Глава 1

Спустя годы он вернулся в Стамбул. Один, без матери, с пламенным приветом для дяди Хасана — того самого, который в детстве поил его сладким чаем, и страстным желанием смотреть на волнующийся Босфор.

Он хотел взглянуть в воды Босфора и увидеть свои отражения: мальчика, которым был, и молодого мужчины, которым стал. Он взглянул, но кроме усталых глаз, осунувшегося лица, сложенных на груди рук в попытке от этого мира отгородиться, больше ничего не рассмотрел.

Шеннон все так же боялся, пусть и смирился с этим страхом, так же смущался от пойманных на себе заинтересованных женских взглядов и позволял трепать стамбульскому ветру все ту же непослушную кудрявую копну.

Он был молод, но не воспринимал эту молодость как подарок — за шестнадцать лет он увидел слишком много сломанных судеб и был изнурен. Тени под глазами становились синяками, веки утомленно опускались все чаще и все реже губы растягивались в улыбке, а мучения обращались пустотой, к которой привыкнуть он не мог так же, как и к наполняющей его чужой боли.

Поток людей двигался по шумной широкой улице, огибая Шеннона. Они топтали его ноги, толкали в спешке, задевали плечами, не зная, что он видит, чем все рано или поздно закончится для каждого.

Босфор его не ждал: все те дни, пока он был в Стамбуле, с востока шел буйный ветер, взбивая волны и мешая кораблям двигаться по своему маршруту.

Дядя Хасан его не ждал: он умер, и место управляющего кафе занял его повзрослевший сын.

Покой его не ждал: Стамбул не был готов принять Шеннона вновь, не собирался, вняв его мольбам, сообщить, что страдания закончились и видеть чужие мечты больше не придется.

Шеннон долго собирался с мыслями, раз за разом открывая и закрывая вкладку браузера с доступными рейсами, надеясь, что, если вернется туда, где все началось, это «все» внезапно прекратит его тревожить. Он долго собирался с мыслями, готовился и молился, что черная дыра безысходности и страха наконец-то схлопнется в ту минуту, когда его нога ступит на пышущую жаром землю Стамбула.

Утром он спускался к мечети Ортакей, слушая, как экскурсоводы снова и снова произносят «жемчужина Босфора», указывая на мечеть, и вспоминал, стоя перед ее светлыми стенами, как девятилетним напуганным мальчиком прибежал к этой мечети, упал, содрав о камень кожу с коленок, возвел руки к небу и тихо молился.

Шеннон не был особо верующим — как и его мама, которая больше верила в спасительное действие горячительных напитков, чем в силу религии, — но в тот момент подумал, что от спустившегося на него проклятья может избавить только бог.

Но бог не помог, напуганный мальчик остался один, а его мама, все чаще запивающая водкой нахлынувшую тоску, начала шутить, что сын сумасшедший. И даже его плач не убеждал ее отказаться от этих шуток.

Забравшись на крышу старого здания, на высоких стенах которого облупилась краска, Шеннон ловил кудрями сентябрьский ветер, который дул с Босфора. Он вглядывался в горизонт, цепляясь взглядом за белый парус кораблика, который в вечернем солнце окрасился в пурпурный.

— Нечестно, — шептал он себе, замечая внизу гуляющих по вечерним улицам горожан и туристов. Друзья и подруги хохотали, фотографировали друг друга, танцевали под льющуюся из колонок музыку; возлюбленные целовались посреди тесных улиц, крепко обнимая друг друга; отцы несли на плечах счастливых дочерей, жующих сладкую вату.

Шеннон привык смотреть на людей со скорбью и притаившейся в душе завистью, привык быть наблюдателем, который лишь незаметно следил, понимая свою неспособность изменить то, что предрешено.

Он бросил попытки рассказать о своем проклятье: горький опыт показал, что ни ему, ни его возможности увидеть крах чужой мечты не верят.

А глупая тоска по времени, когда все казалось простым, не переставала его мучить.

— Нечестно, — повторил Шеннон. Он знал — это семьдесят третий раз за последний месяц. Старая привычка — считать каждое «нечестно» с того дня, когда мать решила навсегда его оставить.

Она умерла, едва ему исполнилось двенадцать. Ушла, оставив только шлейф перегара и дурманящий ужас в глазах сына, который и нашел ее на обшарпанной кухне их ветхого дома.

Она была первой, кто узнал о его проклятии и не поверил в его существование. Второй была тетка, взявшая его под свое крыло, а третьим и последним человеком стал Камерон Бакер — соседский мальчишка, который по ночам прятался за кустом под окном Шеннона в доме, который тот до сих пор так и не смог покинуть.

Камерон остался единственным, кто и сейчас ждал его там. Пусть и не под кустом соседского дома, но все в том же Реверипорте, откуда оба так и не уехали.

Юноша достал телефон и поморщился, глядя на уведомления; открыл переписку с другом и в очередной раз прочитал сообщение «Как ты?», которое проигнорировал еще позавчера утром. Он не знал, что ответить Камерону — да и самому себе.

«Никак. Я никак» — хмыкнул он мысленно.

«Все так же», — быстро набрали пальцы.

Сообщение улетело с тихим хлопком мессенджера, и ответное не заставило себя долго ждать.

«Возвращайся. Что-нибудь придумаем!»

Шеннон закрыл глаза и втянул ртом наполняющийся прохладой воздух. Камерон всегда так говорил, продолжая верить в свои слова. И пусть он вел себя как взбалмошный кретин — ногой открывал дверь дома Шеннона, дымил электронной сигаретой, сидя за его кухонным столом, — Камерон любил его всем сердцем и пытался передать ему свою уверенность.

Камерон, однажды ночью сидя на остывающей после летнего дня траве, прячась за кустом, не поверил, когда кудрявый мальчуган рассказал ему о том, что умеет видеть мечты всех, к кому прикоснется; не поверил, глядя в орехового цвета глаза Шеннона, который прижался щекой к подоконнику и с надеждой смотрел на него. Не поверил, да, но не отступил.

Шеннон был слишком тихим и покладистым для Камерона — задиры и в будущем покорителя женских сердец. Учитель истории всегда говорил, что «такие парни, как мистер Бакер, считают себя бессмертными и, на удивление, почти ими становятся благодаря своему безграничному везению». Тетка Шеннона говорила, что «ни разу в жизни не встречала более безумного рыжего, чем отпрыск Хелли Бакер», а Шеннон считал, что такого друга, как Камерон, не заслужил.

Плевать, что Камерон не поверил ему той ночью, что посмотрел на него, как на глупого выдумщика, верящего в детские сказки, так же, как было плевать, что шутки друга по поводу его «дара предвидения» не изменились за тринадцать лет их дружбы.

Значение имело только то, что Камерон оставался с ним. Всегда. До самого конца.

«Возвращайся домой, Шеннон. От себя не убежишь, пусть и пытаешься».

Шеннон не ответил, заблокировав телефон, и медленно закурил, чувствуя, как нос разъедает попавший в него сигаретный дым. Внизу зажглись фонари — десятки огней освещали улицы и магазинчики, отражаясь в окнах домов, хозяева которых еще не зажгли свет.

Люди гуляли по городу, щелкали затворы камер, до Шеннона доносились разговоры на разных языках, раздраженные выкрики и звонкий смех.

Шеннон вздохнул и затянулся сильнее, блуждая взглядом по лицам людей, которые его не замечали. Вдруг он увидел девушку, выбирающую в уличной лавке сувениры. Она сняла наушник, чтобы послушать увязавшегося за ней продавца, улыбнулась и вернула наушник на место. Вьющиеся светлые волосы незнакомки волнами падали на ее плечи, тонкие длинные пальцы крутили сувениры, которые она сосредоточенно рассматривала. Слышался ее тихий голос — она подпевала песне себе под нос, ни на кого не обращая внимания.

Он смотрел на нее, а вспоминал другую очень похожую — ту, что жила в Реверипорте, ту, имени которой даже не знал и подойти к которой так и не решился.

Впервые, когда увидел ее, она выплыла из толпы в вельветовом берете и с чудаковатой улыбкой на губах. Улыбаться было нечему — в разгар августа лил жуткий дождь и небо пронзали вспышки молний, — но ей, казалось, причины не требовались. Она очаровала его своей легкостью и тихим, понятным только ей покоем, который исходил от людей, что счастливы наедине с собой. Эта девушка заняла все его мысли, поселилась в его сознании, заставляя искать знакомый силуэт на улицах города.

Живущая в Реверипорте блондинка в вельвете была другой, но в чем это «другое» проявлялось, Шеннон ответить не мог. То было неподдающееся объяснению чувство. И оно ему полюбилось.

Он не заметил, как солнце над Стамбулом село, а уголки его губ дрогнули и еле заметно поползли вверх.

* * *

Турбулентность.

Светящаяся иконка над головой тихим сигналом попросила пристегнуть ремни безопасности. Шеннон приподнял шторку до половины, заглянул в просвет, из которого на затекшие от сидения ноги падали солнечные лучи.

Он прикрыл глаза и откинулся на спинку кресла, не отвернув голову от солнечных лучей.

Он думал, что где-то в мире в эту минуту разжигали мятеж с целью свергнуть политиков, где-то шла война и люди лишались близких, а он сидел в самолете, летящем в Реверипорт, и в очередной раз сражался с тоской. Он сравнивал тех людей, о которых размышлял, с самим собой, надеясь, что чужая боль заглушит собственную, заставит встряхнуться.

Не заставляла. Он только быстрее шел ко дну, словно наглотавшись мутной воды.

Он летел домой. Дорога, о которой он думал так долго, никуда не привела, да и в Реверипорте ждать его было некому. Шеннона никто не встретит, никто не встанет у выхода с большой картонкой и криво написанным на ней именем друга, брата, сына или возлюбленного.

Он знал, все будет так: он выйдет из самолета, вжав голову в плечи, случайно коснется нескольких толкающихся пассажиров плечом, увидит чужую мечту и ее исход.

Тогда он зажмурится от головокружения, несколько раз тяжело моргнет, уговаривая кровь не бежать тонкой струйкой из носа, сожмет руки в кулаки и продолжит брести к эскалатору, стискивая побелевшими пальцами лямку спортивной сумки, в которой уместился весь его багаж.

Он знал, все будет так: он выйдет на улицу из здания аэропорта, провожая взглядом улыбающиеся пары и шумные компании прибывших, сядет в заранее вызванное такси, распластавшись на заднем сиденье, и попросит таксиста сделать музыку громче, чтобы спрятаться от ненужных разговоров.

Он знал, все будет так: он выйдет из такси и больше никогда не будет вспоминать про Стамбул, потому что тот разрушил его надежду, не освободив от проклятья.

Так и случилось.

* * *

Шеннон вернулся домой, где он рос, но так и не повзрослел до сих пор.

Хелли Бакер что-то сипло напевала себе под нос, выпалывая сорняки под яблоней, которая никак не хотела прорастать. Небольшого роста тощая женщина не стеснялась брать высокие ноты, хотя и была абсолютно лишена музыкального слуха, и надменно смотреть на проходящих мимо людей.

Шеннон кинул тихое «привет» и, как обычно, не дожидаясь ответа, поднялся в дом по шатким ступенькам старого крыльца, в сотый раз подумав, что с большой зарплаты обязательно вызовет мастера и поставит новое.

В доме было пусто. Солнце с боем прорывалось через закрытые потрепанные шторы и рисовало на потемневшей от времени столешнице бледную решетку.

— Птичка в клетке, Шеннон, — тихо проговорил он, кидая сумку на пол. Облачко пыли взметнулось вверх, заставляя юношу тяжело вздохнуть.

Он устал не от длительного перелета или усердной работы — усталость стала привычкой, от которой Шеннон не мог отказаться. Слишком долго пытался с собой бороться, слишком много сил положил, чтобы смириться с мыслью — видеть чужие мечты не перестанет. Попытки обернулись усталостью, она стала его спутником: мрачным, занудным, но верным.

А верность Шеннон ценил больше всего прочего.

Он был один. Даже с Камероном и его престарелой матерью по соседству, даже с черно-белыми фотографиями его юной тетки, расставленными в ненавистном серванте.

Она была «так себе мамашей» и бессовестно признавалась в этом, приводя в дом очередного симпатичного парня, такого же худого и пылкого поклонника тяжелого рока, как она. И все же, несмотря на внешнюю грубость мужчин, на которых Катарин западала, никто из них ни разу не допустил колкого высказывания в адрес взрослеющего Шеннона — если бы это произошло, тетя забила бы их испачканной в муке скалкой до полусмерти.

Он вспоминал ее с улыбкой. Вечно молодая и с легким озорным безумием в глазах, она была куда лучше своей младшей, спившейся от неудовлетворения, сестры. И, вероятно, любила Шеннона куда больше: перед сном пусть и не читала ему, но слушала внимательно, от любых невзгод закрывала грудью и позволяла вечно печальному юнцу быть собой.

Он поспешил в душ. Капли воды безболезненно прикасались к его коже — они ни о чем не мечтали.

Шрамы на спине зудели даже после десятка лет, пуская по распаренной коже мурашки, — мать не скупилась на рукоприкладство, и, пусть ремни она никогда не носила, один, широкий, с металлической пряжкой, покоился в ее шкафу. Всегда под рукой, всегда готовый опуститься на спину ребенка, который слишком много выдумывал.

Шеннон поморщился и выключил воду, отдернув шторку ванной, — на мгновение показалось, что мать стоит за ней, осуждающе смотрит из-под опухших век и так же несвязно бормочет свое любимое «глупый, вечно фантазирующий мальчишка».

Он, как и все дети, страдающие от алкоголизма родителей, помнил двух мам: ласковую, заливисто смеющуюся, улыбающуюся одними глазами и злую, заспанную, вопящую нечеловеческим голосом. Ангела и Демона. Одержимую и свободную от оков. Свою и чужую.

А рядом с ней там же, за шторкой стояла Катарин. Катарин, которая по-доброму ухмылялась и протягивала листок бумаги с ручкой.

«Пиши, — говорила она уверенно. — И сразу станет легче».

И он писал. Писал до тех пор, пока не стало совсем невыносимо.

Экран смартфона засветился, противно запищал будильник. Шеннон вздрогнул и выбрался из ванны, скользя пятками по кафельной плитке, шипя сквозь зубы и в десятый раз за последний месяц обещая себе купить коврик для ног.

«Написать отчет».

Будильник продолжал пищать, а парень играл с ним в гляделки, борясь с желанием заорать ему в ответ.

— Напишу, — пообещал он себе и противной мелодии, тыча пальцем в круглую кнопку сброса на экране. — Вот увидишь, напишу.

Шеннон, конечно, знал, что если и напишет, то нескоро.

Слов у него больше не было — прошло то время, когда пальцы резво бегали по клавиатуре, вдохновленные собственной болью и тяжестью бесполезного, болезненного проклятья и возможности видеть чужие мечты.

В ящике старого кухонного стола до сих пор лежал единственный быстро напечатанный лист.

«Да, я уже не мечтаю, как прежде…

Об этом мне подумалось, когда я в пять утра, вместо того чтобы нежиться в кровати, подливал в горячий чай коньяк, подаренный давно позабытым, совсем неважным человеком. Для меня за шестнадцать лет почти каждый человек стал неважным.

Да, я уже не стучу по клавиатуре ноутбука так резво, как стучал когда-то, пытаясь успеть за летящей мыслью.

Клавиатура покрылась пылью. Листки бумаги пожелтели от времени. Миры развалились на большие кривые осколки, похоронив под собой мечтателя, которым я всегда желал оставаться.

Я проиграл эту партию. Новой попытки вернуться к письму и хоть на время забыть о боли уже не будет…

Да, я стал тем, кем всегда боялся. Обывателем. Неудачником, который не может написать ничего толкового.

А мечты… Что ж, с ними у меня всегда были напряженные отношения…»

Шеннон зажмурился, вспомнив ночи без сна и восходящее солнце, которому он приветливо кивал, допивая третью чашку остывшего кофе, пока в гитарных аккордах и тихих голосах из динамика тонули короткие щелчки клавиш ноутбука.

Он вспоминал, как непринужденно писал и только в этом был счастлив. Писательство давало ему выход.

Теперь выход закрылся. Запасного не было.

Загрузка...