Настоящие звезды не падают.
Настоящие звезды столь высоки и далеки, что не в силах позволить себе такой каприз: радовать зрителей падением. Но человеку лестно быть свидетелем космического события, и потому каждый сгорающий в атмосфере метеорит называется «Падающей звездой», а чтобы отхватить кусочек от небесной катастрофы, люди придумали загадывать желание, глядя на чужую погибель.
Может, они хотят придать ужасу смысл? Зачерпнуть из звездного источника надежды и жизни?
Издалека и смерть может выглядеть красиво.
Все так, и тем не менее последнюю картину Анатолий назвал «Падающая звезда».
Те, кто рядом, — знающие его, верящие и любящие — поймут, а остальным объяснят, если дойдет до объяснений. Если нет — тем более: кому какое дело до неизвестного полотна неизвестного художника? Память проживет столько, сколько проживут дети, ну может внуки, на большее замахиваться грех. По Библии один из самых страшных — гордыня?
Сложно было писать отражение падающей звезды в море.
По сюжету море штормило; поймать плоскость отражения обычным способом — симметрией — не получалось. Сначала Анатолий хотел сделать звезду хвостатой, но испугался банальности, и так всё слишком красиво: шторм, прорывающаяся меж туч звезда и готовая ее поглотить стихия.
Выход нашелся.
О нем Анатолий не рассказал никому, пусть потом гадают, как ему удался эффект падения, — а он удался. Картина готова, и теперь абсолютно ясно: удалось всё, или автор ничего не понимает в деле, которым занимался всю жизнь, которое попеременно то давало ему неизъяснимое словами высшее наслаждение творца — перевод из небытия в бытие — то бросало в жуткую пропасть самоедства и сомнений: а может, бред? Самообман, иллюзия, эйфория от непохожести?
Анатолий давно уже понял: никакая логика ответа не даст. В зависимости от настроения можно найти десятки примеров и в ту, и в другую сторону: вспомнить новизну импрессионизма или первоначальное неприятие абстракций, или, черт возьми, Гогена, который вообще плюнул на человечество, возведя в абсолют принцип самовыражения: я делаю то, что делаю, а впечатление ваше меня не трогает… Анатолий заметил, что вместо Гогена говорит уже сам; заметил, усмехнулся и продолжил монолог с еще большей яростью. Да, так, я подпишусь под каждой фразой собственной кровью. Вы, остальные, неТворцы, в хладе своем не понимаете и никогда не поймете, что движетесь вперед лишь благодаря рискующим, полусумасшедшим, балансирующим на грани бытия — только они, одиночки, заставляют вас видеть мир по-новому, будят и зовут.
Гогену повезло: нашелся тот, кто его увидел и оценил — а сколько погибло в неизвестности?
Что ж, попытался остановить себя Анатолий, я — готов. Через десятки, сотни, тысячи кругов мысль приводила к классическому: «Собака лает, караван идет». Делай свое, и не жди награды.
Пылилась там, в глубине, на донышке, глазуновская жажда признания, славы, денег, известности, но пыль не хотелось поднимать кверху: перебори.
Судьба хочет сыграть с тобой в орлянку? Что ж, давай, старая, — у меня орел! А на «Падающую звезду» остается только нанести лак. Анатолий любил этот момент: ложащийся на высыхающие краски лак заставляет их блестеть, возвращает эффект «наносимых».
Суббота, ночь, дети спят — он успеет. Доделает картину и покажет Насте.
Если она сегодня вернется домой.
Энск — город маленький, а жена Анатолия, Анастасия Георгиевна, слишком известный в нем человек, чтобы стоило за нее беспокоиться: сидит у кого-то из подруг, наверное. И дочери легли спать, не показав волнения — значит, Настя позвонила им — им, но не ему, вот так.
Поженились они 15 лет назад, на третьем курсе института.
Анатолий сумел перевестись в столичный ВУЗ, поселился в общаге и, увидев раз, сразу влюбился в Настю: от знакомства до свадьбы не прошло и полугода. Добрая настина подруга нашла время, рассказала Анатолию один на один о недавно закончившемся романе:
— Если бы ты, Толик, учился у нас с самого начала, то знал бы всё…
Если бы я учился у вас с самого начала, — подумал Анатолий, — никакого романа у Насти б не было, я б ее никому не отдал. В это он поверил сам: эх, если бы ему оказаться в Москве чуть раньше…
Отец Анатолия был однолюб, всю жизнь носил жену на руках — вот и сын у него получился таким же. Увидев Настю, Анатолий мгновенно понял: она! — и ни разу после в этом не усомнился. Таких, как Настя, не было, ни до, ни после: королева. По всему: по манере держать себя, по осанке, по разговору, по оценкам и мыслям. Анатолий с самого начала почувствовал себя пажом — и обрадовался ощущению. Из-за таких женщин стрелялись и сходили с ума, о таких писали поэмы — тогда, в прошлом — потому что в XX веке они исчезли, Настя осталась одна.
Когда Анатолий впервые увидел ее глаза в сантиметре от своих — его пробрала дрожь, он понял: с этой секунды ни одной другой женщины для него не существует, только Настя.
Ведомый непонятным инстинктом, он постарался дальше нечасто показывать любовь: не потому, что Настя ею воспользуется, а потому, что страстью можно обжечь. Настя понимала, конечно, — чтобы Настя в этой жизни чего-то не понимала?
Но тоже не подавала виду, берегла.
После института они переехали в Энск. Тот, со второго курса, исчез, не маячил больше на горизонте, не давал Анатолию повода для ревности. Потом родилась Оля, потом — Леночка; дали квартиру, жизнь определилась и потекла. Так думал про себя Анатолий, думал долго — иначе б не написал столько картин, не вычерпал себя до донышка — если бы знал, что Насте это не нужно.
А понял всё он лишь полтора года назад.
К лучшей подруге Анастасия Георгиевна (для нее, естественно, Настя) убегала нечасто, не было времени. С самого в Энске начала, с института, с молодости — Анастасия Георгиевна вкалывала, вкалывала и вкалывала. Очень скоро весь город узнал: хочешь выучиться математике — сумей попасть к Анастасии Георгиевне и, коли не дурак, гарантированно сдашь в любой ВУЗ. Скоро молодую учительницу заметили в РОНО: высшая категория, успехи учеников в городских олимпиадах, похвалы администрации и родителей, предложение в районные методисты.
Потом в России появился Сорос — Анастасия Георгиевна стала лауреатом в первый же год, потом — еще дважды. За 10 лет в Энске не осталось, пожалуй, ни одного руководителя, имевшего детей (внуков), которых бы Анастасия Георгиевна не учила. После школы — домой — и до десяти, до одиннадцати вечера.
А как еще прожить на учительскую зарплату?
— Знаешь, Тань, не могу я больше.
Подруги выпили уже бутылку вина: в субботний вечер можно позволить себе расслабиться?
Анастасия Георгиевна закурила.
— Я больше не могу. Мне жалко его, но…
Рассказа подруга Таня не прерывала. Слишком горда Анастасия, чаще всего молчит, сор из избы не выносит, и раз уж решилась — сбивать нельзя. И она, значит, не железная, и у нее терпение кончается, тоска нажимает на горло.
— Налей еще.
Таня взялась за бутылку, Анастасия Георгиевна зачем-то вынула из пачки вторую сигарету.
Боже, сколько кругом вранья, как тяжело тому, кто врать не хочет. Да разве опустилась бы она до мятых червонцев, что десятый год выкладывают на ее стол дети? У кого-то хватает ума завернуть их в лист бумаги, а большинство кладет просто так. И ей, лучшей на курсе, придерживавшей себя когда-то, чтобы не обидеть кого силой ума — ей, оказалось, изучать-постигать-любить-ненавидеть математику было лишь для того, чтобы мятые десятки складывались в полтинники, а полтинники — в сотни?
И со школой всё стало ясно быстро.
Побывав пару раз на учительских посиделках, Анастасия Георгиевна решила: нет, с этим бабьем она не желает иметь ничего общего. Ученая с детства, она постаралась не выказывать чувства, но коллеги, прибитые жизнью тетки, там, где им надо, демонстрировали потрясающую проницательность: Настю быстро записали в гордячки. Чему дивиться? — поняла Анастасия Георгиевна — ведь эти, обойдемся без эпитетов, коллеги, ничего слаще телевизора в жизни не видели?
Нести непонятно на чей алтарь?
Порой Анастасия Георгиевна чувствовала себя отстойной ямой: к ней со своими болями и печалями идут все — а хоть один ЕЕ болью поинтересовался? «Времена не выбирают, в них живут и умирают» — но СВОИХ детей она в обиду не даст.
Толик не может заработать? — придется ей, — Анастасия Георгиевна усмехнулась.
Как-то раз он продал картину, прибежал радостный — решил порадовать семью. Пошел на базар купить вкусненького, вернулся грустный: все деньги остались там, хватило на корзину фруктов.
— Выпьем, Тань, за ушедшую молодость.
— Думаешь, ушедшую, Настя?
— В зеркало посмотрись — и не спрашивай.
Очень долго Анатолию удавалось убедить себя: то, что он делает, Насте интересно. Она хвалила его картины, интересовалась, спрашивала; он с радостью объяснял, что небо на картине должно быть вверху самым синим, а внизу — гораздо белее. Как-то на каникулах (отдыхали в деревне) он на спор написал пейзаж без белой краски, использовал только неаполитанскую лимонную — и пейзаж получился, Настя похвалила.
— Знаешь, ведь в природе не бывает чисто белого или чисто черного цвета — только комбинации.
Этим он себя и утешал долго-долго, толкуя каждое замеченное настино движение в свою пользу.
Зарабатывает? — дает ему возможность писать, верит в его предназначение.
Одевает девочек? — так это же их семья, самые дорогие ей люди!
Анатолия очень любили дочки, особенно старшая, и это также давало опору: раз дочери — значит, и мать?
Работа была нужна ему только ради денег.
Математических способностей, равных настиным, он за собой не числил, не переживая по этому поводу: истинная его работа — холст. Но, странно — ученики его любили даже больше, пожалуй, чем Настю — об этом она говорила сама.
Как же всё получилось так, как получилось? Он же делал, всё, что мог, что в человеческих силах — и больше даже делал?!
Как?!
Масло на холсте сохло дольше, чем он картины писал.
Чаще всего Анатолий выдавливал краски не на мольберт, а на полотно: так быстрее. По завершении очередной картины Анатолий впадал в транс, другого слова не подобрать — он чувствовал почти физический восторг от сделанного.
Потом наступала опустошенность.
Лет в 25 он впервые заглушил ее водкой — и она помогла.
Через три года стало нормой: после каждой картины он напивался — чтобы заглушить внутренний взрыв, чтобы победить себя, чтобы отодвинуть сделанную вещь, освободиться для новой — так ему казалось вначале. Позже он понял: еще и для того, чтобы стронуть с места Настю. Чтобы отомстить: та, которой он отдавал всё, должна понимать, чего стоит ему каждая новая картина!
А Настя зарабатывала деньги.
Ее успехи, которым Анатолий когда-то от души радовался, чем дальше, тем больше становились укором: всё дома у нас — от мамы, а он, папочка, имеет возможность позволять себе всё, что захочет.
Придя в первый раз, мысль вызвала ужас.
— Настя, — сказал он, не подняв глаз на жену, — я начинаю бояться… Мысли в голову лезут…
— Правильно лезут, — последовал жесткий ответ, — еще бы почаще лезли.
— Настя?! — голова, казалось, вскинулась сама.
— Что?! — она не отвела взгляда. — Руки с похмелья трясутся?
Этого он простить не мог.
Было между ними понимание, было!
Как он в юности боялся обжечь ее силой своей любви, так она, казалось, боялась принизить смысл происходящего какими-то простыми, обыденными словами — Анатолий верил в это непререкаемо!
И вдруг…
В тот вечер он напился и попал в вытрезвитель.
Энск — город маленький, все обо всех всё знают.
— Настя! — Таня уже поплыла, заговорила быстрее. — Вообще-то тебе грех жалиться, а? Толя твой готов тебя на руках носить, девочки у тебя хорошие, квартира есть, зарабатываешь дай Бог каждому… Не с жиру бесишься?
Татьяна — в 36 одинокая, без мужа, без детей — конечно, не поймет ее, не захочет понять; у каждого своя точка отсчета.
— А ты часом, — хмельно прищурилась Татьяна, — никого себе не нашла? Или, может, вспомнила кого?
Когда-то Настя рассказала ей про второй курс, выложила всё в порыве… и теперь не то что жалела — чувствовала, скорей, никчемность попытки. Таню часто сбивало на сочувствие, а никакого сочувствия Настя не хотела и не ждала, гордая. А если и хотела, то не такого — от сильного.
— Нет, Татьяна, не вспоминала. А вспомнить хочется.
Были годы, когда тот сумасшедший второй курс не всплывал в памяти, заслоненный заботами. Но чем дальше, тем чаще Настя возвращалась к нему. История, конечно, не имеет сослагательного наклонения, но любой, перешедший жизненный экватор, начинает играть в эту игру: а что было бы, если? Если бы на той развилке, Билл, я повернул направо, а не налево?
Тот «роман» гордая Настя закончила сама, прервала беременность, хотя Сергей готов был жениться, уже и родителям сказал. Она сама испугалась: два года в ее сторону, он — молодой, скажет потом — «оженила»? И Настя всё решила сама — а Сергей ушел.
Толе, видимо, кто-то рассказал о нем, нашелся добрый человек: Настя поняла это, когда Толя спьяну ляпнул что-то непонятное о Сергее — через двенадцать-то лет!
Вот и тянуло Настю представить — а что было бы, если?
Картина вновь блестела красками.
Анатолий сделал шаг назад и бросил на «Падающую звезду» последний оценивающий взгляд.
Да, готова.
Да, он Мастер, хоть, получается, и без Маргариты.
В квартире — тишина, только стучат настенные часы.
Полпервого ночи — а Насти нет.
Есть бутылка в шкафу.
Анатолий хорошо помнил: первый глоток обожжет внутренности и принесет облегчение. Но ненадолго: скоро потребуется второй глоток. Второй, за ним и третий.
Дочери спят.
Хорошо, что они не видят его сейчас — плохо, что уже видели таким неоднократно.
А всё равно любят — значит, надежда в них?
Где Настя?
Да, я принес тебе много горя за этот год, жена моя, но мог ли я поступить по-другому?
Если это — предательство, то кто кого предал? Неужели мне надо было как всем тем, кого ты сама презираешь — неужели мне надо было просто делать деньги?
Настя, я же отдал всё — тебе и этого мало?
— Знаешь, Татьяна, самое страшное — мне ведь не в чем его упрекнуть. И пьет он, наверное, из-за меня… И дочки его любят… Но у меня пусто внутри. Он что-то делает, пытается измениться — а мне всё равно, понимаешь?…
— Но он же не виноват!
— А мне от этого легче?
Анатолий вышел в прихожую и зажег свет.
Из зеркала на него глянул взлохмаченный бородатый мужик, почти незнакомый — и только глаза еще были свои, настоящие.
Ждем 15 минут.
Звонить по телефону уже поздно, да и смешно: ревнивый муж разыскивает неверную жену? И жена — верна, и муж не такой, и не к кому ревновать. И весь город знает, лучшие друзья и подруги в курсе…
Можно позволить себе еще два глотка; дозу свою Анатолий, если хотелось, помнил.
— Настя, а его ты предупредила? Ну — где ты? — откровенно всполошилась Таня.
— Проснулась, подруга.
— Так предупредила?
— Нет. Он мне сделал больно, пусть сам теперь помучается.
Анатолий вынудил себя понять: это Настя мстит за последнюю ссору. Да, он вел себя тогда гнусно — но ведь утром валялся в ногах, умолял простить?
Вдруг предстало: стыдно сейчас не за ту сцену, а именно за свое утреннее «прости». Оно же укрепило Анастасию, показало, что она во всем права?
Неужели?
Как всё оказывается просто: я права, и ничто иное уже не имеет значения?
Значит, своей любовью он развращал ее? Укреплял в гордыне: заставлял жалеть себя?
Ей надо было героя, супермена — чтобы взял ее в кулак, подчинил?
Из отведенных пятнадцати минут прошли три.
Анатолий понял, что сделает: в ванной комнате лежит опасная бритва, дедовская, когда-то смеха ради он брился ею пару раз, потом отпустил бороду.
— Настя, а ты домой сегодня пойдешь?
— Не знаю еще. Он, наверное, напьется: кажется, заканчивает картину.
— Какую?
— Еще не видела. Он никогда не показывает несделанную… И всегда после картины напивается.
— Настя, ну как же?! Толя же — хороший, настоящий! Он же добрый, все говорят — я таких, как он, не видела!
Анастасия Георгиевна усмехнулась:
— А пьяным ты его видела?… А в вытрезвитель ты за ним ездила?… А когда он… Нет, не хочу говорить.
— Настя, неужели?! Руку поднимал?!
— Нет. — Сигарет Настя больше не считала. — Не поднимал — очень любит. Но вот уже полгода я запираюсь в спальне изнутри.
Таню тряхнуло:
— А он?
— А он в гостиной на диване.
— Настя… — тряска у Тани не прекращалась. — А тебе его не жалко?
Анастасия скривилась:
— А меня кто-нибудь когда-нибудь жалел?
Свет в ванной оказался слишком ярким, ослепил.
Точить бритву необходимости не было.
Анатолий взвесил на руке тяжелое лезвие и, наслаждаясь отблесками, поиграл сталью в лучах лампы, потом тыльной стороной бритвы провел по руке. Приятный холодок заставил усмехнуться: все проблемы можно решить разом? Металл нагрелся быстро, рука перестала ощущать холод.
Анатолий усмехнулся, глянул в зеркало, перевернул бритву лезвием к себе, поднес к горлу и нажал, чтобы ощутить плотную надежность металла.
— Слушай… — Таня пьянела на глазах. — А как он… переносит?
Насте стало грустно.
— Не спрашивала. Леночка его любит, а она большая уже, всё понимает. — Настя вымученно улыбнулась: — Пришла ко мне как-то и говорит: «Мама, вы же с папой муж и жена — а значит должны спать вместе».
— Ой, Настя…
— Вот я и маюсь… Ушла бы, может, но как дочек оторвать?
Таня качнулась к бутылке.
— Он не переживет.
— Да, не переживет, — Насте уже не нужна была собеседница. — Говорил.
— Что-о-о-о?!
— То.
Сбривать бороду опасной бритвой оказалось весьма непросто.
После трех-четырех движений Анатолий бросил ее, взял станок.
Но и с ним пришлось повозиться: лишь через десять минут Анатолий выбрился чисто.
Снова глянул себе в глаза: да, они еще настоящие, а сам он, даже без бороды, на себя похож уже мало.
Слева на щеке показалось пятнышко крови; Анатолий стер его и потянулся к шкафику за одеколоном.
И никому в мире нет до происходящего дела. Ты равнялся на великих? — усмехнулся Анатолий. — Вот и представь, как больной Гоген валялся в хижине на Гаити, вдалеке от всех.
Сколько сможешь вынести ты?
На месте пореза выступила малюсенькая новая капля… стирать ее Анатолий не стал. Художник, он с первого взгляда оценил совпадение: капелька будет как раз в цвет. Остальное он сделает в комнате, рядом с холстом.
Анатолий помнил с детства: индейская раскраска бывает двух видов: мирная — бело-голубая, и боевая — красно-черная. Какую выбрать ему? Вряд ли Настя помнит детали, вопрос важен ему самому: для чего он пойдет искать Настю — для окончательного примирения или для окончательного разрыва?
От явившегося понимания Анатолий застонал — а как не застонать, если понимание пришло следующее: он не властен в ответе. Всё будет зависеть от Насти, от первой ее фразы, от первого мимолетного движения мускулов лица. Истина не нуждается в словах: он поймет всё без них.
Так что? — никакого вопроса на самом деле нет?
Всё решено — то есть решается ею?
И он — гордый, Творец, художник, рвущий себя на части — ее раб?
Анатолий всё же попытался представить себе настину реакцию: от мрака пришедших ранее мыслей представлялись лишь пренебрежение и брезгливость — нищий пьяный фигляр, зачем тебе очередное клоунство?
Взгляд упал на картину.
Сейчас Анатолий сидел к ней боком, и потому из всего полотна видна была только падающая звезда — яркая, режущая глаза предсмертной вспышкой.
Прочь.
Думы, прочь!
Неизвестность страшнее, что бы ни случилось, лучше разрешить всё сейчас.
Анатолий взялся за краски и попытался сосредоточиться на них.
Скоро, Настя, скоро.
Гуашью он не писал давно, засохшая краска не желала разводиться водой. Анатолий долго возюкал кистью в баночке, старался развести — но первая же проведенная от переносицы линия распалась на мелкие капли.
А высохнет краска, — подумалось вчуже, — будет ломаться и отлетать от кожи. Не гуашью, что ли, маслом попробовать?
Его потом придется оттирать скипидаром… Или не придется уже, а?
Анатолий выбрал четыре тюбика разных цветов и разложил этикетками вверх перед собою. Какие возьмем?
Есть такая техника писания — не кистью, а пальцем — вот и довелось попробовать, жаль, что рисунок очень прост.
— Иди домой, Настя.
— Ты чего, Татьян?
— Иди домой.
— Танька, ты напилась, что ли?
— Мне жалко его, иди.
— Ох, ты, жалельщица… А когда он выламывал дверь, когда лез ко мне — тебе не икалось?! Чтоб и меня чуть-чуть пожалеть?!
Последний раз Анатолий глянул на себя в коридоре: чего-то не хватает индейского.
Вспомнил! — недавно Насте кто-то из учеников подарил перья, настоящие перья попугаев, длинные, полуметровые, разноцветные! За неимением орлиных — сойдет.
Анатолий подумал, шагнул к вешалке, нашел на ней полузабытую олину бандану, приладил на голову и пошел осторожно к комнате дочек. Послушал из-за двери дыхание, перекрестился и осторожно открыл дверь.
Через незадернутое окно в комнату проникал лунный свет.
Оля спала спокойно, а Леночка будто почувствовала его появление, заерзала, забормотала.
Анатолий замер, но дочка не открыла глаз — можно двигаться к полке.
Через минуту он снова стоял в коридоре перед зеркалом.
Хорош.
Лица за красками не узнать, да и не нужно; голос его остался прежним — а впечатление есть. Старый индейский вождь Парящий Орел выходит на тропу и видит на ней русский народный камень: налево пойдешь — лишишься всего, направо пойдешь — лишишься чего?
Куда же, Билл, мне надо было поворачивать тогда, а?
Захотелось еще раз зайти в комнату, глянуть на «Падающую звезду», но Анатолий остановил себя: либо будем показывать картину Насте, либо… Про второе «либо» думать нельзя, это приказ.
Спускаясь по лестнице с пятого этажа, закуривая на ходу, Анатолий попытался составить хоть чуточку разумный план действий — ну может, все-таки, разум поможет?
— Ладно, Таня, я пойду.
— Настя, что ты? Оставайся.
— Странная ты, подружка: только что выгоняла — а теперь?
— Запуталась я, Настя.
— Распутывайся, а я пойду. В ванной отмокну, утром надо девочкам завтрак сделать… Лежи-лежи, я сама.
— Ой, Настя…
Сентябрьская ночь, спасибо Луне, встретила Анатолия прохладой.
Чувствовалось странно: краска по линиям стягивала кожу лица, индейский убор напоминал о себе при каждом движении.
Принять Настю могли многие, но, вероятнее всего, она у Татьяны или у Ольги.
Анатолий пожалел об оставленной дома бутылке, но скрепил себя: если что — успеет.
Трудно дался первый шаг, из-под козырька на свет, второй оказался легче. Во времени Анатолий как-то потерялся, но было никак не меньше часу ночи, их маленький Энск должен быть пуст и тих.
Хотя суббота.
Анатолий сразу начал считать шаги — первый, второй, третий — и по детской привычке старался не наступать на линии стыков составляющих дорожку плит.
— Таня, забудь, что я тебе сегодня говорила.
— Попробую, Настя… Главное — девочки.
— Ага… Я пойду?
— Иди… Сигареты у тебя есть?
— Есть еще, хватит… Да и не надо мне больше курить сегодня.
Группа веселящихся подростков вывернула из-за угла навстречу Анатолию, когда его отделяло от поворота шагов пять.
— Гляньте!
Он услышал возглас и по голосу узнал Кольку, одного из своих учеников. Поворачивать было поздно и смешно.
Анатолий бросил сигарету, выпрямился и последний шаг сделал с гордо поднятой головой.
Шаг пришелся на линию стыка плит, но он уже не отвлекался.
— Кто это? — раздался тот же голос.
— Индеец, — услышан ответ.
Не узнают, — решил Анатолий, — без бороды не узнают.
И, словно напоминая, что первый год в их классе он работал голобородым, донесся изумленный шепот:
— Здравствуйте, Анатолий Владимирович…
Пришлось остановиться. Он глянул в глаза говорившему (проклятые перья дали тень на лицо), кивнул, обвел взглядом остальных, кивнул еще раз и так же молча шагнул дальше, сквозь мгновенно расступившуюся компанию своих учеников.
Голосов сзади не слышалось.
Парящий Орел дошел до поворота и, свернув за угол, исчез, словно его и не было.
Только тогда один из учеников сказал, ни к кому не обращаясь, ничего не понимая в происходящем:
— У него боевая раскраска на лице, черно-красная.
— Нет, — возразил второй, стоявший с другой стороны, — я разглядел: сине-белая, мирная.
И спора не возникло.
Встреча такая ничего изменить не могла, ученики давно обо всем знали; о чем не знали — догадывались. На уроках Анатолий часто ловил на себе взгляды, которые можно было истолковывать как угодно: и как сочувствие, и как презрение.
Еще давно, когда путь только начинался, Анатолий выбрал в конце концов опору: дети неминуемо становятся взрослыми — и начинают понимать то, чего не понимали раньше. Опускаться до объяснений Анатолий не мог и не хотел. Это мерзко, слышите, мерзко: объяснять кому бы то ни было, что он… что ему… И даже про пьянство понял тогда Анатолий: оно как альпинистское снаряжение. Если вдруг войдет в моду, ходить с ним будут все, особенно молодые: но не выкидывать же из-за этих пустяков веревки и крючья тому, кому они действительно необходимы?
Пусть запишут по этой причине в кого угодно — мне всё равно. Неразрешимый вечный вопрос — Высоцкий пил из-за безмерного внутреннего напряжения — или писал с такою силою от безумной горечи понимания — себя не изменить?
Анатолий нахмурился: даже сейчас, идя в последний путь, не отвлечься от жизни. Глянем на небо: может, упадет звезда — ведь для нее готово желание? Ах, да, Луна в полнолунии затмевает всё, как Настя.
Сначала к Татьяне, — решил Анатолий, — я чувствую, она там.
Три квартала — рядом; может, сначала зайти к своему, к другу, посмотреть, как Сашка прореагирует на индейский наряд? Вот его дом: окна темны. А вот и сам Сашка, качается, сидя на скамеечке — сегодня суббота.
— Здорово, Саня. — Анатолий присел перед ним на корточки.
— Привет, — Сашкин взгляд был мутным, нечистым. — Ой!
Он отшатнулся.
— Ты кто?
— Сань… неужели не узнал?
Пьян был Саня здорово, но голос держал:
— Толян, ты чего — ошалел в атаке, вождь?!
— Тихо, Саня, я потом всё объясню.
— Погоди, дай выпью, — Саня наклонился к земле и достал из-под скамейки полупустую маленькую. Глотнул и выдохнул:
— Будешь?
— Нет, — услыхал Анатолий свой ответ, и удивился ему, и укрепился в нем.
Саня протянул руку и попытался потрогать перо:
— Настоящее?
— У меня всё настоящее, Сань, ты же знаешь.
— Из-за Настьки?! — Саня сплюнул и еще раз приложился к маленькой. Допил остатки и выкинул пустышку в кусты. — Ну и дурак. Что, не знаешь, как она встретит?
— Думаешь, плохо?
— А думаешь хорошо?
Анатолий никогда не разговаривал с друзьями о Насте, сколько бы ни выпил; и Саня позволял себе какие-то оценки только в особенные, бьющие обоих минуты. Но и тогда Анатолий выслушивал его молча.
— Всё, Сань, я ушел. И тебе домой пора.
— Ага. — Саня ухмыльнулся и вытащил из внутреннего кармана куртки новую маленькую. — Будешь?
Анатолий поднялся, чтобы уйти.
Донеслось:
— Эх, я бы на твоем месте… Вождь.
Дослушивать Анатолий не стал: на его месте из знакомых не мог оказаться никто, ни один человек.
С Настей он столкнулся лицом к лицу у таниной парадной.
Луна и тут вмешалась: выходившая из подъезда Настя осталась в тени, под козырьком, Анатолий, не дошедший шага — на свету. Надежда всё понять по первой настиной реакции рухнула: лица Анатолий не увидел. Замерли оба: Анатолий попытался найти слова, но оставил попытки. Стоял и ждал, пусто, бездумно, спокойно.
Голос Насти прозвучал тихо и холодно:
— Ты сейчас пойдешь домой и смоешь все эти… фокусы. Тебя кто-нибудь видел?
Не отвечая, Анатолий поднес правую руку к голове и начал медленно вытаскивать из убора перья, одно за другим, одно за другим. Перья складывались в букет на левой, протянувшейся вперед руке.
— Иди домой. — Она не добавила ни «клоун», ни «дурак»; она не сказала ни «художник», ни «горе луковое». Она так и не вышла на свет, Анатолий ее так и не разглядел.
— А я уйду ночевать к Татьяне. — Настя развернулась и пошла обратно в парадную.
Через щель в козырьке пробилась полоска света; Настя пересекла ее — и Анатолий увидел тугой ком стянутых на затылке волос.
Можно уходить.
Масляную краску не отмоешь водой, помните?
Настя остановилась на площадке второго этажа и глянула в окно: Анатолий сворачивал.
Ничего не сказал, не объяснил, не крикнул ей вслед «Настя!» Его наверняка видели, в понедельник придется принимать соболезнования: «Вы не в курсе, Анастасия Георгиевна? Вашего мужа видели в субботу в таком интересном виде… У нас ТАКОГО еще не бывало» — и всё бабье будет с упоением обсуждать потрясающую новость.
Знать бы на втором курсе, чем всё закончится…
Закончится? — вздрогнула Анастасия, — о чем это она?!
А ведь грозился уже, было.
Картинка возникла в мозгу целиком: она вынимает из петли еще теплое тело. Потом звонки в «Скорую», в милицию, объяснения… А утром узнают девочки, будут рыдать и смотреть на мать. А она — на них; увидит пожизненное клеймо: их папа покончил жизнь…
Нет!
Всё, что угодно — нет!
Настя схватила очутившуюся неизвестно как на подоконнике сумочку и бросилась вниз.
Анатолия, повернув, она не увидела, улица была пуста.
Подбегая к дому, пытаясь унять дыхание, Настя первым делом глянула на окна. От сердца отлегло: свет горел и на кухне, и в большой комнате.
Надо перекурить.
Надо решаться.
Она устала от всего, устала; она держится гордой из последних сил — может, он всё же сумеет понять, измениться? Надоело!
Сигарета вызывала горечь, начинала болеть голова.
Настя открыла дверь в парадную.
Какой-то звук сверху?
Нет, показалось.
Толины ботинки стояли у вешалки — значит, пришел. Зачем зажег везде свет? Настя зашла в большую комнату и сразу поняла, зачем: картина была поставлена так, чтобы сразу бросалась в глаза. На мгновение Настя забыла обо всем, впилась в полотно глазами.
ТАК он еще не писал; кое-что Настя в картинах уже понимала. Поражало не ЧТО, а КАК: Настя сразу поняла, что звезда падает, еще мгновенье — и ее поглотит пучина. В толиных картинах всегда был виден он сам — от этой мысли Настя вздрогнула.
Где он?
Пусть пьян, им надо поговорить; кажется, что-то изменилось.
Настя прошла на кухню, потом в свою комнату, потом к девочкам — нет.
Возвращаясь через прихожую, она, сама не понимая, почему, остановилась и внимательно посмотрела на стойку для обуви. Напряглась и поняла, почему: толиных тапочек на месте не было.
— Толя… — позвала она, уже не надеясь на ответ.
Ответа не было.
Настя открыла входную дверь и вышла на площадку.
В полумраке лестницы открытый лаз на чердак смотрелся черным квадратом. Настя полезла по лестнице, ставя на каждую ступеньку обе ноги, одну ко второй. Наверху пришлось лечь грудью на планку, чтобы подтянуть тело и встать, сначала на колени, потом на ноги.
Чердак молчал.
Не смея сделать в темноту ни шага, Настя позвала, тихо, как в только что оставленной квартире:
— Толя…
Подождала секунду — и еще раз позвала.
На этот раз немного. Лишь огромная благодарность всем, сохранившим интерес к жизни.
P.S. А вот одного рассказа здесь явно не хватает: «Как делаются спонсорами)» — с посвящением Сергею Львовичу Монастырному. Но я его когда-нибудь обязательно напишу.