой стать непросто, но Алане все же удалось.
Один дорогой моему сердцу прозаик уже исчез. Умоляю, не становись вторым! Наберись смелости рассказать свою историю и выбраться из болота, в котором погряз, и, быть может, тогда я осмелюсь рассказать историю сестры, потому что знаю — она хотела, чтобы мир услышал ее мысли…».
Шеннон не знал, что делать. Ему, вероятно, стоило ей позвонить, собраться и приехать с пакетом горячих круассанов или написать что-то в ответ, забросив письмо под дверь, но он не стал.
Он только зажег третью сигарету и продолжил курить на крыльце, поглядывая на первую строчку, выведенную рукой Деллы Хармон: «Привет, мистер Паркс…».
И вот мы здесь…
Не могу сказать, что удивлен. Не могу сказать, что чего-то подобного от судьбы не ждал — про себя посмеиваясь, знал: она в очередной раз выкинет что-то интересное, постарается проверить меня на прочность. Вот только совсем не желал, чтобы на прочность вместе со мной проверяли и Деллу Хармон.
Теперь я могу с уверенностью заявить, зачем судьба послала мне Герду, почему сам себя стал видеть Каем с льдинкой в сердце.
Я думал, она — маленькая неуклюжая девочка с самой яркой мечтой в душе — будет вытаскивать меня из собственноручно созданного болота, в котором застрял на годы, но у жизни на этот счет были другие планы. Она послала мне ее — тот самый завернутый в вельвет хохочущий подарок, — чтобы я увидел цель, чтобы сдвинулся с места в попытке помочь хоть кому-то, раз себе помочь не желаю.
Лейла сказала, что я изменился, и заставила тем самым задуматься: правда ли? Когда о себе думаешь, не замечаешь никогда то, чему окружающие могут лишь поражаться. И я, напрягаясь, неделями пытался понять — в самом ли деле нечто во мне так развернулось, что даже для друзей, так давно меня знавших, это «нечто» стало сюрпризом?
И я увидел того себя, сидящего на темной кухне и дергающегося от каждого шороха, напуганного вездесущим страхом и видящего призрак матери за спиной, ломающего непишущие ручки и рвущего исполосованные буквами листы бумаги. И льющего слезы по потерянным в чужих мечтах годам — даже тем, которые еще не прожил.
И я увидел того себя. И я нынешний ужаснулся.
В мире куда больше света, чем я хотел видеть все эти годы. Он бил мне в лицо разноцветной палитрой человеческих грез, а я упорно закрывал глаза и ниже склонял голову. До тех самых пор, пока шея под ее весом — весом переполненного мыслями котелка — почти не обломилась подобно хрупкой ветке.
Мир, как выяснилось, очень красив. И проклятие, которое не давало мне спокойно жить, — не проклятие вовсе, а дар.
Но я бы не понял этого в одиночку и ни за что бы не взглянул на давно знакомые вещи под другим углом — мне в этом помог восторг в серых глазах и надежда в сердце. Ее восторг. Ее надежда.
И даже если судьба разведет нас по разным концам мира, даже если мы будем ходить по земле вечность и больше никогда не встретимся, я всегда буду помнить имя и свет той, что протянула руку и попросила о помощи — меня, заблудшего героя своей личной туманной долины.
Я откликнулся на твой зов однажды и, не раздумывая, откликнусь вновь. Где бы я ни был.
Я всегда буду помнить тебя, Делла Хармон. И ты навеки останешься моей мечтой.