Здание на Арбате, в свое время перестроенное великим Шехтелем в стиле модерн, называлось «Художественный электротеатр», но к середине двадцатых годов его звали то «Художественный», то «Электротеатр». В первые годы существования его однажды посетил Лев Толстой, злобно плевался, потом здание купил Ханжонков. Во время революции юнкера держали здесь пленных большевиков, и Максим Горький отсюда вызволял своего заигравшегося сыночка, а после революции «Художественный» стал первым кинотеатром Госкино и поменял название.
18 января 1926 года здание было не узнать. К фасаду пристроили огромную модель броненосца с торчащими во все стороны орудиями и трепещущими флажками, а на мачте — алое знамя. Весь обслуживающий персонал «Художественного госкинотеатра» — администраторов, билетеров, контролеров, оркестрантов, буфетчиков и киномехаников — обрядили в одежду матросов: бушлаты, белые штаны, бескозырки и фуражки с надписью «Князь Потемкин-Таврический», контролеры на входе стояли с винтовками, отрывали от билетов половину и насаживали на штыки. С эстрады в фойе пели не романсы и арии, а «Яблочко» и марш революционных матросов. В самом фойе, переименованном в кают-компанию, красовались еще один макет броненосца, флаги, якоря, спасательные круги. Спасибо, что в буфете не висели говяжьи окорока с копошащимися в них червями.
Билеты давным-давно были распроданы, и добыть лишний — разве что с маузером выйти на площадь перед входом, где крутился паренек, одетый юнгой. Он пел «Эх, яблочко», а в воздухе между его раскрытыми ладонями повисало маленькое румяное яблочко, но не настоящее, а из папье-маше и оттого совсем легонькое.
Нынче Сергей уже так не волновался, как три недели назад, слух о премьере в Большом распространился по всей Москве и за ее пределами, вряд ли после такого триумфа можно было ждать провала. Приятно не опасаться, не дергаться, вести себя с достоинством. Не надо слюнями склеивать недомонтированную пленку, не надо бегать по коридорам, прислушиваясь к реакции зрителей. А зрители теперь отзывались чуть ли на каждый кадр фильма, к финалу аплодисменты не утихали, а когда поднималось красное знамя, оживали алупкинские львы, стреляли по генеральскому штабу, кинотеатр чуть не развалился от мощных оваций.
И. В. Сталин в автомобиле у Большого театра, после закрытия XVI съезда ВКП(б). 1930. [РГАКФД]
На сей раз, в отличие от Большого театра, из руководства страны присутствовали единицы, да и не высокого ранга, но, когда броненосец вышел навстречу царской эскадре, в зале раздалось:
— Сталин!
Все взялись оглядываться и увидели, что в ложе слева в окружении Ворошилова, Молотова, Калинина и Бухарина стоит главный зритель. Нынче не в белом кителе, а в защитном темно-зеленом. И последние минуты шла нескончаемая овация, восхищение фильмом смешалось с восторгом перед пришедшими членами обновленного Политбюро, из которого 1 января «вычистили» Каменева. И тогда же, в первый день Нового года, на Пленуме ЦК подавляющим количеством голосов Сталина переизбрали на пост генерального секретаря.
И снова вся съемочная труппа выходила на сцену кланяться, только теперь им принесли много цветов. Со сцены они видели, как, похлопав в ладоши, Политбюро удалилось из ложи. Будут ли они снова на банкете? Честно сказать, Эйзенштейну не хотелось. Он и так все эти двадцать пять дней после Большого театра места себе не находил, боялся, что за ним приедут. Ну, не арестуют, было бы за что, но состоится неприятный разговор со Сталиным, и неизвестно, чем все кончится. Мысль о том, чтобы принять приглашение Троцкого и наведаться к уже опальному вождю революции, не раз посещала его, но он ее отгонял, а Перка спорила:
— Теперь тебе к Сталину двери навсегда закрыты. Поезжай к Троцкому. Может, он и впрямь будет кино заниматься. И его в эту отрасль как раз-таки и сбагрят.
Но чутье подсказывало Сергею: не надо никуда рыпаться. Теперь же фактом своего появления главный зритель показал, что не гневается и признает факт появления такого фильма весьма значительным. Но в фойе, где замерли в ожидании накрытые столы, ни Сталина, ни его спутников не оказалось, и он почувствовал разочарование. Впрочем, длилось оно недолго. Минут через десять, после первых радостных тостов, в фойе появился человек-гвоздь, подошел к Эйзенштейну и сказал:
— Сергей Михайлович, вы не хотели бы покинуть данное застолье и сменить его на другое?
У выхода из «Электротеатра» их ждал старенький рыжий фордок «Жестяная Лиззи», они уселись на заднее сиденье, и водитель повез их в Кремль.
Сталин встречал в своем кабинете, за обеденным столом сидели все те же Ворошилов, Молотов, Бухарин и Калинин, им только что подали закуски и вина, белые и красные, в хрустальных и стеклянных графинах. Человек-гвоздь тоже получил приглашение за стол, сел, важно положив рядом с собой кожаную папочку. Никаких женщин, и Эйзенштейна привезли одного, а значит, разговор предстоял серьезный. Сергея поразило, что Сталин налил себе в бокал сначала белое, потом туда же красное вино, пополам. И сразу взял слово:
— Мы все считаем выход фильмы «Броненосец „Потемкин“» хорошим достижением советского кино. Кому-то что-то нравится, кому-то что-то не нравится, но в общем и целом эта фильма являет собой нечто, что мы имеем право предъявить миру. Давайте за это выпьем.
Зазвенели бокалы, все выпили. Закусывали белым кавказским сыром, тамбовской ветчиной, волжской рыбкой. После нескольких тостов пошла наконец важная беседа.
— Честно признаюсь, товарищ Эйзенштейн, — начал разговор Сталин, — я не большой поклонник вашего искусства. Точнее, не именно вашего, а всего современного направления. Мне оно кажется каким-то… суетливым. Мельтешит. Современные деятели зрелищного направления заменили искусство аттракционом. Таков и ваш манифест, если я не ошибаюсь.
— Совершенно верно, товарищ Сталин, — ответил режиссер, стараясь совсем чуть-чуть пригубливать из бокала и больше наседать на закуску. — Монтаж аттракционов. Эту же методику я ведь и в фильмах использовал, как в первом, так и во втором.
— Но ведь театр и кино — это не цирк, правда, товарищи?
— Пожалуй, да, — ответил Калинин.
— Однако эффект, производимый на зрителя, феноменален, — возразил Бухарин.
— Не спорю, — кивнул Сталин. — Если бы не эффект, я бы товарища Эйзенштейна не пригласил сюда. Мы, товарищ Эйзенштейн, видим в вас перспективного режиссера для создания целой эпопеи, которая бы всему миру показала, что такое наша революция, какой была Гражданская война и каких достижений мы добились, придя к власти. Достижения есть, а впереди их будет все больше. Мы создадим великую индустриальную страну и полностью изменим аграрный сектор экономики. Нам, знаете ли, тоже не помешают эффекты. Правильно, товарищ Эйзенштейн?
— Правильно, товарищ Сталин, — тихо ответил Сергей Михайлович, млея от известия, что ему хотят поручить продолжение.
— Вот и хорошо. После пятого года нам надо увидеть на экране семнадцатый и все остальные. Во всей красоте и величии. Но у меня есть вопросы, которые меня волнуют, и хотелось бы получить на них ответы.
— Слушаю вас внимательно.
— Давайте пройдемся по некоторым местам «Броненосца „Потемкин“», а мой помощник мне поможет, он подобрал материалы.
Человек-гвоздь в ответ глухо покашлял.
— Начнем с того места, где расстреливают на Воронцовской лестнице. Она все-таки как правильно называется? Воронцовская или Ришельевская?
— Ее и так, и сяк называют, — сказал Бухарин. — Вообще-то у нее нет официального наименования. Большая одесская лестница, а уж народ ей самые разные имена дает.
— Иван Павлович, — обратился Сталин к человеку-гвоздю, — какого числа в пятом году был расстрел на Большой одесской лестнице? Сколько человек погибло, сколько ранено?
— К сожалению, Иосиф Виссарионович, никаких сведений об этом кровавом преступлении царизма мне не удалось отыскать, — ответил человек-гвоздь.
— Вот как? — лукаво сыграл удивление генсек. — Стало быть, вы плохо работаете, и вас следует уволить, товарищ Товстуха. Правильно я говорю, товарищ Эйзенштейн?
— Не было, товарищ Сталин, — ответил режиссер, сглотнув слюну. — Этот эпизод я целиком и полностью выдумал, у Нунэ его не было в сценарии.
— Нунэ?
— Нины Фердинандовны, нашей замечательной сценаристки.
— Так она армянка, если Нунэ?
— Армянка. Этот эпизод возник случайно, а потом мы поняли, какое важное значение он имеет.
— Сергей Михайлович стоял наверху, ел вишни и сплевывал косточки, они отскакивали, и так родилась идея эпизода, — сказал Бухарин. — Правильно?
— Забавный эпизод, но никаких вишен не было и в помине, — засмеялся Эйзенштейн. — Это потом придумал в шутку Григорий Александров. Мой ассистент. Иной раз из него прет такая хлестаковщина!
— Да и не могут вишневые косточки, только что выплюнутые, скакать, — добавил Калинин. — Они влажные, сразу прилипают.
— Вот если бы режиссер выронил корзину с вишнями, так они бы заскакали по ступеням, — вставил свое слово Ворошилов.
— Я просто стоял наверху и увидел бег ступеней сверху вниз, и это дало взлет фантазии, увиделись сотни ног, панически бегущих, убегающих от пуль.
— Но ведь потомки будут полагать, что расстрел был, а его на самом деле не было, — возмутился Сталин.
— Да и хрен бы с ним! — крякнул Ворошилов. — Пусть полагают. Потом и в учебники впишем. А вот про брезент…
— Погоди, Клим, с брезентом, — остановил его хозяин кабинета. — Мы еще с лестницей не разобрались. Вот люди бегут вниз, по ним стреляют, и они вполне могут прыгать влево и вправо, разбежаться по холму и тем самым спастись. Но они продолжают глупо бежать по лестнице вниз, подставляя свои спины под выстрелы. Где тут логика поступков?
— Здесь логика кинокадра, Иосиф Виссарионович, — набираясь смелости и гордости, ответил Эйзенштейн.
— Но зритель не дурак, товарищ режиссер, — возразил Сталин. — Посмотрит один раз — эффектно, посмотрит другой, третий раз, а на четвертый задумается, почему так глупо ведут себя люди на лестнице, они же не стадо баранов. Или, когда у женщины мальчика ранило, она его хватает и несет навстречу стреляющим солдатам. Она что, дура?
— Она в отчаянии и полагает, что сможет остановить солдат, — ответил режиссер.
— Женщина в первую очередь будет думать, как спасти ребенка, — сердито пыхнул только что раскуренной трубкой Сталин. — И та другая дура, которая с коляской, она должна была схватить малыша, прижать к себе и прыгнуть или вправо, или влево, убежать в сторону от лестницы, ведь понятно, что по бокам солдаты стрелять не станут.
— Но тогда, — возразил Сергей Михайлович, — кино не получило бы два мощнейших кадра, оказавших такое сильное воздействие на эмоции зрителя.
— Зато оно получило два глупейших кадра, и зритель, способный рассуждать логически, это сразу заметит. И получается, что вы рассчитываете на поверхностного зрителя, — начинал закипать хозяин кабинета.
— Коба, — сказал Бухарин, — но в Большом театре полторы тысячи участников нашего съезда устроили овацию после просмотра фильма. И мы тоже хлопали. Получается, весь цвет партии состоит из поверхностного зрителя?
Н. И. Бухарин. 1920-е. [РГАСПИ. Ф. 329.Оп 1. Д. 22. Л. 10]
— Все были под впечатлением событий съезда, радовались победе тех, кто объединился вокруг Иосифа, а потому и фильму восприняли благосклонно, — вставил свое суждение Калинин.
— Это тоже фактор, — согласился Молотов.
— Да, товарищ Эйзенштейн, мы вашу фильму восприняли хорошо и считаем ее зародышем подлинно пролетарского кино, — сказал Сталин. — Потому и пригласили ко мне в кабинет. Здесь, кстати, очень редко стол накрывают для гостей. И сегодня накрыли ради разговора с вами.
— Это большая честь для меня, — откликнулся режиссер.
Вошла подавальщица с тележкой, уставленной двухъярусными алюминиевыми судками, раздала каждому по судку.
— Борщ, — ехидно улыбнулся Сталин, открыв свой судок. — Не бойтесь, не такой, как на «Потемкине». В тюрьмах нам нередко доводилось есть борщи и супы из тухлого мяса, и ничего, выжили. Но матросы на броненосце молодцы, что подняли восстание. Только получается, если бы не борщ, они б и не подумали восставать. Так ведь?
— Точно! — рассмеялся Молотов.
— Нет, не так, — возразил Эйзенштейн. — Тухлятина и черви стали последней каплей терпения. Не это, так что-то другое подвигло бы матросов к бунту.
— А ведь и впрямь камень железный, — засмеялся Сталин. — Знаете ли, товарищи, что фамилия Эйзенштейн…
— Означает «железный камень», — встрял Бухарин. — Уж немецким-то мы владеем. Коба, перестань мучить человека, дай ему нормального борща поесть. Без червей.
— Я не мучаю, — поднял бровь хозяин кабинета. — Мне очень нравится этот молодой и крепкий кинодел. Он способен за себя постоять. И потому я ему доверяю. Терпеть не могу хлюпиков. Но могу же я поделиться своими сомнениями относительно иных его приемов.
— Брезент, к примеру… — начал Ворошилов.
— Погоди, Клим, со своим брезентом, — перебил его Сталин. — Вот там на лестнице тетка с идиотской улыбкой, очень похожа на одну нашу общую знакомую. — Он глянул на своих товарищей и по их ухмылкам понял, что они знают, кого он имеет в виду: Крупскую, кого же еще. — В пенсне такая. И в конце у нее что-то странное с глазом, то ли пуля попала в глаз, то ли казак нагайкой пригрел, кровь хлещет, а пенсне при этом целое осталось. Да и вряд ли бы она с простреленным или просто выбитым глазом стояла и орала. Упала бы и каталась по земле от боли. У вас, товарищ Эйзенштейн, получается, что персонажи действуют вопреки логике, выполняют то, чего от них хочет режиссер. Ваши персонажи не свободны, они крепостные крестьяне, рабы режиссера.
Бухарин громко хмыкнул, но не нашелся, что возразить. Борщ исчезал из тарелок медленно, мешал интересный разговор, затеянный человеком, который доселе как-то не проявлял себя внимательным кинозрителем, а уж тем паче — столь строгим кинокритиком.
— Не боюсь показаться нудным, — продолжал Сталин, — но мне бы хотелось, чтобы в зарождающемся советском кино главенствовала правда жизни. Знаю, что хотите возразить, и сразу скажу: правда жизни и правда искусства. Пусть эти две правды, как равноценные две сестры, идут рука об руку по дороге к нашему зрителю.
— Ну, ты, Иосиф, не зря стихи писал, — засмеялся Ворошилов. — Ишь, как загнул про две правды! Я тоже про правду жизни. Вот брезент…
— Сейчас, погоди, дойдем до брезента, — снова не дал ему «брезентовать» свою мысль Сталин. — Иван Павлович, скажите, как был убит матрос Вакуленчук?
Человек-гвоздь прокашлялся, раскрыл папочку, полистал страницы и заговорил с наиважнейшим видом:
— Артиллерийский унтер-офицер Черноморского флота Вакуленчук Григорий Никитич. Кстати, он Вакуленчук, а у вас в фильме почему-то Вакулинчук. Это почему?
— Вот как? — вскинулся Эйзенштейн. — Это, товарищи, просто описка. Недосмотр.
— Уроженец Волынской губернии, — монотонно продолжал Товстуха. — На флоте зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. Но при этом вошел в «Централку» — Центральный комитет по подготовке восстания на Черноморском флоте. Когда на броненосце «Потемкин» начался бунт, другой артиллерийский офицер, лейтенант Неупокоев, предпринял попытку разоружить восставших матросов, и Вакуленчук выстрелом из винтовки убил его наповал.
— То есть первыми кровь пролили восставшие? — спросил Калинин. — Не знал!
— Так точно, — ответил человек-гвоздь, — а уже после этого другой офицер броненосца Гиляровский смертельно ранил Вакуленчука, и тот свалился за борт, а в море его подобрали матросы, стоявшие на шлюпке-шестерке возле трапа. Далее матрос Матюшенко организовал расправу над офицерами, были убиты Гиляровский, командир корабля Голиков, лейтенант Тон, старший врач Смирнов и еще трое. Тела выбросили за борт.
— Мертвых?
— Так точно, товарищ Сталин.
— Вот видите, товарищ Эйзенштейн, как происходило на самом деле, — покачал головой хозяин кабинета. — А у вас все по-другому. Офицеров просто бросают за борт. Живых. И вместо киноправды получилась киноложь. Раньше народу лгали царские сатрапы, теперь что же, мы будем народ обманывать?
— И еще раз повторю, товарищ Сталин, — волнуясь, но держа себя в руках, ответил Эйзенштейн. — Есть моменты, когда режиссер, во имя достижения цели, имеет право изменить документализму.
— Этого мне не понять, — возразил генсек. — И не принять. Надо находить ту правду, которая сама выполнит роль агитатора. На лжи далеко не уедешь. У вас в фильме офицер стреляет Вакуленчуку в затылок, и Вакуленчук еще какое-то время жив, цепляется за жизнь. Давайте сейчас выстрелим кому-нибудь из нас в затылок и посмотрим, долго ли он способен барахтаться?
— Если можно, то не мне, — засмеялся Бухарин. — У меня дочка маленькая.
— У меня вообще жена на сносях, — улыбнулся Сталин.
— И у меня, — поспешил добавить Молотов.
— А я просто не согласен, чтоб мне затылок дырявили, — возмутился Калинин.
— Кстати, Коба, — заиграл своими маленькими глазками Бухарин, — а ты не заметил, что в фильме Вакуленчук очень на тебя похож? Особенно когда горячо выступает с голым торсом.
— Я не Троцкий, горячо никогда не выступаю, — поморщился Сталин. — А уж тем более с голым торсом.
— Хотите, мне стреляйте, — пожал плечами Эйзенштейн.
— А как вы удостоверитесь, что Вакуленчук не мог с пулей в голове продолжать жизнедеятельность? Я, конечно же, шучу, — успокоил всех Сталин. — Подобные эксперименты на людях мы проводить не будем. Климент Ефремович, вы что-то про брезент хотели…
— И про брезент, и про бескозырки, — оживился Ворошилов. — Откуда вы взяли, что матросов, когда расстреливали, накрывали брезентом? Ведь брезент потом придется зашивать, а он должен быть целый. Где вы такое видели?
— А мне это место понравилось, — вдруг встал на защиту режиссера генсек. — Они еще живые, но брезентом их уже отделили от живых. Чтобы превратить в мертвецов.
— Вот видите, товарищ Сталин, здесь правда искусства победила в вас правду факта, — обрадовался Эйзенштейн.
— А бескозырки! — возмутился Ворошилов. — В конце матросы их гроздьями швыряют за борт, бессмысленная трата имущества, как и в случае с брезентом.
— Зато как красиво смотрится, — вновь похвалил Сталин. — Восставший броненосец, с него сыплются бескозырки, в этом символ свободы, и он наезжает прямо на зрительный зал. Какая смелость оператора! Он что, в последний миг вместе с камерой успел сигануть в сторону?
— Тут мы, признаюсь, использовали трюк, — все шире улыбался Эйзенштейн. — Корабль стоял на месте, уткнувшись носом в причал, а оператор с камерой на тележке наезжал на него.
— Опять аттракцион! — погрозил ему шутливо пальцем Сталин. — Сплошной монтаж аттракционов. Но до чего красиво! Концовка очень хороша, поздравляю.
— Да уж, монтаж… — опустил правую бровь Эйзенштейн и рассказал про слюни. Все дружно рассмеялись. Стало ясно, что его приняли в их компанию, взяли в оборот, хорошо это или плохо, но к Троцкому он теперь уж точно не пойдет в гости.
— А расскажите нам еще что-нибудь такое интересное из вашей работы, — попросил Бухарин. — Ведь наверняка подобных анекдотических случаев хоть пруд пруди.
— Это да, — кивнул режиссер, уже чувствуя себя в своей тарелке, — бывает на каждом шагу. Вот, опять-таки, о правде жизни. В фильме главный герой — броненосец «Потемкин», а на самом деле его роль исполняет броненосец «Двенадцать апостолов».
— Да ты что! — воскликнул Калинин.
— Клянусь! — ударил себя в грудь Эйзенштейн. — «Потемкина» уже не существует, его разобрали. Стали искать что-то подобное. Ни на Балтфлоте в Лужской губе, ни на Черноморском. Из Черного моря все военные суда старого типа увел Врангель.
— И затопил, мерзавец! — воскликнул Ворошилов и со звоном бросил ложку в опустошенный верхний судок.
— Говорят: берите «Коминтерн», но у него нет такого юта, как у «Потемкина», у которого не ют, а широкий круп цирковой лошади. И тут Леша Крюков, мой помреж, находит его двоюродного брата — броненосец «Двенадцать апостолов». Стоит, бедняга, в Сухарной балке, ржавеет. Ни орудийных башен, ни мачт, ни капитанского мостика. Зато внутри — мать честная! — во всем его многоярусном брюхе целый громадный склад мин, настоящий боевой пакгауз. Ворочать его нельзя, мины могут взорваться. Разгружать мины — займет больше месяца, а сроки съемок поджимают. Но нам надо снимать площадку юта так, чтобы впереди было море, а у нас впереди берег, потому что «Двенадцать апостолов» в него воткнуты. С трудом удалось уговорить начальство повернуть броненосец на девяносто градусов, он встал параллельно берегу, и уже можно снимать так, будто корабль плывет в открытом море.
— Так вы, шельмецы, его на приколе снимали? — по-мальчишески засмеялся Калинин.
— На приколе, Михаил Иванович, — кивнул Эйзенштейн. — В кино главное — создать иллюзию, сфокусировать, снять, а потом смонтировать так, чтобы зритель не догадался. А тут еще чайки постоянно кружили, и еще больше создавали иллюзию открытого моря. С помощью реек, балок и фанеры мы загримировали «Двенадцать апостолов» под «Потемкина», чтобы специалисты не могли узнать.
— Опять монтаж аттракционов, — уже вполне добродушно произнес Сталин, раскуривая трубку между борщом и котлетами на гречневой постели, оказавшимися в нижних судках.
— Вот вам, товарищ Сталин, на съемках у нас трудно пришлось бы, — со смехом продолжил Эйзенштейн. — Курить категорически запрещено, ведь кругом одни мины. Ни курить, ни бегать, ни стучать громко, даже без особой нужды находиться на палубе запрещено. Причем в качестве соглядатая нам приставили от флота человека по фамилии Глазастиков. А угадайте, за сколько мы сняли в итоге почти весь фильм? За две недели!
— Да ну! — воскликнул Молотов.
— Сроки, товарищи, сроки! Кстати, есть и кадры, где броненосец «Потемкин» снят издалека, плывущим по морю. Но плыл он на самом деле в Мавританском зале Сандуновских бань. Точная модель. И, кажется, получилось, не заметно, что модель.
— А правда ли, что зловредного попа играете вы сами? — спросил Бухарин.
— Уже распустили слухи! — засмеялся Эйзенштейн. — Правда, но только в том эпизоде, где он падает с лестницы. Попа играл старый садовник из-под Севастополя, но заставить его падать с лестницы корабля мы не имели права, меня загримировали под него, и я с удовольствием проделал сей трюк падения. А вообще, как сказано у Пушкина, «случай — бог изобретатель», и в кино очень часто происходят случайные находки, которые становятся лучшими аттракционами фильма. Так, например, встающие львы. Злой сторож Алупкинского дворца не давал нам их снимать, подойдем к одному, он на него верхом садится и орет: «Не дам! Не позволено!» Благо, львов шесть, а он один, пока он на одном восседает, мы с другой камерой к свободному льву перебегаем. Когда снимаешь и видишь, что у тебя все получается, природа и обстановка нередко преподносят такие подарки, как эти львы. Или туман. Случайности, которые подбрасывает жизнь, всегда умнее режиссера. Надо только уметь видеть и вслушиваться в эти дары, живущие собственной пластической жизнью. Для этого нужно пойти на унижение своей индивидуальности, скромно отступить и дать дорогу тому, что само собой просится в твой фильм. Нужно быть гибким в выборе частных средств воплощения замысла. Уметь отказаться от задуманного заранее ради чего-то, появляющегося внезапно. Случай дает более острое и сильное решение, которое закономерно врастает в плоть фильма. Так произошло и с лестницей, она ни в каких сценариях не фигурировала, но вдруг выросла передо мной и ворвалась в органику и логику фильма своенравно, неотвратимо. Да, не было, но расстрел на Воронцовской лестнице в моем фильме вобрал в себя все другие расстрелы. И девятое января, и бакинскую резню, и пожар в Томском театре, и Ленскую бойню, и многое другое. Вот увидите, этот эпизод войдет в классику мирового кинематографа. Хотя на самом деле никакого расстрела на одесской лестнице в истории не было. Но правда искусства восторжествует над правдой жизни.
— Браво! — похлопал в ладоши Бухарин.
— Красиво, — кивнул Сталин. — Да, Николай Иванович, я все собирался спросить, что там все-таки окончательно по Есенину?
— Осталась версия самоубийства, — ответил Бухарин, мгновенно потупившись. — Хотя очень много противоречивых фактов. В номере «Англетера» все было перевернуто вверх дном и разбросано. На лбу пробоина. Ссадина на щеке. Множественные царапины на теле.
— Ну, он же был драчун, насколько мне известно, — сказал Сталин. — Похоронили на Ваганьковском?
— На Ваганьковском.
— Тяжелейшая потеря для нашей поэзии, — произнес Эйзенштейн. — Говорят, он в последний год только и говорил о смерти. Мол, мне предсказано, что умру в пятьдесят.
— Желаем вам, чтобы пре-едс-казание не сбылось, — сказал Молотов, споткнувшись на слове «предсказание», как с ним бывало нередко при произнесении слов длиннее, чем из трех слогов. — У нас на вас огромные планы.
— Будете снимать, — продолжил Сталин. — Предоставим все необходимое. Но хотелось бы, чтобы вы учли наши пожелания.
— Постараюсь, — кивнул Эйзенштейн. — Однако прошу позволить мне руководствоваться методикой своего творчества, не теряя ее уникальности.
— Например, поразительные крупные планы, — вставил свое слово Бухарин. — Пенсне корабельного врача, болтающееся после того, как его самого выбросили за борт. Или упавший крест священника, воткнувшийся в палубу, как топор.
— Этот метод использования крупного плана называется «парс про тото», что значит «часть ради целого». Это когда часть способна заменить собой целое. Как тухлое мясо олицетворяет собой весь царский режим, невыносимый для народа. События на «Потемкине» это тоже часть великого целого, великой пролетарской революции.
— А как вам удается работать с массовкой? — спросил Молотов.
— С массовкой… — потупился Эйзенштейн и усмехнулся. — Я использую прием Наполеона.
— Интересно, — оживился Сталин. Он покончил с котлетами и гречкой и вернулся к своей трубке. А забытый Товстуха опять разразился долгим глухим кашлем.
— Бонапарт нарочно узнавал подробности жизни своих подданных и удивлял их, спрашивая: «Ну как там твоя невеста Жоржетта?» или «Твой отец Шарль так и не вылечил свою подагру?» У людей создавалась иллюзия, что он все про всех знает. Люди шли за него на смерть. Во время съемок толпы, бегущей по лестнице, я кричу в рупор: «Товарищ Прокопенко, нельзя ли поэнергичнее?» И массовка цепенеет в благоговейном ужасе, что режиссер видит каждого, знает каждого по фамилии. И дальше начинает изо всех сил стараться, уверенная, что режиссер, как недреманное око Господа Бога, видит каждого. А я просто выучил десяток фамилий людей из массовки и наобум называю Прокопенко, хотя он бежит так же, как и все другие.
— А откуда вы взяли столько кораблей для адмиральской эскадры? — поинтересовался Ворошилов. — На Черном море мы только начали восстанавливать флот. Бронепалубный крейсер «Коминтерн», несколько канонерских лодок, вот и все, чем мы там располагаем. Или вы на Балтике снимали? На Балтике у нас действительно сила.
— Вы будете смеяться, но это американский флот, — признался Эйзенштейн и сам громко расхохотался.
— Как американский? — удивился Калинин.
— Для показа надвигающейся царской эскадры я просто использовал хронику маневров американского флота начала века. Там при монтаже даже прозявкали и не убрали один кадр, в котором мелькнул американский полосатый флажок.
Все дружно рассмеялись, сытые, переместившие содержимое судков в желудки, и совсем не такие грозные, какими представлял их себе Сергей Михайлович.
— Честно сказать, я не думал, что кремлевские застолья столь скромны, — признался он.
— А вы думали, мы здесь устрицами питаемся? — усмехнулся Сталин. — Астраханской и дальневосточной икоркой? Нет, дорогой товарищ Эйзенштейн, если мы не станем соблюдать скромность, то кончим свои дни, как Людовик и Мария-Антуанетта. Помните, она сказала, что, если у народа нет хлеба, пусть жрет пирожные?
— Или как Николашка с Алексашкой, — добавил Калинин. — Которые тоже себе ни в чем не отказывали.
— У Николая личных автомобилей было двенадцать штук, — заметил Ворошилов. — И императорскому двору принадлежало еще восемнадцать.
— Зато нам теперь есть на чем ездить, — засмеялся Бухарин.
— Лично я на царских роскошных колымагах не езжу, — сказал хозяин кабинета. — Мой «паккард» недавно куплен в Америке.
— А в семнадцатом ты ездил на «воксхоле», принадлежавшем матери царя, — возразил Николай Иванович.
— Очень недолго, — сердито дернул головой Сталин и поспешил переменить тему скромности и роскоши. — В заключение нашего ужина, товарищи, мы, думается, можем на государственном уровне поручить товарищу Эйзенштейну работу над фильмой, соответствуюшей нынешней генеральной линии партии.
— Безусловно, — сказал Бухарин.
— Безусловно, но с условиями, — возразил Ворошилов. — Просим по возможности соблюдать историческую достоверность.
— Правильно, — кивнул Сталин. — А товарища Товстуху за его старательность предлагаю назначить заведующим Секретным отделом ЦК и одновременно первым помощником генерального секретаря ЦК РКП(б). Возражений нет? Тогда, товарищи, спасибо за хорошую беседу. А вы, товарищ Железный Камень, можете уже с завтрашнего дня приступать к новой фильме.
И только он это сказал, как в кабинет огромным животом вперед, как крейсер в финале «Потемкина», вошла Надежда Сергеевна, лицо ее выражало негодование, тяжелый подбородок задвигался:
— Товарищи! Прекратите избиение младенцев! Я уверена, товарищ Эйзенштейн поставил эпиграф не из каких-то там политических пристрастий. Ему просто понравились выразительные слова Троцкого. Я уверена, он не замешан ни в каких делах со Львом Давидовичем. Эйзенштейн — великий художник, ему суждено великое будущее. Не мучайте же его!
Лицо Сталина выражало явное недовольство и раздражение.
— Меня никто и не мучает, — засмеялся Эйзенштейн столь по-мальчишески, что все вновь рассмеялись. Сталин сдержал гнев, сменил его на милость и ответил:
— Надежда Сергеевна, мы товарища Эйзенштейна не мучаем, мы его взяли в свою компанию, поручили новую фильму.
— Правда не мучили?
— Да правда, правда!
Н. С. Аллилуева. 1927. [РГАСПИ. Ф. 558.Оп 11. Д. 1663. Л. 1]