Японец просыпается в больнице и спрашивает: «Где я? Что со мной?» Медсестра отвечает: «Три дня назад вы были в Хиросиме, на которую сбросили чудовищной силы бомбу. Не волнуйтесь, сейчас вы в безопасности. В Нагасаки».
Анекдоты бывают жестокими, как этот, появившийся вскоре после того, как американцы испытали первые ядерные устройства. Сначала бомбу под названием «Гаджет», что значит «Приспособление», испытали в пустыне своего штата Нью-Мексико, затем — бомбу по имени «Малыш» сбросили на Хиросиму, а через три дня бомбу «Толстяк» — на другой японский город, Нагасаки. Трое веселых друзей: Приспособление, Малыш и Толстяк. Такой юмор, черный. Смертельно черный.
Применение Америкой столь страшного и бесчеловечного оружия испугало весь мир, логично возникал вопрос, не продолжится ли Вторая мировая война в новом раскладе: США и их союзники против СССР. Разгромившая Германию Красная армия была столь сильна, что бывшие союзники так и не решились пойти против нее и стали накапливать военную мощь. Через год после «Гаджета» на атолле Бикини в Тихом океане взорвали две еще более мощные бомбы, способные уничтожить уже не один, а сразу несколько крупных городов.
Все силы советской науки, огромные средства были брошены на создание своей собственной ядерной силы, и не врал тогда режиссер Александров, что намерен снимать комедию про атомную бомбу. Идею ему невзначай подкинул министр кино Большаков:
— С одной стороны, ученые, напряженно работающие над ядерным проектом, с другой — режиссер, снимающий об этом картину. Он думает, они такие важные, угрюмые, а они оказываются веселыми и жизнерадостными.
— Показать, как среди тревог нашего времени мы не теряем радостного отношения к жизни? — задумался Григорий Васильевич. — Понимаю. Интересная задумка. Я уже разрабатывал эту тему перед самой войной, только там, конечно же, были физики, но не ядерщики.
Орлова и Александров давно уже отстроили свою дачу во Внуково, огромный участок для которой им выделили десять лет назад по личному распоряжению Сталина. Давно ушли в прошлое те несколько встреч Любови Петровны с Иосифом Виссарионовичем — то ли мимолетный роман, то ли мечта о романе. Отец народов благоволить Орловой и ее мужу не перестал, по-отечески следил за их творчеством, но не более. Дача во Внуково сейчас стояла во всей красе, ничуть не хуже, чем вилла Чаплина, на которой однажды побывал Александров. И жили режиссер и актриса больше на ней, чем в роскошной квартире на улице Горького.
Любовь Петровна даже стишок сочинила с одним не вполне эстетическим словом в финале:
Здесь такое все зеленое!
И известно уж давно:
Переделкино хваленое
Перед Внуковом —…
Летом — распахнутые окна, пение птиц, восхитительный воздух, бесконечные прогулки и все, что может подарить Подмосковье. Зимой — лыжи и то, о чем русский человек любит говорить: «Мы будем заниматься этим долгими зимними вечерами». Чтение книг вслух, пасьянсы, беседы под хорошие напитки и легкую закусочку.
Даже летом Любовь Петровна, известная мерзлячка, кутаясь в шаль, иной раз говаривала:
— Вечерок нынче промозглый, не затопить ли нам, Григорий Васильевич, каминчик?
Как-то, сидя у огня, он поделился с ней замыслом новой картины:
— На роль кинорежиссера Громова — Черкасов, высокий, степенный, он у нас будет эдакий американистый филммейкер. Морис обещал кое-что подправить, чтобы под него. Кстати, Слободской тут недавно выдал секрет своего имени, мол, Морис означает: «мудрый организатор революции Иосиф Сталин». Каково!
— А что, это правда?
— Ну какая правда, Любовь Петровна, окститесь! Он родился за четыре года до октября семнадцатого. Какие родители могли предвидеть, что будет Сталин?
— Мудрые.
— Если только так. Черкасов такое рассказывает про съемки «Ивана Грозного», обхохочешься. У Сергея Михайловича явно уже шарики за винтики заходят. От этого его «Ивана» все плюются, особенно кто смотрел вторую серию.
Прямо накануне войны, в июне сорок первого, Орлова и Александров отдыхали в Доме творчества на Рижском взморье. Туда же приехали драматурги Раскин и Слободской, в Риге и Юрмале с успехом шел мюзикл «Звезда экрана», поставленный по их пьесе. И Александров предложил им переделать пьесу в киносценарий. «Светлый путь» не имел такого успеха, как «Веселые ребята», «Цирк» и «Волга-Волга». Срочно нужно вновь взойти на верхнюю ступень пьедестала. И вроде бы пошло-поехало. Но… В первый же день войны немцы бомбили Ригу. Город, в котором родился Эйзенштейн. Когда на вокзале садились в поезд, немецкий самолет повредил паровоз, прицепили другой, а тот еле дышит. Доехали до первой реки — мост взорван… Так и с мирными замыслами, началась военная реальность.
В Москве во время очередного дежурства на крыше Григорий Васильевич пострадал от взрывной волны и, получив повреждение позвоночника, впредь уже не мог так же лихо отплясывать на канате, как во время съемок «Цирка». Но он продолжал делать боевые киносборники. Потом — эвакуация в Алма-Ату, работа на Бакинской киностудии, возвращение в Москву после Курской битвы. Назначенный худруком «Мосфильма» Александров встречал здесь своего бывшего сердечного друга, приехавшего из Алма-Аты доснимать «Ивана Грозного». И однажды, когда худрук робко сделал замечание режиссеру, мол, не слишком ли много в картине борьбы царя с Ефросиньей Старицкой, Сергей Михайлович зло прикрикнул:
— Эй, яйца! Не забыли, кто курица?
На глазах Александрова снималась почти вся вторая серия, и он видел, как получается нечто затхлое, мрачное, безысходное: ни русской природы, ни Москвы, ничего живого, все какое-то вымученное, душное. Все это он высказал на заседании худсовета «Мосфильма» и закончил так:
— Отдавая должное огромному мастерству режиссера, советую взять только наиболее удавшиеся эпизоды и рассматривать вторую серию как этап внутренней борьбы Ивана с оппозицией. В этой борьбе ему необходима победа любыми средствами во имя того, чтобы одержать победу на Балтике.
Эйзенштейн смотрел на Александрова с презрительной усмешкой, а когда выходили после заседания, кинул ему вслед:
— Яйца! Яичечки! Не превратитесь в яичницу!
И как раз вскоре газета: за первую серию Эйзенштейну присуждена Сталинская премия первой степени! Явившись после объявления списков лауреатов на «Мосфильм», Сергей Михайлович похлопал бывшего сердечного друга по плечу:
— Ну что, яичница, курочка-то еще кудахчет!
И на новом заседании худсовета все проголосовали за то, чтобы дать гению возможность снимать, что он хочет и как хочет. Съемки должны были продолжиться после вручения премии, но на балу в Доме кино «курица» упала с инфарктом и долго отлеживалась в больнице. Вернувшись, Эйзенштейн доснял фильм и потребовал от Большакова, чтобы Сталин как можно быстрее посмотрел вторую серию.
Благоухало второе послевоенное лето. Поздно вечером министр кинематографа Большаков и художественный руководитель киностудии «Мосфильм» Александров привезли в Кремлевский кинотеатр яуфы с этикетками «Иван Грозный — 2». Смотрели втроем. Сталин, как всегда, в своем жестком кресле в середине первого ряда, министр и худрук — справа и слева от него. Григорий Васильевич сразу же увидел, что главный зритель явно не в духе, но какова будет реакция непредсказуемого диктатора? Известно, что первая серия ему не понравилась, но почему-то он ее не запретил и даже наградил премией своего имени. А теперь?
Долго сохранялась тишина, покуда Сталин громко не фыркнул:
— Что у него с усами? Зачем над губой выбритый треугольник?
— Как у татарина, — кивнул Большаков.
— Может, это намек на татарское происхождение Глинских? Сын Мамая пошел в услужение Литве и получил имение Глины, откуда и пошли Глинские.
— Как? — удивился Александров. — Мать Ивана Грозного происходит от потомков хана Мамая?
— А вы этого не знали? — строго повернулся к нему главный зритель. — И Мамай не был ханом. Ханом был Тохтамыш, Мамай — беклербек и темник. То есть управляющий хозяйством Золотой Орды и полководец.
И Григорий Васильевич затих, решив больше не задавать вопросов, чтобы не выказать своего невежества перед таким, ёханый Мамай, знатоком.
— Сколько здесь Ивану? — дымя трубкой, спросил знаток.
— Я тоже считаю, что внешний вид не соответствует образу, — уклончиво ответил Большаков.
— Да ему лет тридцать, а здесь выглядит, как спившийся старик, — злился Сталин.
Похоже, за вторую серию курочка золотых зернышек не получит, ликовал Александров.
— Мальчик играет очень хорошо, — не переставая дымить, бухтела трубка. — А бояре как в детском утреннике. Раёшные. Балаганные.
Он что, и на детских утренниках бывал? Во дает! Но оценки дает правильные. На роль Елены Глинской и Ивана в отрочестве Эйзенштейн взял первую жену Пырьева Аду Войцик и ее сына Эрика Пырьева. Эпизод «Детство Ивана», пожалуй, и впрямь лучшее, что есть во второй серии. А бояре и впрямь фальшивые, их такими в детских спектаклях показывают, глупые и нарочито противные.
— Эта сцена с Филиппом тоже неплохо сделана, — пыхтела трубка.
Верно, разговор царя с митрополитом, противоборствующим опричнине, тоже хорошо снят. Ёханый Мамай, эдак главному зрителю и вся вторая серия понравится. Скажет, а чего это вы на худсовете критиковали!
— Волею Вышнего суд и казни творити… — тихо повторил следом за Иваном Грозным грозный Иосиф. И другую фразу царя тоже повторил с удовлетворением: — Отныне буду таковым, каким меня нарицаете. Грозным буду!
И совсем уж Григорий Васильевич приуныл, вновь увидев раздражение на лице главного зрителя, когда Серафима Бирман в роли Ефросиньи затянула свою тоскливую песню.
— О чем она поет? — возмутился Сталин. — Ни одного слова разобрать не могу. И зачем вообще эта нудная песня?
Чем дальше в лес, тем больше дров, уже и щепки полетели:
— Что же он такого спившегося старика изобразил! И что это за икона мерзкая? Она и в первой серии меня удивляла. Вместо Христа Спаса — демон безобразный.
Но самый пик раздражения пришелся на ту часть картины, которую Сергей Михайлович зачем-то решил снять в цвете. Пир царя и опричников, безумные пляски и противная песня, которая много дней сидела в ушах у Александрова, после того как он впервые посмотрел сей шедевр гения: «Жги, жги, жги, жги! Говори да приговаривай! Топорами приколачивай!»
— Что они как бесы скачут?! — громко воскликнул главный зритель. — Как будто черти в аду. Иван Григорьевич!
— Совершенно согласен, — откликнулся Большаков. — Гнуснее и не придумаешь.
— Какая-то невыносимая дрянь! — ругался Сталин. — Мерзостный балаган. И зачем Басманов в женской одежде? Опять гнусный намек на его содомский грех с Иваном? Эту брехню подонок Курбский подбросил, а потом другая сволочь распространяла, мерзавец Штаден. И Эйзенштейн туда же?
Вот оно! Вот где ты, курочка, опять споткнешься. Худрук «Мосфильма» ликовал: отольются гению все бесчисленные издевки, не иссякающие с тех пор, как Александров решил жить своим умом и своей жизнью.
Дальше гнев главного зрителя только распалялся. Он хмыкал и фыркал над каждым кадром:
— И что они все в каких-то пещерных интерьерах? И как это столько свечей, а тень на стене одна? И что за шишак у него на голове вырос? Урод какой-то! А опричники зачем так одеты? Ни дать ни взять — ку-клукс-клановцы, как у Гриффита, только в черном. Ха-ха, этот, конечно, не видит, что это не царь Иван, а Владимир Старицкий! Чушь собачья! И что это царь так зыркает? Ну точь-в-точь как чокнутые в сумасшедшем доме. И до чего же затянуто, сил больше нет смотреть! Долго там еще?
— Да нет, пять минут, не больше, — ответил министр.
— Тогда ладно, досмотрим. Эта Ефросинья Старицкая мне уже печенку проела. Она в кадре присутствует не меньше, чем царь Иван. Сейчас она, конечно же, будет нудно скулить над убитым сыном. Ну вот, опера пошла. Балет уже был. Теперь опера.
— Подобает всегда царю осмотрительным быть, — произнес Черкасов, исполняющий роль царя, последние слова второй серии. — Ко благим — милость и кротость, к злым — ярость и мученье. Ежели сего не имеет, не есть царь. Ныне на Москве враги единства Русской земли повержены. Руки свободны. И отныне засверкает меч справедливый против тех, кто извне посягает на величие державы Российской. Не дадим в обиду Русь!
Неужели теперь главный зритель изменит свое отношение? Но нет, едва зажегся свет, он аж подскочил:
— Балаган! Товарищ министр, товарищ худрук! Что вы мне привезли? Нет, я вас не обвиняю. Я спрашиваю, что, по-вашему, вы привезли и показали мне только что?
— Балаган, — взволнованно развел руками Большаков. — Лучше и не скажешь. Я и в первый раз смотрел — негодовал, и сейчас негодовал.
— А вы, товарищ художественный руководитель главной киностудии Советского Союза, что скажете о творении вашего учителя?
— Учителей, товарищ председатель Совета министров, ругать невежливо, — ответил Григорий Васильевич. — Но могу заявить, что такую картину выпускать на экраны прежде-временно.
— Преждевременно? — воскликнул Сталин. — Да ее вообще сжечь надо, эту поганую фильму! Я такие надежды возлагал на крупное историческое полотно о человеке, заставившем Европу признать Русь великой страной, а мне подсунули балаган, детский утренник. Все сводится к тому, что дурака Володю дура мамаша пытается пристроить на трон, и его убивают. Всю целую вторую серию! Правильно сделали, что не привезли с собой этого вашего Эйзенштейна. Иначе я бы ему такое наговорил, что он бы не просто с инфарктом свалился. Он бы себе самому голову оторвал бы и съел.
— А рот? — вырвалось у Александрова изо рта само собой.
— Что рот? — не сразу понял Сталин. Поразмыслил и, хлопнув худрука «Мосфильма» по плечу, рассмеялся: — Правильно. Рот. Как бы он съел безо рта? Ну, вы рассмешили меня, товарищ Александров. Над чем сами сейчас работаете?
— Да административная работа одолела, товарищ Сталин, — ободренный, заговорил худрук. — Никогда не думал, что так сложна миссия художественного руководителя киностудии. Тем более, если это такой гигант, как «Мосфильм». Нужны энциклопедические знания, железный характер и необыкновенная доброта. А мне этих качеств пока еще недостает. И так хочется снимать самому! А времени на собственное кино нет.
— Товарищ Большаков, — обратился Сталин к своему министру. — Сделайте так, чтобы нашему выдающемуся режиссеру Александрову представилась возможность снять новых «Веселых ребят». Или «Волгу-Волгу». «Днепр-Днепр». «Енисей-Енисей». Рек у нас, слава богу, много.
Потом грянуло то знаменитое заседание Оргбюро, на котором громили Лукова и Пудовкина, Зощенко и Ахматову, а главное — самовлюбленную курицу, Сергея Михайловича, гения всех времен и народов, как иной раз его называли, особенно в двадцатые годы. Уходя с того заседания, столкнувшись у входа в фойе с Эйзенштейном, Александров так сильно хотел сказать ему: «Куд-кудах!», но сдержался, сумел остаться дипломатичным и великодушным. Он даже промолвил:
— От всей души сочувствую.
— Да знаю я вашу братию! — огрызнулся учитель.
Эйзенштейн долго не появлялся на «Мосфильме», но новый инфаркт не сбил его с шахматной доски, он вернулся на студию и начал работать. Но что это была за работа? Он делал вид. Переделывал одно, другое, потом снова переделывал, возвращался к прежнему варианту, вовлекал всех в бесконечные разговоры, в которых главенствовал сам, произнося долгие речи. Слушая его, одни честно признавались, что ничего не понимают, о чем это он, а другие благоговейно возражали: «Не каждый поймет гения, надо вслушиваться, а кто поймет, тот сам станет таким, как он».
— Вот я уже не хочу становиться таким, как он, — решительно заявил Григорий Васильевич жене.
Сам он вновь вошел в струю, предложение сделать картину о физиках-ядерщиках отбросило его в тот предвоенный июнь. Он отыскал папку с начальным сценарием «Звезды экрана» и, хотя признал его безнадежно устаревшим, принялся переделывать под новые требования. И новое название родилось само собой: после войны, как после долгой тяжелой зимы, все человечество пребывало в ощущении наступившей долгожданной весны.
Героиня фильма Ирина Петровна Никитина теперь работала над проблемой расщепления атомного ядра. Потребовался консультант, и как раз в это время оказался не у дел один великий физик. В тридцать пять лет, накануне войны, он уже стал академиком, получил Сталинскую премию первой степени, в войну занимался оборонными разработками и получил еще одну высшую Сталинскую, а когда после победы создали на правительственном уровне атомный спецпроект, в него вошли только трое: Лаврентий Павлович Берия — главный руководитель, Игорь Васильевич Курчатов — руководитель научных работ и Петр Леонидович Капица — руководитель работ отдельных направлений. Но Капица настолько не сработался с Берией, что тот натравил на него других ученых, те доказали нецелесообразность проектов Петра Леонидовича, их закрыли, а самого ученого отстранили от атомного спецпроекта, сняли с должности директора Института физических проблем, и в ожидании своей участи он жил на своей даче на Николиной горе. От него до внуковской виллы Орловой и Александрова — полчаса езды на машине, и академик стал частым гостем у режиссера и актрисы, сраженных тем, как он одинаково увлекательно говорит — что о физике, что об искусстве и литературе.
— Мне донесли, что Берия хотел меня арестовать, но Сталин ему строго запретил, — с гордостью сообщил он однажды.
Ездили и они к нему, он хвастался талантливыми сыновьями, родившимися еще в Кембридже, своей столярной мастерской, где он любил сам мастерить мебель, картинами, среди которых выделялся изумительный его портрет кисти самого Кустодиева.
— Мы с Семеновым пришли к нему и говорим: «Вы пишете знаменитостей, так напишите двух людей, которые в будущем будут очень знамениты». И он поверил в нас, написал вот это полотно.
Увы, все консультации ядерщика Петра Леонидовича оказались напрасны.
— Придется искать другую сферу деятельности Никитиной, — сообщил опечаленный Большаков, возвращая первый вариант сценария. — Берия сказал: «Лучше пусть пока никто не знает о наших разработках по атомному оружию».
— Да ежу понятно, что мы ищем пути к созданию своей бомбы, все об этом знают! — возмутился Александров и стал размышлять, в какой области науки может работать Никитина. Остряк Катаев подсказал тему:
— Пусть она выстраивает схему превращения обезьяны в человека, это же чудовищно интересно. Я до сих пор не могу взять в толк, как сие происходило.
— А цель?
— Цель — превращение всяких выродков в нормальных людей. Пусть она работает с обезьяной, у которой повадки Гитлера. Найдите такую. Это будет убийственно смешно. Или, еще лучше, с повадками главного агитпроповца, вашего однофамильца. Пусть она умеет кричать одно слово: «Запретить!»
Во втором сценарии Никитина работала с обезьянами в области рефлексологии, но и тут нашлись противники: мол, это карикатура на работы гениального Павлова, и как раз сработало то самое «Запретить!», высказанное Несвятым Георгием, будь он неладен.
Успокоил и нашел выход из положения все тот же замечательный академик.
— Не кипятитесь, голубчик, ничего страшного. Пусть ваша Никитина занимается проблемами использования энергии солнца. Это не менее интересно, а в будущем станет важнейшим из направлений, — дал совет Петр Леонидович.
Наконец с его легкой руки сценарий утвердили, можно снимать, а тут еще с чехами подфартило. Благодарные советским людям, освободившим их от кичливых бошей, они часто приглашали наших деятелей искусства к себе в страну, в отличие от многих других не подвергшуюся разрушениям. Чехи пригласили в Прагу Дунаевского, устроили ряд концертов Пражского симфонического оркестра под руководством доброго Дуни, а заодно и Орлова с Александровым подтянулись со своими выступлениями. Оказалось, чехи без ума от их кинокомедий. Побывав на пражской киностудии «Баррандов», Александров слюнками истек от зависти, видя новенькие умопомрачительные павильоны, совершенное оборудование, манящие высоченные операторские краны. Любочка же готова была умереть на блистательной лестнице, по которой в «Девушке моей мечты» скакала венгерка Марика Рекк, такая же платоническая любимица Гитлера, как Орлова — любимица Сталина.
— А вам не кажется, что эту лестницу они слизали с нашей из «Веселых ребят»? — усмехнулся Александров.
— Кажется, — согласилась жена. — Но эта куда шикарнее, заграничнее. Я обязательно должна на ней танцевать!
Александров был не первым советским режиссером на студии «Баррандов», до него сюда уже проник Савченко и снял комедию «Свадьба с вензелями» по водевилю прошлого века «Аз и ферт». Фильм так и переименовали: «Старинный водевиль». Чехи охотно согласились распахнуть павильоны и перед Григорием Васильевичем, знай только деньги плати. Так мосфильмовцы временно превратились в пражфильмовцев, а Орлова ласково называла студию «Баррандов» бараночками.
Осень в Праге оказалась просто упоительной. Чехи носили русских на руках, могилы советских воинов всюду были украшены коврами из живых цветов, а там, где в бою пролилась кровь нашего бойца, об этом сообщала воткнутая табличка, горела лампадка и тоже росли милые цветы.
Зная, что на «Баррандов» снимается советский фильм, организаторы различных представлений не давали покоя артистам, занятым в съемках, таскали их по всем городам. В Брно устроили выступление на переполненном стадионе, к машинам несли на руках, от стадиона до вокзала провожала огромная толпа, на вокзале, едва поезд тронулся, тысяча голосов запела «Ходни штести, здраве» — песню, с которой чехи провожают любимых гостей. Поезд ехал медленно, и еще долго слышалось это пожелание счастья и здоровья, Любовь Петровна все махала ручкой из окна вагона и плакала, и Григорий Васильевич тоже плакал. Потом сказал:
— Знаете, любовь моя, есть такое понятие — исторический оптимизм. Оно свойственно мне и вам, всему нашему народу. Потому мы и непобедимы. Потому что мы — исторические оптимисты. И наш фильм должен выразить это ощущение. Такая чудовищная война закончилась только что, земля еще дымится и пахнет кровью, а мы уже поем и смеемся.
— Как дети, — добавила Орлова и счастливо прижалась к груди любимого мужа.
— И хорошо, что нам не дали снимать про ядерную бомбу, — радостно произнес Александров. — Это бы только утяжелило фильм. Весь мир боится этой проклятой бомбы. А вот энергия солнца — совсем иной коленкор. В самом этом понятии есть животворящая сила. Фашисты и вся мировая сволочь питаются энергией мрака. Мы, советские люди, питаемся энергией солнца. Вот о чем фильм. Может, так и назвать: «Энергия солнца»?
— Лучше проще, как сейчас: «Весна», — выдохнула Орлова, все еще в счастливом экстазе после успеха в Чехословакии.
Подошел Черкасов:
— Хорошо, братцы! В Гражданскую мы с этими чехами воевали, а теперь — такая любовь! А пройдет время, и нас все так будут встречать — и венгры, и немцы, и всякие прочие шведы. После такой войны все народы осознают, вот увидите, навсегда осознают!
К зиме использовали на «бараночках» все, что требовало хорошего оборудования, Любочка сбацала свою чечеточку на ступенях лестницы Марики Рекк, и все вернулись в Москву, где их ждала злая Любочкина закадычная подруга Фуфа — Фаина Раневская:
— Наелись шпикачек, напились вкусного пива, а мне даже понюхать не пришлось.
В Прагу ее не брали, поскольку сцены, в которых она участвует, легко снимались в мосфильмовских декорациях. И началась феерия! Фуфа Великолепная играла так, что операторы с трудом могли работать, их распирал смех, а уж остальные просто чуть не по полу катались. Пятидесятилетняя Фаина Георгиевна исполняла роль экономки Никитиной, Маргариты Львовны, простодушной старой девы, хватающейся за последнюю возможность обрести свое личное счастье с завхозом Института солнца Бубенцовым. Его играл тридцативосьмилетний Ростислав Плятт, влюбленный в актрису Веру Марецкую, чего Фуфа никак не могла ему простить и потому на съемочной площадке то и дело старалась наступить Славику на ногу или опрокинуть на него реквизит.
— В цирк можно больше не ходить до конца жизни, — от души потешался Александров.
В конце февраля павильонные съемки завершились, и теперь с нетерпением ждали, когда можно будет снять заглавную героиню картины — московскую весну во всей ее красе. А в ожидании весны во всю прыть праздновали присвоение Черкасову звания народного артиста СССР. Гуляли три дня в самых разных местах, даже во Внуково, а когда расположились ближним кругом у камина, Николай поведал о недавней встрече в кабинете у Сталина. Эйзенштейн с того августа, когда его раздраконили на Оргкомитете, так ничего и не изменил во второй серии, осенью он написал Сталину письмо с просьбой о личной встрече, и наконец главный зритель-потрошитель пригласил к себе его и Черкасова.
— Если он отозвался и пригласил, все будет решено в положительном аспекте, — страшно волнуясь, твердил Эйзенштейн, внушая себе надежду.
В одиннадцать часов вечера Поскребышев проводил их в кабинет, они вошли, пожали руки Сталину, Молотову и Жданову.
— Сядем здесь, — предложил Хозяин и первым сел во главе длинного стола, стоящего вдоль стены кабинета, Молотов и Жданов сели справа от него, режиссер и актер — слева.
С минуту сидели молча, разглядывая друг друга. Сталин раскурил трубку и только затем произнес строго:
— Я получил ваше письмо. Получил еще в ноябре, в Сочи, но в силу занятости откладывал встречу. Правда, можно было ответить письменно, но я решил, что будет лучше переговорить лично… Так что же вы думаете делать с картиной?
— С картиной… — глухо отозвался Эйзенштейн. Похоже, он и впрямь надеялся на чудо, что Сталин признается в ошибке, мол, пересмотрел еще пять раз и наконец осознал всю гениальность. — Товарищ Сталин, мы понимаем, что, наверное, совершили ошибку. Растянули и затем искусственно разделили вторую серию фильма на две серии — на вторую и третью. По этой причине ливонский поход, разгром ливонских рыцарей и победоносный выход к морю, то есть те события, ради которых ставилась картина, не вошли во вторую серию, почему получилась диспропорция между отдельными ее частями и оказались подчеркнутыми такие эпизоды, которые должны были быть проходными.
— И что намерены делать? Мне сообщили, что с августа месяца работа стоит, никаких переделок. Можно исправить картину или нельзя? — еще суровее спросил вождь.
— Можно, — кивнул Сергей Михайлович. — Исправить картину, как нам кажется, можно, но для этого нужно резко сократить заснятый материал и доснять сцены ливонского похода.
— А вы что думаете, товарищ Черкасов? — спросил Молотов.
— Я бы хотел выслушать замечания непосредственно в свой адрес, — ответил актер. — Чем не хорош образ Ивана в моем исполнении?
— Вы сейчас лучший актер Советского Союза, — ответил Сталин. — Не вполне правильно само осмысление образа царя. Иван Грозный был великим и мудрым правителем, он ограждал страну от проникновения иностранного влияния и стремился объединить Россию. Впервые в России ввел монополию внешней торговли. Кстати, после него это сделал только Ленин. Мне странно другое, почему он в тридцать лет выглядит у вас как одряхлевший старик? Или как больной, измотанный болезнью?
— Сказалось огромное напряжение, товарищ Сталин, — ответил Эйзенштейн.
— Посмотрите на меня, — усмехнулся главный зритель. — Мне через два года семьдесят, а я выгляжу так же, как ваш тридцатилетний Иван. Может, скажете, у меня не такое огромное напряжение, как у него?
— Вы молодо выглядите, товарищ Сталин, — вымученно улыбнулся Сергей Михайлович.
— И почему у Ивана Грозного такой вытянутый затылок? — спросил Жданов.
— Такова моя бинарная логическая импликация образа, — туманно ответил режиссер, все переглянулись и к вопросу о странностях трансформации черепа царя вернуться не решились.
— А кто, по-вашему, опричники? — спросил Молотов.
— Это… — Эйзенштейн возразил в своей манере говорить то ли заумно, то ли гениально: — Это изобретенный Иваном Грозным великолепный гаджет, устройство для расщепления атомов, из которых состоит народ, для получения мощной энергии, направленной на поляризацию структурирующих и деструктивных сил. Сей невиданный аппарат стерилизации одних потоков и концептуализации других в ближайшем будущем станет основой основ в науке…
— Минуточку, — перебил его словоизвержения Сталин. — Вы историю изучали?
— Более или менее… — отозвался Эйзенштейн.
— Более или менее? — вскинул гневно бровь Сталин. — Я тоже немножко знаком с историей. У вас неправильно показана опричнина. Опричнина — это королевское войско. В отличие от феодальной армии, которая могла в любой момент сворачивать свои знамена и уходить с войны, — образовалась регулярная армия, прогрессивная армия. У вас опричники показаны как ку-клукс-клан. Как у Гриффита в «Рождении нации».
— Но они у Гриффита одеты в белые колпаки, а у нас — в черные, — попытался защититься Эйзенштейн.
— Разве это принципиальная разница? — усмехнулся Молотов.
— Царь у вас получился нерешительный, похожий на Гамлета, — продолжал костерить Сталин. — Все ему подсказывают, что надо делать, а не он сам принимает решения. Царь Иван был великий и мудрый правитель, и если его сравнить с Людовиком XI… Вы читали о Людовике XI, который готовил абсолютизм для Людовика XIV?.. Нет? Так вот, наш Иван Грозный по отношению к Людовику на десятом небе. Мудрость Ивана Грозного состояла в том, что он стоял на национальной точке зрения и иностранцев в свою страну не пускал, ограждая страну от проникновения иностранного влияния. В показе Ивана Грозного в таком направлении были допущены отклонения и неправильности. Петр Первый — тоже великий государь, но он слишком либерально относился к иностранцам, слишком раскрыл ворота и допустил иностранное влияние в страну, допустив онемечивание России. Еще больше допустила его Екатерина. И дальше. Разве двор Александра Первого был русским двором? Разве двор Николая Первого был русским двором? Нет. Это были немецкие дворы. Замечательным мероприятием Ивана Грозного стало то, что он первый ввел государственную монополию внешней торговли. Иван Грозный был первый, кто ее ввел, Ленин — второй.
— А ваш Иван Грозный получился неврастеником, — вставил слово Жданов.
— Да вообще, сделан упор на психологизм, на чрезмерное подчеркивание внутренних противоречий и личных переживаний, — добавил Молотов.
— Нужно показывать исторические фигуры правильно по стилю, — продолжил главный кинокритик. — Так, например, в первой серии неверно, что Иван Грозный так долго целуется с женой. В те времена это не допускалось.
— Картина сделана в византийском уклоне, и там тоже это не практиковалось, — снова встрял Жданов.
— Вторая серия очень зажата сводами, подвалами, нет свежего воздуха, нет шири Москвы, нет показа народа, — добавил Молотов. — Можно показывать разговоры, можно показывать репрессии, но не только это.
— Иван Грозный был очень жестоким, — продолжил Сталин. — Показывать, что он был жестоким, можно, но нужно показать, почему необходимо быть жестоким. Я считаю опричнину для своего времени явлением прогрессивным. А руководитель опричнины Малюта Скуратов — крупный русский военачальник, героически павший в борьбе с Ливонией. Вы согласны с такой трактовкой?
— Если смотреть с точки зрения имплантабельности, — промолвил Сергей Михайлович, откровенно наглея, — то, безусловно, да.
— А какие ошибки допустил Иван Грозный? — спросил хозяин кабинета, несколько сбитый с толку.
— Мне кажется, его главный недостаток — инфаллибильность, то есть уверенность в том, что он никогда не заблуждается — сказал режиссер. — А политик обязан дифференцированно относиться к своим промахам.
— Инфаллибильность это, конечно, недостаток, — кивнул Сталин, явно принимая игру, затеянную хитрым строителем аттракционов. — Но я имею в виду конкретные ошибки.
— Полагаю, он был тем, что французы называют эндюбитабль, то есть безошибочным. — И Эйзенштейн хлопнул ладонью по столу.
— Тут я с вами не согласен, — выпустил Сталин большой клуб дыма. — Даже Сталин далеко не безошибочен. А одна из ошибок Ивана Грозного состояла в том, что он недорезал пять оставшихся крупных феодальных семейств, не довел до конца борьбу с феодалами. Если бы он это сделал, то на Руси не было бы смутного времени. — Сталин усмехнулся. — Тут Ивану помешал Бог. Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает грех. А ему следовало не каяться, а действовать еще решительнее!
— Решись, и ты свободен! — вставил свое слово Черкасов красивым голосом повелителя.
— Исторические события надо показывать в правильном осмыслении, — произнес Молотов. — Вот, например, был случай с пьесой Демьяна Бедного «Богатыри». Демьян Бедный там издевался над крещением Руси, а дело в том, что принятие христианства для своего исторического этапа было явлением прогрессивным.
— Конечно, мы не очень хорошие христиане, — усмехнулся Сталин, — но отрицать прогрессивную роль христианства на определенном этапе нельзя. Это событие имело очень крупное значение, потому что это был поворот русского государства на смыкание с Западом, а не ориентация на Восток. Только что освободившись от татарского ига, Иван Грозный торопился объединить Россию с тем, чтобы быть оплотом против возможных набегов татар. Астрахань была покорена, но в любой момент могла напасть на Москву. Крымские татары также могли это сделать. Демьян Бедный представлял себе исторические перспективы неправильно. Когда мы передвигали памятник Минину и Пожарскому ближе к храму Василия Блаженного, Демьян Бедный протестовал и писал о том, что памятник надо вообще выбросить и вообще надо забыть о Минине и Пожарском. В ответ на это письмо я назвал его «Иваном, не помнящим своего родства». Историю мы выбрасывать не можем… Что скажете, товарищ Черкасов?
— Я работаю над образом Ивана Грозного не только в кино — и в театре, полюбил этот образ и считаю, что наша переделка сценария может оказаться правильной и правдивой, — ответил актер.
— Ну что ж, попробуем, — ответил Сталин, обращаясь к Молотову и Жданову. И засмеялся: — Дай вам бог каждый день — новый год.
— А еще борода, — сказал Жданов. — Вы, товарищ Эйзенштейн, слишком увлекаетесь тенями, что отвлекает зрителя от действия, и бородой Грозного. Грозный слишком часто поднимает голову, чтобы было видно его бороду.
— Хорошо, обещаю в будущем бороду Грозного укоротить, — зло буркнул Эйзенштейн.
— В первой серии Курбский — великолепен, — стал хвалить Иосиф Виссарионович. — Очень хорош Старицкий, артист Кадочников. Он очень хорошо ловит мух. Тоже: будущий царь, а ловит руками мух! Такие детали нужно давать. Они вскрывают сущность человека.
И вдруг перевел разговор на съемки «Весны». Черкасов рассказал о том, как хорошо относятся чехи к нашим людям и плохо к американцам, которые бомбили их города.
— В наши задачи входило раньше американцев вступить в Прагу, — стал вспоминать недавнюю историю Сталин. — Американцы очень торопились, но благодаря рейду Конева удалось обогнать их и попасть раньше, перед самым падением Праги. Американцы бомбили чехословацкую промышленность. Этой линии американцы держались везде в Европе. Для них было важно уничтожить конкурирующую с ними промышленность. Бомбили они со вкусом!
Жданов неожиданно рассмеялся:
— Я смотрел отснятые материалы «Весны». Очень хорошо играет Орлова. А как играет Раневская! — Он аж замахал руками от восторга.
— Исторические образы, товарищи киноделы, — вдруг очень ласково проговорил Иосиф Виссарионович и даже слегка, эдак доверительно, наклонился в их сторону, — нужно показывать правдиво и сильно. И что самое важное — соблюдать стиль исторической эпохи. Правильно?
— Сатис ректе! — воскликнул Эйзенштейн.
Сталин посмотрел на своих двух орлов и усмехнулся:
— Вот и хорошо. А как вам, товарищи киноделы, состояние современного советского кинематографа?
— Я считаю, мы на вершине, — горячо ответил Черкасов, зная, что Эйзенштейн может хвалить только себя и сейчас лучше не дать ему говорить. — Первый фестиваль во французских Каннах, и сразу четыре приза! Эрмлеру за «Великий перелом», Птушко за великолепную работу с цветом в «Каменном цветке». Кто там еще? Арнштаму за «Глинку»… Да, и Юткевичу за «Молодость нашей страны». Это же триумф! И в этом году мы его повторим. Я сейчас снимаюсь у Александрова в картине «Весна», весьма достойная будет работа. И, что примечательно, в добром сотрудничестве с чешскими друзьями. Интернационал набирает силу!
— А кого нам в этом году наградить премией имени товарища Сталина? — спросил товарищ Сталин.
— Да того же Птушко, — продолжал держать слово Черкасов. — Того же Арнштама. Можно и Пудовкина, он, на мой взгляд, учел все свои промахи и хорошо переделал «Нахимова», пару недель назад премьера вызвала бурю восторга.
— А Чиаурели? — ехидно улыбнулся главный зритель страны.
Черкасов замялся. Осторожно спросил:
— «Клятва»?
Последний фильм главного грузинского режиссера, откровенно говоря, заслуживал тех слов, которые так умело использовала Фуфа Великолепная, но произнести их сейчас?..
— А что вы замолчали? — усмехнулся Жданов. — Между прочим в прошлом году эта картина получила приз на фестивале в Венеции.
— Фильма, конечно, тяп-ляп сляпана, — прищурил правый глаз Сталин. — Но мнение итальянцев поддержать надо бы.
— Это конечно, — засмеялся Черкасов. — Как говорила моя мама: «Бусы-то говенненькие, но мужу нравятся, вот я ношу».
— Как-как? — переспросил Сталин и от всей души расхохотался. — Вот уж точно ваша мама говорила. Хороший вы человек, Николай Константинович, давно вас люблю. Мне нравятся люди, способные смело высказывать свои суждения.
— Особенно Буденный, — потупил глаза Молотов.
— А что Буденный? — резко повернулся к нему Сталин. — Ах, это? Ну да. Его по ошибке хотели арестовать, а он пулемет выставил у себя на даче и давай пулять. Молодец! А сколько тех, кто сразу же лапки кверху… Так это… Где, бишь, мой рассказ несвязный? Да, об искусстве перевоплощения. Я считаю его главным для актера. У вас, товарищ Черкасов, оно в полной мере присутствует. Вы ведь питерский? Семья? Дети?
— Жена Нина любимая и единственная, товарищ Сталин, — откликнулся Черкасов. — Сыну шесть лет будет. Дочки… Одна в блокаду погибла, другая в младенчестве померла… Так вот, я не об этом. В юности я работал статистом в Мариинском театре и много раз наблюдал выступления Шаляпина. Вот уж великий был мастер перевоплощения!
— Да, это точно, — улыбнулся Сталин. — Я сам несколько раз его видел. Скала! А еще Николай Петрович Хмелев непревзойденно перевоплощался, Каренин — одно, Беликов — другое, Тузенбах — третье. Даже Ивана Грозного успел сыграть перед смертью. Кстати, он и в какой-то из ваших фильм успел сыграть, Сергей Михайлович?
— То есть как в какой! — подпрыгнул на своем стуле Эйзенштейн. — В «Бежином луге».
— А где эта фильма сейчас? — то ли в шутку, то ли всерьез поинтересовался хозяин кабинета.
— Как где? Смыта, уничтожена! По вашему же приказу!
— По приказу товарища Сталина? — вскинул брови товарищ Сталин. — Ну, это он, знаете ли, пожалуй, погорячился. Я ему скажу, чтоб он так больше не делал, ладно?
— Ладно, — растерянно пробормотал Эйзенштейн.
— Каковы же реальные сроки переделки вашей картины об Иване Грозном? — спросил Жданов.
— Тут излишняя торопливость не нужна, — вставил свое суждение Сталин. — Самое важное, чтобы картина была сделана в стиле эпохи. В соответствии с исторической правдой. Необходимо выпускать на экраны исключительно кинофильмы высокого качества. Зритель наш вырос, и мы должны показывать ему только высококачественные художественные произведения. Как вы думаете заканчивать фильм?
Эйзенштейн почему-то подавленно молчал, и вместо него вновь ответил Черкасов:
— Как и предполагалось по первоначальному варианту сценария, фильм должен заканчиваться ливонским походом и победоносным выходом Ивана Грозного к морю. Вот он стоит в окружении военачальников, знаменосцев и воинов. Стоит на берегу моря, перед набегающей волной. — И Николай Константинович медленно поднялся, вытянулся во весь свой двухметровый рост. И заговорил уже голосом Ивана Грозного: — Сбылась его заветная юношеская мечта увидеть море синее, море дальнее, море русское. Он вглядывается вдаль и говорит: «На морях стоим и стоять будем!»
Сталин захлопал в ладоши, заулыбался и воскликнул:
— Ну, что же!.. Ведь так и получилось. И даже намного лучше! Желаю вам, товарищи киноделы, большого успеха!
Они попрощались, а на следующий день Черкасов прочитал в газетах указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении ему звания народного артиста. И теперь, рассказывая о встрече, вдруг честно признался:
— Я подметил у Сергея Михайловича одну неприятную особенность. Когда его фильмы хвалят, он говорит «я»: «моя методика», «мой замысел», «моя идея», а когда ругают, он говорит «мы»: «мы ошиблись», «наш промах», «мы будем переделывать».
— Это точно! — согласился Александров. — И что же он? Намерен переделывать?
Черкасов помолчал и угрюмо ответил:
— Не будет. Вся моя работа насмарку. Да и хрен с ней!
— А почему не будет? Он сам сказал? — удивилась Орлова.
— Сам. Когда мы вышли, сказал. Говорит: «Забудьте про Ивана Грозного. Я больше ничего не буду делать. И вообще мне год жить осталось. Я что, этот год буду всякой ерундой заниматься?»
— Это он давно себе вдолбил в голову, — кивнул Александров. — Ему в юности нагадали, что прославится на весь мир, но умрет в пятьдесят лет. В январе следующего года ему как раз пятьдесят исполняется.
— Врет, не помрет, — сердито пробурчала Раневская. — Такие, как он, всю жизнь твердят, что помрут, а сами живы-живехоньки. — Тут же ее лицо просияло: — Лапочка Сталин! Так и надо этому задаваке! Который меня, бедную дочь небогатого миллионера, так профуфырил!
Фуфа Великолепная постоянно в кого-то влюблялась. У нее был заочный муж Пушкин и частые заочные же любовники.
Раневская родилась в Таганроге в семье нефтепромышленника Гирша Фельдмана, про которого один из ее братьев, наслушавшись марксизма, однажды заявил: «Наш отец — вор, и все богачи — воры! Все наше имущество наворовано». «И даже мои куколки?» — в испуге спросила маленькая Фанни. «Безусловно!» — ответил юный марксист. И она горестно представляла себе, как ее мама стоит на полундре, а папаша пролез в детский магазин и торопливо набивает мешок игрушками для трех своих сыновей и двух дочерей.
Гирш Хаимович имел столько денег, что после революции эмигрировал даже на своем собственном, ты подумай, пароходе. И вся семья вместе с ним — мать Милка Рафаиловна, братья Яша, Рудик и Лазарь и сестра Белла, в отличие от Фанни, очень красивая. А вот Фанни осталась, потому что уже успела войти в жизнь театральной и литературной богемы, подружиться с Цветаевой, Маяковским, Мандельштамом и безумно влюбиться в Качалова. В Москве ее актерская карьера не задалась, она переехала в Керчь, где за ней ухаживал молодой актер из «кушать подано», и, когда однажды они прогуливались по горе Митридат, Фанни решила пересчитать деньги, присланные ей по почте родителями, ветер вырвал их у нее из рук и понес по воздуху, а она, глядя им вслед, сказала:
— Денег, конечно, жаль, но вы только посмотрите, как они красиво летят!
— Так могла сказать только чеховская Раневская, — ответил молодой человек, и с того дня появился знаменитый псевдоним, Фанни Гиршевна Фельдман превратилась в Фаину Георгиевну Раневскую. Однако до ее сорокалетия это имя ничего не говорило зрителям, пока она не сыграла горьковскую Вассу Железнову в Центральном театре Красной армии. Раневская даже звание заслуженной артистки РСФСР получила.
Кинозрители не очень-то запомнили ее ни в «Пышке» у Ромма в роли госпожи Луазо, ни в «Думе про казака Голоту» у Савченко, где она, играя попадью, кормила птичек в клетке и приговаривала: «Рыбы мои дорогие, вы все прыгаете, прыгаете, не даете себе покоя». Но грянул «Подкидыш» Татьяны Лукашевич, и отныне вся страна при виде Раневской со смехом повторяла: «Муля, не нервируй меня!» — фразу, в сценарии отсутствовавшую, придуманную самой же актрисой. Сначала она радовалась всесоюзной славе, потом эта Муля стала ее раздражать, хотелось трагической или хотя бы трагикомической роли. Такой стала Роза Скороход в картине Ромма «Мечта», но большой славы эта роль не принесла, если не считать, что президент Америки Рузвельт, посмотрев присланный Сталиным фильм Ромма, увидел в Раневской такой талант, что в Тегеране, беседуя с Дядюшкой Джо, назвал ее ни много ни мало — одной из лучших мировых актрис!
Накануне войны роль не трагикомическая, а по-настоящему трагическая наконец забрезжила. У Эйзенштейна всяк хотел сниматься, даже те, кто не любил его. Всемирная слава, знаете ли! Попав впросак с замыслом фильма про дело Бейлиса, мировой гений вместо него получил масштабный государственный заказ на Ивана Грозного. Главным антагонистом царя, согласно сценарию, выступала его тетка Ефросинья Старицкая, мечтающая посадить на трон своего сына Владимира. Она отравляет любимую первую жену Ивана Анастасию, она строит козни и затевает боярскую смуту. Но в итоге сын убит, ее участь предрешена. Роль страшная и трагическая. И вдруг Эйзенштейн пригласил Фаину Георгиевну к себе, сделал пробы и сказал:
— Не вижу другой актрисы на эту роль, чем вы.
— Дорогой мой! — бросилась она его расцеловывать. — Я так вас люблю, так люблю Ефросиньюшку! Спасибо! Спасибо! Как же вы догадались, что я мечтала об этой роли?
— Сталин подсказал, — усмехнулся режиссер.
— Сталин?! Не может быть! Да как же?
— Он тут недавно при мне говорил Жарову: «Прекрасный вы актер, спору нет, но приклеите усы, бороду или даже бакенбарды, а все равно видно, что это Жаров. Другое дело артистка Раневская. Ничего себе не приклеивает, а в каждой роли разная. Вот какова сила искусства перевоплощения!»
Она чуть не упала, так вскружили голову слова Сталина. Вернувшись домой, собрала все деньги и устроила пирушку, пригласила всех соседей и даже дворника. Никогда не видевшие ее доселе яростной сталинисткой гости с удивлением взирали, как она в десятый раз поднимает бокал за великого Сталина и лишь в третий — за гениального Эйзенштейна.
Однако спустя некоторое время из них двоих остался один, и отнюдь не режиссер, а Вождь народов. Режиссера же она возненавидела, потому что вместо нее на роль Ефросиньи он взял Серафиму Бирман.
— Ну хотя бы позвонил, сказал бы: «Прости, родная! Так вышло. Сатрапы проклятые запретили». Не позвонил, паршивец. Я жду, как дура, когда же он снова меня позовет, а там уже Симка-Фимка!
Сергей Михайлович уверял всех, будто Большаков увидел в Раневской ярко выраженные семитские черты и силой заставил взять на роль Старицкой актрису, у которой в паспорте стояло: «молдаванка». Но Большаков никогда не решал подобные вопросы, это сам Эйзенштейн побоялся неподвластности Раневской его режиссерской железной воле, ибо всегда видел в артистах не людей, а исполнителей его замыслов. Он не нуждался в каскаде актерских находок, все, что надо, он сам находил заранее и требовал от артистов лишь послушания.
— А то у Бирман носяра славянистей моего! — возмущалась Раневская. Однажды Ладынина простодушно спросила ее:
— Ну, как роль Ефросиньи у Эйзенштейна? Удается ладить с величайшим гением?
Она разъярилась так, что ответила грубо:
— Чтоб я снималась у этого вертихвоста? Да я лучше буду своей задницей торговать, чем сниматься у Эйзенштейна!
Вот почему сейчас, сидя у камина в теплой компании, Фуфа Великолепная так радовалась порке, устроенной гению Сталиным:
— Скажете, радоваться чужому горю нехорошо? Возможно. Но это так сладко! А то ведь этому гаду передали мои слова, и он прямо-таки телеграмму прислал: «Как идет торговля?»
Все от души рассмеялись. Раневскую обожали за удивительное сочетание злобности и доброты, грубости и нежности, трогательности и колючести, способности яростно любить и так же яростно ненавидеть.
«Яйца» восприняли несчастье «курицы» с не меньшим удовлетворением, чем Фуфа. Блюдо, которое подается холодным, наконец-то принесли на серебряном подносе. Пришла Сергею Михайловичу пора получить фигу в отместку за долгие годы публичного высмеивания всего, что Александров снимает, уйдя из-под его крыла. Сыгравший Александра Невского и Ивана Грозного Черкасов теперь исполнял главную роль в «Весне» и нередко со смехом рассказывал об эпизодах съемок у Эйзенштейна:
— Представьте себе, иной раз он сядет вот так, в позе роденовского мыслителя, маленькая ручка на огромном лбу. Минута, и он кричит: «Эврика! Придумал! Как всегда, гениально!» И все вокруг хлопают, все сюсюкают: «Изуми-и-ительно! Восхити-и-ительно! Гениа-а-ально!»
Афиша. Фильм «Весна». Реж. Г. В. Александров. 1947. [Из открытых источников]
Всем сердцем Александров мечтал переманить к себе и Тиссэ, но редчайшего таланта оператор оставался верен Эйзенштейну, хотя и у него в последнее время имелись причины злиться на гения: в «Иване Грозном» он числился оператором натурных съемок, но в первой серии этих натурных раз-два и обчелся, а во второй вообще не оказалось. Не нужна натура! Гениальный замысел: показать атмосферу затхлости, запереть героев фильма в тяжелых каменных стенах среди зловещих длинных теней, мерцания свечей, освещавших лица людей снизу, чтобы лучше всего высветить ноздри, — как на картинах Эль Греко.
— Не могу, — разводил руками Эдуард Казимирович, — дал ему клятву, что у вас буду сниматься только через его труп.
Не волнуйтесь, злился Григорий Васильевич, труп скоро будет, коли гений уверовал в силу предсказаний, пятидесятилетие не за горами. А «Весну» снимал талантливый сорокалетний оператор Юра Екельчик, до этого работавший у Довженко на «Щорсе», у Савченко на «Богдане Хмельницком» и на искрометной чеховской «Свадьбе» у Анненского. И снимал Юра ничуть не хуже, чем Тиссэ.
Большаков предупредил, что съемки «Весны» надо закончить не позднее весны сорок седьмого, чтобы успеть смонтировать, показать и отправить на очередное Manifestazione Internazionale d’Arte Cinematografica… короче, в Венецию. Но никого и не нужно было подгонять, работа спорилась быстро и весело, как весенние ручьи, все играли задорно, придумывая на ходу смешные реплики. Раневская, вызывая по телефону скорую помощь, на вопрос «Кто больной?» вместо «Маргарита Львовна» сказала: «Маргарит Львович», — и потом поправилась: «Лев Маргаритович». И все умирали от смеха.
— Фуфа! Какой вам Эйзенштейн? — ликовал Александров. — Разве у него вам позволили бы такие вольности?
В круге появляется лев и издает несколько рычаний — таков логотип «Метро-Голдвин-Майер». Девушка, обернутая в звездно-полосатый флаг, возносит в небо над собой факел, и его лучи озаряют все за ее спиной — понятно, это «Коламбия». Эйфелева башня на вершине земного шара, извергая из себя молнии, — всяк узнает «Радио Пикчер». Вершина горы, а над ней нимбом рассыпаны звезды — дело ясное, это «Парамаунт».
Много лет Григорий Васильевич предлагал и для наших киностудий создать логотипы. От него отмахивались, словно он предлагал мужчинам губную помаду. Наконец мечта сбылась. Большаков посоветовался со Сталиным, и тот дал добро:
— Пусть там фигурируют Кремль как символ Москвы, красная звезда, серп и молот — как символы советской власти.
Усадили десяток художников, чего они только не напридумывали, пока не родилось совершенно неожиданное решение: серп и молот в руках у рабочего с колхозницей — скульптуры Мухиной, а звезда — на Спасской башне Кремля, стоящей позади них сбоку.
— Тут даже больше смыслов, — сказал одобрительно тогдашний директор «Мосфильма» Антонов.
— А еще, — придумал с ходу Александров, — скульптура изначально будет стоять в профиль, а затем медленно повернется лицом к зрителю.
И у «Мосфильма» появился логотип, впервые использованный в этой кинокомедии Александрова.
Если Григория Васильевича спрашивали, когда выйдет «Весна», он с улыбкой отвечал:
— Весной.
Но его самая лучшая картина вышла к лету. В начале осени «Весну» повезли в Венецию, и там ей присудили приз за оригинальный сюжет и режиссуру. А по всей стране полетели новые песни Дуни — «Весенний марш», с которого начинается картина («Товарищ, товарищ, в труде и в бою…»), песня про весну («Журчат ручьи, слепят лучи, и тает лед, и сердце тает…») и бравурная «Заздравная», которую сразу же стали исполнять на всех торжественных балах.
Весна мира, весна любви, весна счастья шла по разрушенной, но воскресающей послевоенной стране!