На создание кинокомедий он поставил все, как азартный игрок на рулетку, как пушкинский Германн на тройку, семерку, туза. С кинокомедиями он или рухнет в небытие, или взойдет на вершину успеха. Все, что он бессонными ночами создавал в последние пять лет, собралось для единого мощного броска, и веселое кино должно оказаться на острие атаки. Быть или не быть. Пан или пропал. Выплыл или утонул.
Герой Гражданской войны Шумяцкий и в мирной жизни оставался смелым и принципиальным борцом за свои идеи. Будучи ректором Коммунистического университета трудящихся Востока, он добивался, чтобы большинство руководителей советского государства, включая Сталина, читали там лекции. Став председателем Главреперткома, требовал большей свободы для репертуарной политики, без подчинения Главлиту. Нажил себе много врагов и ничуть этим не огорчался. А любящая жена Лия говорила дочерям Норе и Катюше:
— Ваш тате — фактический царь Давид, не смотрите, что с виду не гройс, если надо, убьет и Голиафа!
И он горячо любил своих жену и девочек, все делал, чтоб им жилось хорошо.
Шумяцкий лучше многих понимал, что такое кино, какое это сильнейшее оружие, и, став начальником Главного управления кинофотопромышленности, то бишь наркомом кино, поставил себе высокую цель: создать в СССР свой Голливуд, способный конкурировать на мировом кинорынке с американским великаном. Ни у кого из его предшественников так высоко мечты не взлетали.
После встречи Сталина с Александровым на даче у Горького было совершенно ясно, какого рода комедию Хозяин желает видеть на киноэкране, но ставить на одного Александрова Шумяцкому показалось неосмотрительным — юноша избаловался в своих поездках по миру, ему теперь сам черт не брат, да и сможет ли он выйти из-под крыла своего обожаемого учителя?
И Шумяцкий решил действовать, не ограничиваясь Александровым, и провел переговоры с другими режиссерами: с Пудовкиным, который после «Потомка Чингисхана» воспарил, да и бурятская тема — родная для сердца Бориса Захаровича; с Довженко, завершившим свою украинскую трилогию «Арсенал» — «Земля» — «Иван»; с Козинцевым и Траубергом, они тоже на плаву; с начинающим очень талантливым Роммом и даже все-таки с Пырьевым.
Почему даже? Да потому, что бывшего закадычного друга и ассистента Александрова и Эйзенштейна, Иванушку Пырьева, едва он начал снимать свои собственные картины, клевали и в хвост, и в гриву. Первый фильм «Посторонняя женщина» так расчехвостили, что он быстро сошел с экранов и вообще исчез. Иван огорчился, но снял вторую ленту — «Государственный чиновник», ее запретили к показу, режиссера уволили со студии, потом вернули, заставили все переделать, он подчинился, картина вышла на экраны, но тоже очень скоро сошла с них, оплеванная и зашуганная. Пырьев бросился снимать пропагандистский фильм «Понятая ошибка» — о классовой борьбе в деревне, но агитпроповцы и тут не слезли с бедного Вани, его отстранили от работы за противопоставление личных интересов интересам государства, и третий блин — тоже комом!
А почему все-таки? Потому, что Шумяцкий видел в Пырьеве стойкого оптимиста, не желающего смиряться с ломающими его обстоятельствами. Теперь он начал работу над четвертым фильмом, трагедией из жизни капиталистического общества под названием «Конвейер смерти», и в главной роли снимал Аду Войцик, в которую влюбился без памяти. Впрочем, о Ване давно известно, что он всякий раз только так и влюбляется, но с Адой они поженились, у них родился сынок Эрик, и актриса она хорошая, в «Сорок первом» у Протазанова играла Марютку, потом у Барнета в «Доме на Трубной», у Комарова в «Кукле с миллионами». А главное, Пырьев начинал с комедий, и у него есть комедийный дар, почему бы не попробовать еще раз?
Все режиссеры, с которыми Шумяцкий провел беседы, призадумались и стали искать сюжеты в том ключе, о котором в Горках Горьковских говорил Сталин. И даже Эйзенштейн, к которому Борис Захарович тоже подкатил с этой темой.
— А почему меня не позвали к Горькому? — первым делом строго спросил Сергей Михайлович.
— Полагаю, товарищ Сталин возлагает надежды на отдельный талант Григория Васильевича, — ответил Шумяцкий откровенно.
— Полагаю, возлагаю! — передразнил его Эйзенштейн.
— Вы не кипятитесь, — пытался вразумить его нарком кино. — Отложите обиду подальше и сделайте неожиданный выпад, снимите собственную комедию. Сталин, дорогой мой, это такая крепость… Его, как женщину, надо постоянно заново завоевывать.
— Да я его ни разу и не завоевал, — фыркнул всемирно известный. — Он от всех моих картин свою рябую морду воротит.
Шумяцкий в ужасе стал оглядываться по сторонам.
— Не морду, а вполне опрятное лицо, — поспешил он сгладить оскорбительные слова в адрес фактического главы государства. — Я не стану вас уговаривать. Подумайте. И прислушайтесь к моим советам.
В памяти Эйзенштейна все еще мелькали встречи и дела в Германии и Франции, Англии и Бельгии, где, когда он выступал, в соседних дворах на всякий случай дежурили усиленные наряды полиции. Боялись, что он поднимет бунт, укажет людям на гнилое и червивое мясо Европы, которую сам он стал называть мезондепассом, проходным домом — французским словом для жилья, в котором мужчина и женщина тайком встречаются ненадолго. Эх, побольше бы оснований считать присутствие советского человека в Европе поводом для больших беспорядков! Здесь все прогнило и требует чистки: и дадаисты Тристана Тцара, и фальшивый марксизм Бретона, и заумь стриженной наголо Гертруды Стайн, и тактилизм Маринетти; здесь все новое уже устарело, как сюрреализм Макса Эрнста, а Луис Бунюэль с его только что вышедшим «Андалузским псом» лишь вопит о том, как все устарело и сгнило… Воткнуть в глаз бритву, и дело с концом! А еще этот до сих пор господствующий стиль модерн, столь любимый его отцом и так ненавидимый им самим. Европа — колесо, вертится, а в середине пустота, дырка, на которую когда-то указал Лао Цзы.
В сердце Эйзенштейна все еще жила та давняя радость от известия о том, что наконец-то американские визы получены и можно лететь туда, где сейчас не просто делается кино, а киноиндустрия, кинопромышленность, конвейерное производство, и каждый день рождается что-то новое, восхитительное. Прощай, старая потаскуха Европа! Но уже в первые дни в Америке он всем своим существом почувствовал, что здесь он не Сергей Михайлович Эйзенштейн, а ценная фишка, на которой можно делать деньги: выступай, скандаль, шути, вызывай смех и ненависть, восторги и кровожадные требования расправы, лишь бы за тебя платили, на тебя шли, тобой расплачивались, тобой играли, делали на тебя ставку. Еще недавно разве не это резко отшатнуло от Америки Маяковского? А ведь он был не просто поэт, а высочайшее в мире сооружение, не какой-то там Нотр-Дам, и даже не Тур-Эйфель, а Эмпайр-стейт-билдинг современной культуры. Одно нажатие на дурацкий курок, и такое огромное здание рухнуло в небытие!
Перед глазами Эйзенштейна все еще проплывали красоты калифорнийских пейзажей и мексиканских бескрайних просторов, песчаные равнины и плоские холмы Аризоны, четверо суток от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса. В его глазах — хрустальный взгляд Греты Гарбо, упорно называвшей его Айзенбаном. И глаза несчастных среди развалин землетрясения в Оахаке. Но и длинная череда глаз лживых, порочных, насмешливых, видящих в них троих, Эйзенштейне, Тиссэ и Александрове, лишь нищебродов из ободранного и ограбленного государства рабочих и крестьян.
Он все еще слышал слова Чаплина: если хотите увидеть, как творят настоящее кино, поезжайте в страну, где был снят «Броненосец „Потемкин“». В его ушах до сих пор стояло бесконечное жужжание господ из «Парамаунта» о расходах и доходах, договорах и расписках, сметах и векселях, нудное и привязчивое, их тягучее, как сыр в парижском луковом супе, скупердяйство. И презрение к тебе, как к мухе, наивно попавшей в хитро сплетенную денежную паутину.
В душе Эйзенштейна горечь глубочайшего разочарования в стране, построенной на Голливуде, где в почете не Профет, а Профит — не Пророк, а Прибыль. Но в душе его и нескончаемые мексиканские пляски, макабрианские фестивали в масках смерти, осмеяние человеческого страха перед концом жизни…
Смех. А что? Может, Шумяцкий прав? Тогда прав и Сталин.
«Правда ли, что в Советском Союзе навсегда умер смех?» — спросил какой-то наглый придурок во время его выступления в Сорбонне или где-то еще в Париже. В ответ оставалось только громко рассмеяться во всю свою молодую пасть. «Бойся большевика не с кинжалом в зубах, а со смехом на губах!» — написала потом бойкая парижская газетенка, и ведь глаголила истину. А когда выступали в Америке, организаторы всегда требовали, чтобы серьезные речи разбавлялись шутками. «И истину царям с улыбкой говорить», — сказал давным-давно Гаврила Державин.
Вернувшись в СССР, Сергей Михайлович ума не мог приложить, что снимать, и с головой ушел в преподавание. С усмешкой вспоминал недоуменные вопросы американских киношников: зачем вы там у себя учите, как снимать фильмы, и тем самым готовите волчат, которые вас же и сожрут? Надо не учить, а отбивать охоту заниматься кинематографом и тем самым избавляться от будущих молодых и наглых конкурентов.
Но в Америке индивидуализм — себе захапать, другим бить по рукам, чтоб ни центика не получили. А у нас рождается общевизм. Коллективизация не только сельского хозяйства, но и всей жизни. Индустриализация не только промышленности, но и всего общественного мышления. И пусть молодые волчата сожрут, если зубы у них окажутся острее и крепче твоих. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» — приветствовал волчат Пушкин. «Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…» — предупреждал Тютчев. Учить, чтобы и самому развиваться дальше. Если чего-то не знаешь, начни это преподавать, — он сам вывел эту забавную формулировочку. Прощайте, американцы, я буду учить своих эйзенят, эйзенчат, эйзенщенков. Он так и стал называть их: эйзенщенята. И попутно заведующий кафедрой факультета режиссуры взялся писать первый том «Искусства режиссуры», в тридцать четыре года ощущая себя пожилым мэтром, способным проповедовать.
А друг-то сердечный что-то свое замышляет, вертится вокруг да около, но чего-то недоговаривает, в чем-то недопризнается. Загорелся с полоборота идеей Сталина, и по мордашке видно, что уже намылился отколоться от их единосущной и нераздельной божественной троицы, вот только Тиссэ ты у меня не переманишь, глотку перегрызу. А ну-ка, попробуем такой ход… И Эйзенштейн предложил Грише идею будущей комедии.
— Маркс пишет, что ход самой истории превращает устаревшую форму жизни в предмет комедии. Это нужно для того, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым.
— Правильно пишет Маркс, — с противной иронией в голосе, появившейся после беседы со Сталиным у Горького, ответил Александров.
— Так вот, я замыслил комедию о том, как современный человек попадает в прошлое, — продолжил Эйзенштейн.
— В царскую Россию?
— Это слишком близко. Да и в царской России уже действовали революционеры, придется с ними увязывать. Лучше в Древнюю Русь. Изобретатель машины времени вторгся в пространства истории, провалился, допустим, во времена Ивана Грозного, а бояре и опричники, попавшие под руку, случайно затесались в наше время. Большое пространство для комического. Я даже название придумал: «М. М. М.».
— А почему «М. М. М.»?
— Так будут звать главного героя — Максим Максимыч Максимов. А аббревиатура всегда интригует. Вспомните «С. В. Д.». Картина так себе получилась, а зритель шел, хотел узнать, что за С. В. Д. такое.
— Я тоже тут в последнее время много думал и читал про смех, — вдруг увлеченно и без иронии откликнулся Гриша. — Гоголь, к примеру, пишет, что смех не выносит подсудимому смертный приговор, не отнимает у него имущество, но все равно перед лицом смеха человек чувствует себя связанным зайцем. У Герцена есть высказывание, созвучное со словами Маркса, он называет смех самым сильным орудием против всего отжившего.
— Ну вот.
— Но, Сергей Михайлович, сами формулировки и Маркса, и Герцена, и Гоголя, и даже Аристотеля, определившего комедию как высмеивание худших людей, они сами по себе устаревшие. Аристотель и Гоголь не знали о том, что в России будет строиться совершенно новая общественная формация. Заметьте, все наши комедии до сих пор основывались на сатире. Но сатира — это злой смех, жесткий. В отличие от юмора. Латинское слово «humor» — «юмор» — происходит от слова «humorem» — «влага». Он увлажняет то, что ссохлось, заставляет снова жить и расти. Я бы сказал, что юмор — сок жизни. Он похож и на масло, которое необходимо для смазки машин. Даже мощный танк не сдвинется с места, если не смазан. Смех может быть не только злым и обличающим пороки, но и добродушным. Внушать оптимизм, воодушевлять, давать людям хорошее настроение. Есть такая пословица: «Кто людей веселит, за того весь свет стоит». Я думаю, наша новая советская комедия должна стать не только смешной, но и веселой. Вот у Сталина даже в учетной карточке… — Григорий Васильевич внезапно осекся. — Ну, это, впрочем, не важно. Важно то, что новая советская комедия…
— Так что там у Сталина? — спросил Эйзенштейн.
Но сердечный друг, всегда такой покорный, как муж при властной жене, вдруг двинулся на своего учителя хорошо смазанным танком:
— Мне ваша идея про «М. М. М.» решительно не нравится. Там будет злость, хотите вы этого или нет. Снова бичевание старорежимных порядков. Вот если бы ваш герой попал в коммунистическое будущее и он, хороший советский человек, увидел бы там гораздо лучших советских людей…
— Гриша, прошу вас замолчать, иначе мы поссоримся. Лучше скажите, что там у Сталина в учетной карточке?
— Хм… — замялся Александров. — Он нам с Шумяцким и Горьким показывал свою жандармскую учетную карточку. Там сказано, что у него выражение лица веселое.
— Забавно, — буркнул Эйзенштейн. — Но мне кажется, вы что-то от меня скрываете, Гриша. Что там еще сказано, говорите!
— Да клянусь, именно это мне и запомнилось, — залепетал друг сердечный, злясь на себя, что опять робеет перед авторитетом Эйзенштейна, как князь, получивший ханский ярлык на княжение и продолжающий бояться прежнего князя. Довольно, я не боюсь его… разве что лишь слегка побаиваюсь.
— Значит, вы решительно не хотите разрабатывать со мной идею «М. М. М.»? — строго спросил учитель.
— Решительно, — строго ответил ученик, но поспешил добавить: — Уж извините, Сергей Михайлович.
Шумяцкий, с осени тридцать второго уже активно курировавший комедийный проект, подробно расспросил Григория Васильевича о разговоре с Сергеем Михайловичем, и тот подробно рассказал, считая наркома кино своим союзником в борьбе за независимость княжества Александрийского от великого герцогства Эйзенштейнского. Но Борис Захарович больше радел за то, чтобы знамя новой советской комедии оказалось в руках у великого герцога, а мелкопоместный князек остался у него в вассалах.
— Надо, чтобы он поддержал вашу идею попадания не в отсталое прошлое, а в грандиозное будущее.
— Я даже придумал много смешных аттракционов, — подхватил Александров мысль Шумяцкого. — У вас, спрашивает персонаж, какой нынче день шестидневки? А выясняется, что у них сплошнодневка, потому что труд и праздник слились воедино.
— Это, конечно, смешновато, но мелковато, — поморщился Борис Захарович.
— Вообще-то вы правы. Но я не могу влиять на великого Эйзенштейна. К тому же и товарищ Сталин… Я тут поговорил с Эрдманом, закинул ему идею. Он сказал: «Когда надо, чтобы смеялся зритель, драматургу очень не смешно». Но согласился вместе работать над будущим сценарием. Есть одна мысль.
— Эрдман?.. Эрдман, Эрдман… — в сомнении стал бормотать Шумяцкий.
— А что, он уже много для кино писал вместе с Мариенгофом, — напомнил Александров. — «Дом на Трубной», «Проданный аппетит», «Посторонняя женщина».
— Да фильмы-то все неудачные.
— А мы сделаем с ним удачный. Я в этом уверен! Главное — определиться: над чем смеяться и во имя чего.
После августовской встречи в Горках Горьковских Борис Захарович почему-то с уверенностью смотрел в комедийное будущее советского кинематографа, он закинул множество удочек, заинтересовал режиссеров, весь сентябрь и октябрь он только радовался после бесед с ними…
И тут этот роковой, неуместный, безумный и сокрушительный выстрел! Надежда своей самоубийственной рукой убила все надежды. Ну какой теперь смех? Сама по себе мысль предложить Сталину смеяться после такого горя отныне равносильна самоубийству.
Что же случилось? Шумяцкий, разумеется, не присутствовал на том роковом пиршестве в кремлевской квартире Ворошилова и довольствовался слухами. Якобы Надежда Сергеевна давно уже не поддерживала политику мужа в отношении деревни, а в этом году на Украине и в Поволжье стояла страшная засуха, осенью начался голод, и, по слухам, Аллилуева, какая-то особенно прекрасная своей страдальческой красотой, с розой в волосах, вдруг стала выговаривать Сталину, что его жесткая коллективизация привела к голоду. Он рассердился, стал говорить ей, чтоб она не лезла не в свое дело, вроде бы даже грубо прикрикнул:
— Эй ты! Лучше пей давай!
— Я тебе не «эй»! — ответила она и ушла.
А наутро ее нашли застрелившейся из пистолета, подаренного ей родным братом Павлом, якобы для самообороны, потому что у нее появилась навязчивая идея, будто ее хотят убить. Шумяцкий полагал, что у несчастной начиналась шизофрения, поскольку в роду у нее водились шизофреники, а эта страшная болезнь передается по наследству. Предположительно она, боясь дальнейшего развития недуга, и выстрелила в себя. А возможно, она просто хотела лишь припугнуть, ранить себя, как это сделал Яков, а получилось, что не ранила, а убила. Ходил слух и о предсмертном письме, в котором она якобы либо в чем-то обвиняла мужа, либо признавалась в чем-то страшном, чуть ли не в измене. Но тогда он бы не скорбел так по ней.
Еще поговаривали, будто Надежда Сергеевна вообще намеревалась по окончании Промакадемии переехать в Харьков, подальше от мужа и детей. Якобы она кому-то признавалась, что ей все надоели — и Иосиф, и Вася, и Томик, и даже Светланка.
Так все было или не так, но для Бориса Захаровича главное теперь — свернуть все комедийные проекты, надолго или нет, пока не известно. Теперь нужно ждать каких-то признаков, когда его горе станет сглаживаться. Но пока что, конечно же, не до смеха. Удалов рассказывал, что нередко Сталин просит его среди ночи отвезти его под стену Новодевичьего и там горюет у могилы, покрытой снегом, словно скатертью. Не в состоянии больше жить в квартире, где покончила с собой жена, Сталин даже уговорил Бухарина поменяться жильем. Николай Иванович переехал в Потешный дворец, а Иосиф Виссарионович с детьми и прислугой — в здание Сенатского дворца, где не только размещались Совнарком и Центрисполком, но и проживали многие советские деятели.
Бухаринская пятикомнатная квартира на первом этаже оказалась удобнее, чем прежняя в Потешном, над нею на втором этаже Сталин расположил свой кабинет, здесь же размещалась приемная, в которой работал личный помощник Хозяина и заведующий Секретным отделом Поскребышев. Детьми отныне занимались экономка Каролина Тиль, начальник охраны Николай Власик и прежние воспитатели — Александр Иванович Муравьев и Александра Николаевна Бычкова, в девичестве Романова. Она очень смешно говорила, что напрасно поменяла царскую фамилию на скотскую; а вот Наталья Константиновна вскоре после самоубийства Аллилуевой от семьи Сталиных ушла.
У всех этих людей Шумяцкий время от времени ненароком интересовался о душевном состоянии Сталина, и всякий раз ему сообщали, что Хозяин остается угнетенным и невеселым, нередко сидит перед фотографиями Нади и плачет, часто обращается к ней: почему? За что?
Итак, Пудовкин, Довженко, Александров, Трауберг и даже Пырьев пока свои комедийные проекты заморозили. Эйзенштейн работал над книгой об искусстве режиссуры, преподавал и как-то лениво подыскивал сюжеты для какого-то следующего фильма. Александров и Тиссэ без своего всемирно известного вождя снимали документальную ленту «Интернационал», воспевающую успехи сталинской политики. В ней даже были использованы первые удачные эксперименты с цветом, вкраплены несколько цветных кадров. Горки Горьковские пролегли между Сергеем Михайловичем и Григорием Васильевичем трещиной, стремительно превращавшейся в ущелье.
Хозяина теперь раздражало и злило многое, включая кино. Какую картину ни покажешь, ему все не так:
— Лучше бы эти люди не ручку съемочного аппарата крутили, а руль трактора, — говорил он.
«Встречный» успел до самоубийства, не то бы его вообще запретили, а уж все, что вышло после рокового выстрела, Сталин смотрел недобрым и придирчивым взглядом. В его лексиконе появилось новое страшное слово: «скукодел». Незадолго до Нового года опять досталось невезучему Пырьеву, он снял по сценарию Михаила Ромма антифашистский фильм «Конвейер смерти». Вроде бы все складно, хороший сценарий: три подруги в некоей капиталистической стране остались без работы, Луиза, потеряв заодно и жениха, впадает в депрессию, Элеонора идет на панель, и лишь коммунистка Анна находит смысл жизни в борьбе за дело пролетариата. Все три актрисы неплохо играют, Ада Войцик — Луизу, в роли Анны — восходящая звезда экрана Тамара Макарова, а роль легкомысленной Элли исполнила дивная красавица Вероника Полонская, закатная любовь Маяковского. Но, глядя, как в Малом Гнездниковском Сталин смотрит картину, Шумяцкий готов был сам потянуться к «вальтеру», а когда высветилось «Конец», главный зритель молнией сверкнул в сторону наркома кино:
— Товарищ Шумяцкий, вы считаете, это надо показывать нашему зрителю? Вот эту скучнейшую фильму? Где там этот горе-режиссер? Вы тут, товарищ Пырьев? Так вот, товарищ Пырьев, вы не кинодел, вы — скукодел. Слышите? Ску-ко-дел! Я видеть вас не желаю!
Пырьев задрожал и едва не упал в обморок, его поддержали с двух сторон жена Ада и красавица Вероника, на которую Сталин тоже зыркнул в гневе:
— Это вы были свидетельницей самоубийства Маяковского?
— Что значит свидетельницей! — возмутилась Полонская. — Если бы я была свидетельницей, я не дала бы ему застрелиться.
— Дала бы, не дала бы… — проворчал Сталин. — А как же все было? Разве не при вас?
— Он требовал, чтобы я вышла за него замуж, а я отказывалась. Выстрел прозвучал, когда я вышла из его квартиры и спустилась на первый этаж. Я думаю, он вообще не собирался стреляться.
— Вот как?
— Да, полагаю, он хотел припугнуть меня, но вместо того, чтобы пораниться, убился.
— Припугнуть… припугнуть… — горестно пробормотал Сталин и пошел из зала. — Все только и хотят припугнуть…
Новый год начался с того, что на Пленуме ЦК итоги первой пятилетки получили не лучшую оценку, и Сталин настоял на проведении партийной чистки: исключить каждого десятого, нет, каждого пятого. В итоге в течение нескольких месяцев исключили каждого шестого, более миллиона человек лишились партбилетов.
Смягчившись, он вскоре выступил с речью об успехах, говорил о том, что у нас не было черной металлургии, тракторной, авиационной и автомобильной промышленности, не было производства сельхозмашин, химии, электроэнергии, а теперь все это у нас есть. В добыче угля и нефти находились на последних местах, выдвинулись на первые. Что касается обороноспособности, из слабой страны Советский Союз превратился в могучую военную державу.
Все с облегчением вздохнули. Хозяин из скорбного небытия вернулся к деятельности. После смены квартиры он решил больше не ездить и в Зубалово, где все напоминало ему милую Надю.
Поклонная гора — место, где люди кланялись Москве, уезжая или возвращаясь. Именно в лесу за Поклонной горой, в километре от нее, возле подмосковного села Волынское архитектор Мирон Мержанов начал строить новую дачу, с тем чтобы Палосич мог за пятнадцать-двадцать минут домчать до нее Хозяина или с такой же скоростью быстро привезти в Кремль.
Шумяцкий смекнул, что Сталин во всем ищет смены мест, что ему и в Малый Гнездниковский стало неприятно ездить. В голове наркома кино сверкнула идея кремлевского кинотеатра, и он быстро подыскал для него место — Зимний сад, в сущности никак не задействованный. И Сталину идея очень понравилась:
— Молодец, товарищ Шумяцкий. Мы когда-то взяли Зимний дворец, а теперь штурмуем Зимний сад.
Ого! Уже и игра слов в его высказывания вернулась, значит, выздоравливает после тяжелейшей беды. В это черное время Борис Захарович старался изо всех сил хоть чем-то порадовать Хозяина. Есть у нас звуковое кино, скоро появится и цветное. Погодите, мы еще в этом деле и америкашек опередим! На «Межрабпомфильме» начались экспериментальные съемки будущей цветной картины «Соловей-соловушко». И снова Экк, как и в случае с путевкой в звук. Журнал «Кино» даже поспешил обрадовать: «В виде режиссерского эскиза будет снят один из эпизодов фильмы и устроен общественный просмотр. После этого начнутся производственные съемки». На узбекской киностудии тоже начали снимать с применением принципов цветного кино, что-то про борьбу за хлопок.
А режиссеры-однофамильцы Васильевы, доселе документалисты, написали сценарий о Чапаеве, любимом герое Сталина. Еще летом прошлого года Васильевы получили сценарий от вдовы комиссара чапаевской дивизии Дмитрия Фурманова, Анны Фурмановой, но в художественном отношении он оказался никудышным, и Васильевы взялись его переписывать, ездить по местам боевой славы. Наконец представили свой сценарий и получили одобрение, а Сталин даже посоветовал снимать фильм в Гори:
— Хочется увидеть родные места на экране.
Они охотно согласились, и он взял картину под свою личную опеку.
Воспользовавшись моментом, когда Хозяин расчувствовался, Шумяцкий добился, чтобы решением ЦК партии кино вывели из ведения Наркомата легкой промышленности. И вскоре появилось Главное управление кинофотопромышленности, сокращенно ГУКФ, которое Борис Захарович и возглавил.
Докладная записка Б. З. Шумяцкого в ЦК ВКП(б) о порядке утверждения кинокартин и о темах кинофильмов на 1933 и 1934 годы. 7 июня 1933
Подлинник. Машинописный текст. Подпись — автограф Б. З. Шумяцкого. [РГАСПИ. Ф. 17.Оп 114. Д. 352. Л. 159, 165]
Однако только нарком кино воспарил, как тотчас с его крылышек посыпались перья. Молодые режиссеры Хейфиц и Зархи получили хорошие деньги на создание фильма к пятнадцатилетнему юбилею Красной армии и сняли картину «Моя Родина» о действиях красноармейцев против китайской армии Чан Кайши. На предварительный показ в Малый Гнездниковский Сталин не поехал, не было там и людей из ближнего круга. 23 февраля, в самую годовщину, фильм вышел на экраны, но вскоре его посмотрели Ворошилов и Орджоникидзе, пришли в ужас и потребовали его запретить. Сталин согласился посмотреть, пешком пришел в дом под серпом, молотом и перфорированной змеей-лентой, кинозал которого в последнее время превратился в эшафот. Он тоже пришел в негодование.
— Это кто снял такое? Вот эти молодые люди? Которые знать не знают, что такое армия? Вот вы, товарищ Хейфиц, где служили?
— Я, товарищ Сталин, родился в декабре девятьсот пятого года и в Гражданской войне принимать участия не мог. Но с четырнадцати лет, товарищ Сталин, я уже служил помощником начальника революционного трибунала Киевского военного округа.
— Смертные приговоры на машинке печатали? А вы, товарищ, Зархин, где служить изволили?
— Зархи, товарищ Сталин. Я, товарищ Сталин, и вовсе девятьсот восьмого года рождения…
— Ну, в Красной армии-то служили?
— Никак нет, у нас была большая семья, оставшаяся без отца, без кормильца, и меня не взяли.
— А вот товарищ Поскребышев выяснил, что ваша семья была зажиточная, дед и дядя владели типографией, книжным магазином и жили на широкую ногу. Нехорошо, товарищ Зархи. И перестаньте падать, я еще не закончил разговор с вами обоими.
Зархи и впрямь чуть не упал, когда выяснилась зажиточность его семьи. Его, как Полонская — Пырьева, поддержала актриса Людмила Семенова, после «Третьей Мещанской» весьма популярная.
— Вот вы, товарищ Семенова, если я не ошибаюсь, — обратился к ней Сталин, — так умело и со знанием дела сыграли роль проститутки, что своей талантливой игрой превзошли в этой фильме всех других артистов. И фильма получилась не о доблестной Красной армии, а о завлекательной русской проституции.
Стоявшие рядом Ворошилов и Орджоникидзе рассмеялись, радуясь, что Хозяин разделил их мнение о картине.
— Такое впечатление, что авторам наплевать на честь и достоинство Красной армии, — пылко воткнул свой кинжал Орджоникидзе.
— Вот именно! — негодовал Сталин. — Такое впечатление, что нам показали не Красную армию, а сборище сектантов-толстовцев. Еще чуть-чуть, и они заговорят о непротивлении злу насилием. Я думаю, я уверен, что эту фильму следует немедленно снять с экранов и больше нигде не показывать. Товарищ Шумяцкий, это ваша непосредственная вина! Как вы могли такое прохлопать? Стыдитесь!
— Но во всех газетах только хвалебные отзывы, товарищ Сталин, — моргал глазами Шумяцкий, и казалось, вот-вот скорчит чаплинскую кокетливо-виноватую гримасу.
— А мы еще посмотрим, кто авторы этих статеек, — не унимался главный кинокритик. — Форменное безобразие! Стоит задуматься о том, кто у нас возглавляет кинопромышленность.
Судьба бедного Бориса Захаровича, ой вэй, повисла на волоске. Открытие кинозала в Зимнем саду должно было стать решающим. И «Окраина» Барнета спасла Шумяцкого, ведь он знал, что показ сапожных работ смягчит сердце бывшего сапожника.
Тут и Эйзенштейн подоспел со сценарием комедии «М. М. М.». Шумяцкий прочел, одобрил, руководство «Союзфильма» приняло, и самый прославленный советский режиссер приступил к пробам на главные роли. К тому времени уже озвучили «Броненосца» и в новом качестве показывали как по стране, так и за рубежом, но уже скоро все повторяли ставшую крылатой фразу Ильфа, заметившего, что заговоривший «Потемкин» производит странное впечатление, будто Венеру Милосскую раскрасили в телесный цвет и вернули ей руки.
Все-таки Борис Захарович продолжал делать ставку на Эйзенштейна, в меньшей степени — на Александрова; вместе с Сергеем Михайловичем он вел на радио цикл передач «О кино».
Зархи и Хейфица продолжали разносить, все газеты и журналы, печатавшие хвалебные статьи о «Моей Родине», признали идеологическую ошибку и теперь писали об идейной порочности фильма, а режиссеров называли чуть ли не скрытыми врагами советской власти. Обсуждения фильма шли не только в киношной среде, но даже на заводах и фабриках. Шумяцкий выпустил статью под бесхитростным названием «Вредная картина». А вскоре Зархи и Хейфиц опубликовали гневную зубодробиловку, где клеймили и разоблачали — самих себя!..
Вайсбейн на идише — «белая кость», хорошая фамилия. Но, когда семнадцатилетнего артистичного гитариста и куплетиста Лазаря Вайсбейна одесский артист Скавронский пригласил в свой театр миниатюр, он поставил жесткое условие:
— Только никаких мне Лазарей и никаких Вайсбейнов!
Псевдоним так псевдоним, у половины артистов выдуманные имена и фамилии. Надо непременно что-нибудь такое, что возвышается над остальными. Горский? Скалов? В Одессе уже есть такие. Холмов? Ну уж нет, тогда уж двойную: Холмов-Могильный. Лазарь стоял на Ланжероне и мучительно размышлял. Взгляд его уперся в утес с рыбачьей хижиной. Утесов! Есть такие? Нету. Ура! Утесов! Именно Утесов. Леонид Утесов. Красиво и запоминается. Так началась его театральная жизнь.
Вскоре он женился на актрисе тоже с хорошим псевдонимом: была Елена Гольдина, стала Елена Ленская. В отличие от Хейфица и Зархи, Утесов перед самой революцией два года отслужил в армии. В Ленинграде его имя стало известным с середины двадцатых годов, играл и в Свободном театре, и в Сатире, и в опереточном Палас-театре, исполнял буффонно-комические роли, гимнастические трюки, играл на гитаре и скрипке, читал со сцены Бабеля, Багрицкого, Уткина, Зощенко и в основном своем амплуа смешил публику на все лады. В конце двадцатых в Париже зарулил на представление джаз-оркестра Теда Льюиса и заболел джазом. Вернувшись, создал собственный «Теа-джаз», в котором руководил джаз-оркестром.
Главным козырем «Теа-джаза» стал спектакль «Музыкальный магазин», созданный Утесовым вместе с композитором Дунаевским, поэтом Лебедевым-Кумачом, сценаристами Массом и Эрдманом; зрители вприпрыжку бежали на него, как кошки на валерьянку. Узнав о популярном спектакле, Шумяцкий нарочно поехал в город на Неве и попал на сто пятьдесят пятое представление. Воодушевившись идеей, заглянул к Утесову в гримерку:
— Слушайте, это то, что надо. Буквально-таки просится в кинокомедию.
— Согласен. Надо, чтобы Эрдман и Масс написали сценарий, Лебедев-Кумач — стихи, а Дунаевский — музыку.
— Только не Дунаевский, — резанул Шумяцкий. — Я в его музыкальные способности не верю.
— Тогда прощайте. Без Дуни я работать не собираюсь.
— Ладно, шут с вами, но при условии, что работать над музыкой будете вы, а он только вам помогать.
— Разберемся. Ну а режиссер?
— Эйзенштейн и Александров только что вернулись из Америки и Мексики.
— Да вы шо? — сердито засмеялся Утесов. — Шоб такие великие поцы стали снимать «Музыкальный магазин»?
— Постараюсь их зажечь.
Конечно же, Эйзенштейн состроил презрительную рожу и бесповоротно отказался:
— Жамэ!
А вот Александров, внимательно выслушав, подумал и сказал:
— «Пастух из Абрау-Дюрсо».
— Что значит «Пастух из Абрау-Дюрсо»?
— Название. Так будет называться фильмец.
Вскоре Шумяцкий, Александров, Масс и Эрдман сидели в ленинградской квартире Утесова и горячо обсуждали будущее картины. Идея сделать главного героя «Музыкального магазина» Костю Потехина пастухом всем понравилась: быки, коровы, козы, свиньи, бараны — это уже смешно. И снимать на юге тоже сплошной восторг: море, фрукты, винишко, шашлыки всякие. Только юг, только Черное море!
Дунаевский, на которого Шумяцкий продолжал косо поглядывать, заявил о своих особенных правах: не просто композитора, но музыкального режиссера.
— Если мы говорим о музыкальной комедии, — настаивал он, — в ней драматургия сюжета должна жить вместе с драматургией музыки.
И добился своего: прежде сюжетного писался музыкальный сценарий, где какие инструменты, какие песни, о чем, в какой мелодике. И лишь после общего композиторского плана Эрдман, Масс и Александров приступили к сюжету. Работали быстро, и в середине апреля Шумяцкий организовал читку. Но где? В Доме ученых! Он бы еще в философском обществе или в Сергиевой лавре затеял это дело! Для ученых дяденек придумали тему диспута: «Может ли существовать просто смех?», и читку сценария джаз-комедии «Пастух из Абрау-Дюрсо» провели как бы для затравки. Ученые дяденьки поначалу слушали хмуро, но вскоре стали посмеиваться, смеяться, похохатывать, хохотать, а с середины читки величественный красивый зал сотрясали взрывы гомерического смеха. Однако по окончании читки посыпались упреки: смешно, но нет социального хребта; весело, но где коммунистическая подоплека? Разгорелась дискуссия. Яростнее всех кричала Эсфирь Шуб:
— Я в ужасе! Нам предлагают нечто откровенно буржуазное, пошлое. Замените имена на американские и отправьте ваш сценарий в Голливуд. Настоящая американская комедия. Вещь целиком не наша. Это какая-то демонстрация умений. Сделано очень любопытно, занятно. Но это не наше. Это — от Америки.
Ее горячо поддержали Мачерет, Шпиковский, Райзман. Казалось, полный провал, но тут слово взял Александров и выступил блестяще:
— Товарищи, нашу советскую комедию слишком запроблемили, и она перестала быть смешной. Вначале и мы замахнулись на проблемную вещь. Но оказалось, что через джаз и мюзик-холл большие идеи донести нельзя. В итоге нами был намечен определенный материал. Моя задача как режиссера состоит в том, чтобы неразрывно связать фильм с советской почвой, по-советски «заземлить» его. Наши основные установки чрезвычайно кратки. Тема фильма — бодрость, проблема — оптимизм, форма — музыкальная комедия.
И неожиданно ему зааплодировали.
Шумяцкий ликовал. Но с ужасом думал, удастся ли воплотить столь удачный сценарий, способный заставить давиться от смеха таких серьезных людей. Следовало еще раз поговорить с Эйзенштейном.
Григорий Васильевич, начиная с августовской беседы в Горках Горьковских, все больше утверждался в мысли, что с Сергеем Михайловичем их дороги расходятся и он должен стать самостоятельным большим режиссером.
Пошли на Чистые пруды со свежим номером «Киногазеты», где взахлеб расхваливали читку в Доме ученых. Эйзенштейн выслушал все доводы и взял читать сценарий. Договорились, что Александров зайдет к нему завтра.
Когда друг сердечный явился на следующий день, учитель встретил его мрачнее, чем одесский туман:
— Гриша, вы взаправду намерены это снимать?
— Да, Сергей Михайлович, намерен.
— Заберите. — Эйзенштейн протянул ему сценарий. — Счастливо поработать!
— Значит, окончательно и бесповоротно?
— А вы думали, я брошусь снимать эту похабную пошлятину?
— А вы хотя бы статью в газете прочитали?
— Статью? — Великий режиссер поискал газету, нашел, вдруг весь затрясся и артистично стал рвать печатный орган киноиндустрии на мелкие кусочки, потом швырнул их фейерверком под потолок, и они посыпались на головы двух неразлучных и закадычных.
— Вы понимаете, что сейчас разорвали нечто большее, чем просто газету? — похолодев, произнес Александров.
— Понимаю.
— В таком случае прощайте. — Друг сердечный развернулся и зашагал к выходу. Но все же оглянулся: — Как бы то ни было, Сергей Михайлович, знайте, что я всегда буду предан вам и не сотру из сердца моего всего, что многие годы связывало нас так счастливо.
— Я тоже, — уже остынув, тихо промолвил Эйзенштейн. Но тотчас резанул: — Ступайте!
Так произошло их расставание, отныне каждый шел своей дорогой. Сергей углубился в теорию, Григорий — в новую для себя практику. Все вокруг дышало весной и предвкушением чего-то нового, радостного. Александров ощущал себя накануне новой и важной встречи.
Красавчик со смешанными среднерусскими и южными чертами лица, с волнистыми волосами, с живым умным взглядом, он всегда пользовался успехом у женщин и от этого успеха не бежал. Десять лет назад легко сошелся с синеблузницей Олей, они поженились, а когда родился сын, легко назвал его Дугласом в честь Дугласа Фэрбенкса.
Агитационный эстрадный театр «Синяя блуза» превратился в массовое явление, даже в некую новую религию, во всех городах страны возникали свои «Синие блузы», а в 1926 году в Москве прошел съезд синеблузников, на котором были представлены пять тысяч трупп! Семья режиссера и синеблузницы получилась летучая, он — на съемках, она — в поездках, на выступлениях, встречались изредка, сын рос, как трава в поле, обязательствами супружеской верности себя не обременяли, да это ведь пережиток поганого буржуазного прошлого. Любовь мимолетна, и она растворилась быстро, да и была ли?
В похождениях Гриша не стеснялся, все, что плыло в руки, брал. Ну а в Америке он вообще достиг такой вершины, что до конца жизни можно было почивать на лаврах великого соблазнителя. Сама Грета Гарбо! Шутка ли! Это даже не Айседора Дункан, которую быстро забыли. Грета останется в веках, потому что пришла на экран, а потом и заговорила. Кумир, идеал, кинодива. Хотя, положа руку на сердце, ничего особенного, у Гриши водились любовницы куда более страстные и умелые, не то что эта проповедница однополой любви, у которой среди любовников имелся даже гомосексуалист Сесил Битон, и она считала это ах каким прогрессивным. Ходили слухи, что и любовниц имела — актрису Луизу Брукс и писательницу Мерседес д’Акоста. А с Гришей она сошлась как раз после того, как расстроилась ее свадьба с Джоном Гилбертом.
Конечно, Грета Гарбо — это его донжуанское достижение, эффектно бы и жениться даже, приехать с помпой в Союз, но жить с ней и выслушивать глупости про свободу любви, свободу выражать себя как заблагорассудится — этого он бы долго не вынес. Гриша почти с легкостью покинул ее в Америке, и лишь Гретины письма с многочисленными «love — love — love» грели душу приятным воспоминанием.
Но настоящей love, той, что пишется с большой буквы — Любовь, — он пока не встретил.
Зато впереди — удовольствие работы над джаз-комедией! После одобрения сценария ведомством Шумяцкого в штыки против него пошло производственное объединение в Потылихе, где располагалась московская киностудия: «Сценарий подводит итоги достижений в искусстве буржуазного смеха. Опыт Чаплина, Китона и их многочисленных подражателей нашли свое отражение, без необходимого критического усвоения. Идея вещи служит прикрытием для развернутого показа обычного европейско-американского ревю. Требуем считать сценарий джаз-комедии неприемлемым для пуска в производство Московской кинофабрикой треста „Союзфильм“». Опять проволочки, и опять напор Шумяцкого сломил сопротивление производственников. Но с первого дня работы съемочной группы на кинофабрике началась война. Александров внедрял американский опыт под презрительное фырканье, но линию свою гнул, и дело сдвинулось с мертвой точки, а Шумяцкий, увидев напористость и энергию Григория Васильевича, впервые поверил, что друг сердечный, пожалуй, и сможет обойтись без своего тирана-учителя.
— Как я устаю, Лиичка, как устаю, — валился с ног Борис Захарович, возвращаясь домой к родной жене и младшей доченьке. Старшая уже вышла замуж и уехала жить к мужу. Его жалели, ласкали, и в душе у него росла уверенность, что все получится и то, чего ждет от него Хозяин, он, Борис Шумяцкий, будьте любезны, предоставит. Александров подает надежды, Козинцев и Трауберг вместе с Ильфом и Петровым разрабатывают комедийный сценарий, Кулешов снимает «Великого утешителя» по О. Генри, Ромм — «Пышку» по Мопассану, Симонов — «Энтузиастов», «Украинфильм» прислал заявку на три комедии, режиссеры-однофамильцы взяли себе псевдоним братья Васильевы и приступили к съемкам фильма о Чапаеве, опубликовали утвержденный сценарий, а на развитие киностудии в Потылихе выделено полтора миллиона рублей. Все в движении. Только Эйзенштейн мечется. Вроде бы уже приступил к комедии «М. М. М.», но отказался и теперь начинает картину «Москва» о чудесном долгожителе, родившемся при Иване Калите и дожившем до наших дней, почти не состарившись.
Ну а что там наш главный заказчик? Кажется, к лету стал поживее, но потом Шадр и Жолтовский поставили на могиле за стеной Новодевичьего памятник погибшей Надежде, и он снова загрустил, впал в подавленное состояние. Слава богу, ненадолго. До осени, пока Сетанка не пошла в школу.
Преодолев все препоны, джаз-комедия Александрова снималась полным ходом. До осени — на московской кинофабрике, осенью — на черноморском побережье. Вот только название как-то не вдохновляло. «Пастух из Абрау-Дюрсо» сократили до просто «Пастух», но и это не то. И вдруг Шумяцкого осенило:
— Григорий Васильевич, а помните, какое выражение лица было у товарища Сталина на карточке жандармского управления?
— Еще бы не помнить — веселое.
— Пусть слово «веселое» прозвучит и в названии вашей джаз-комедии.
— «Веселое лицо»? «Веселые приключения»? «Веселые музыканты»?
Невысоконькая Люба Орлова, исполнительница главной роли, подошла к Александрову и, встав к нему под крыло, предложила:
— А может быть, просто — «Веселые ребята»?