Праздник Богоявления, утро. Мы стоим перед воротами Темлага, перед вахтой тринадцатого лагпункта. Ждем на морозе, наконец появляется начальство, приказывает открыть ворота с колючей проволокой. Проверка по списку, входим по одному и вливаемся в коллектив заключенных: всего около полутысячи. Этот лагпункт карантинный, один из самых маленьких среди двадцати лагпунктов Темлага, в котором содержатся тридцать тысяч мужчин и женщин, разбросанных по мордовским лесам.
Первым делом нас ведут в баню. Нам это очень кстати, потому что в дороге мы порядком завшивели. Перед помывкой обыск: на этот раз нам повезло, позже обыск зачастую проводили снаружи, на морозе. Баня убога донельзя. В предбаннике окна обледенели, на стенах иней. Отдав вещи на прожарку, заходим в помывочную. На входе каждому в горсть наливают черпачок черной гущи. «Что это?» — «Мыло». Легко представить, каково вымыться этими 15 граммами, по виду настоящей грязи! Но хоть бы воды было вдоволь: так нет, воды дают скупо как горячей, так и холодной! Норма — ведерко, литров восемь, кажется; в тот раз дали еще по полведра на человека.
Помывшись, как могли ждем вещи из прожарки. Хорошо еще, что нас оставили ждать в помывочной, там не так холодно; только переход оттуда в ледяной предбанник слишком резкий и опасный. Бояться, впрочем, нечего, в случае воспаления легких или другой какой хвори возле нас обязательно будет врач… Именно возле, потому что какой помощи ждать от врача, если нет лекарств, и как можно выздороветь при постоянном недоедании?
В ледяной предбанник к нам пришел врач, такой же заключенный, как и мы, литовец по национальности. Там же мы познакомились с другими важными лицами из заключенных: санинструктором или санинспектором, нарядчиком и комендантом. Их работа — смотреть за нами по поручению начальства и передавать нам приказы и наряды сверху. Нам, новичкам, казалось, что для этих людей наше благо — не пустой звук, но на самом деле они только шарили глазами, осталось ли у кого хорошее пальто, сапоги, ботинки, чтобы потом их присвоить.
Первым делом мы изложили наши насущные нужды: в то утро самым насущным было поесть. Они отвечали снисходительно, но хлеборез и повар долго не являлись. Наконец нам доставили хлеб прямо в баню, поскольку там мы дожидались, пока нас определят в барак. Потом нас повели в столовую, сырое и темное помещение рядом с кухней, где стояли два ряда грубых и грязных столов со скамьями по сторонам. Завтрак и обед нам выдали в один прием: водянистый суп, кусочек рыбы, не важно какой, голова или хвост, лишь бы весом 30–40 грамм, из которых ни один грамм не пропадет, потому что даже рыбьи косточки, если их хорошо прожевать, это тоже еда. Следующий заход в столовую будет в пять часов дня: ужин — три ложки перловки или чечевицы. А пока нас ведут в барак.
Впечатление от барака гнетущее. Расшатанные, наполовину прогнившие доски пола; серые стены, обмазанные глиной с навозом, окна примерно полметра на метр, ни одного целого стекла, иные просто забиты доской или картоном; для сна — сплошные двухъярусные нары, в нижнем ярусе кое-где просветы. Ни матрасов, ни одеял.
Электричество только в запретной зоне. Барак освещается примитивной керосиновой лампой, фитилек два-три миллиметра диаметром. Каждый вечер разносят керосин, на барак восемьдесят грамм, этого должно хватить до утра.
У дверей два бака: один — для холодной, другой — для кипяченой воды, питьевую воду в лагере строго ограничивают, потому что ее надо завозить извне. А для бани воду берут из заиленного колодца в самом лагере; двое слепых заключенных выполняют эту работу, вращая ворот и поднимая ведра.
Центр барака занимает большая печь, сложенная из кирпича. Ее недавно растопили, и она еще не прогрелась. Но тепла все равно не хватит при этом жалком количестве дров (несмотря на то что вокруг леса), к тому же сырых, которое выдают на барак ежевечерне. Огонь в печи есть не больше трех-четырех часов за вечер. Сейчас разгар зимы, и холод для нас самое тяжкое наказание: холодно на работе; холодно ночью в бараке.
Вспоминаю, как мы с отцом Яворкой устраивались рядом на нарах и укрывались верхней одеждой, не снимая того, что было под ней. У меня оставалась верхняя ряса и перекрашенная военная плащ-накидка; ею мы закрывали поясницу. У отца Венделина, кроме рясы, имелась куртка, подарок отца Николя, ею мы прикрывали ступни: старые носки их не согревали. Отец Яворка просил меня держать ступни поближе к нему, потому что у него особенно мерзли ноги. Несмотря на все старания, он часто не мог согреться, отчего ему было большое беспокойство: приходилось часто вставать по малой нужде.
Бедный отец Яворка! Мне хватало трех-четырех ночных пробежек, а он бегал по снегу каждые три четверти часа, деревянная уборная стояла на отшибе метрах в восьмидесяти, и туда через щели набивалось много снега. А что было делать: тем, кого застанут на улице, грозило наказание. И всякий раз, как один из нас вставал, он вынужден был будить другого, чтобы тот постерег вещи.
Воры, сколько неприятностей они доставляли! Приходилось не только прятать обувь под голову, но и обвязываться веревкой или проволокой поверх того, чем мы укрывались.
В короткое время у нас украли последние вещи из вещмешков, после чего воры взялись за то, что было на нас. Первым исчез мой вещмешок. Уходя на работу, я поручил его товарищу по бараку; не знаю, что там вышло, но знаю, что, когда я вернулся, мешка не было. Комендант и охрана, перерыв весь барак, нашли его под нарами, но, к сожалению, пустой: пропало последнее полотенце и все белье до последнего носового платка.
Следующим был мешок отца Яворки, где он держал вещи, переданные ему в тюрьму в качестве благотворительной помощи. На этот раз беда случилась по моей вине; мой собрат, отлучившись из барака, просил меня постеречь его вещи. Мешок лежал на нарах, а я стоял поблизости. Воры, конечно, сговорились между собой; пока один из них отвлекал меня оживленным разговором, другой, пользуясь полутьмой в бараке, стащил мешок. Отцу Яворке еще повезло: после долгих поисков в одном из бараков нашли, кажется, его рубашку.
Пришла очередь моих ботинок. Излюбленным местом воров была баня: на этом моем первом лагпункте начальник бани, как он себя величал, был в сговоре с ворами, и они вместе проворачивали свои черные дела. Поистине черные; чтобы понять это, надо хоть раз попробовать, что значит лишиться последнего, когда ты и так обобран до нитки; отбываешь немыслимый срок среди людей, утративших человеческие черты; страдаешь от голода, холода и хуже, чем скотских, условий жизни и труда. Со временем неизбежно приходит апатия, равнодушие к обидам, начинает казаться естественным, что тебя обирают, что ты ничем не владеешь, что над тобой измываются, попирают твое достоинство, треплют безжалостно, как лен или коноплю.
В бане я не оставил вещи в предбаннике, потому что знал, что воры на них зарятся. На кожаные ботинки в тех местах большой спрос, их можно продать начальству, охране или вольным и заработать неплохие деньги, получить побольше табака или даже водки. Я положил ботинки в помывочной на подоконник ближайшего окна; оно не открывалось, так что я был уверен: ботинки в надежном месте. Но вдруг в ту самую минуту, когда пар заполнил помещение, я почувствовал ледяной сквозняк… — что бы это могло быть? Смотрю, а моих ботинок нет; всматриваюсь и вижу, что в окне разбито стекло…
С того дня я приспособился носить местную обувь — лапти, похожие на наши чочи, но из лыка. Когда меня увидел в них врач-литовец, он сказал: «Вы в сандалиях, как Иисус Христос».
Это уподобление, по правде сказать, было единственным утешением; но его оказалось достаточно для поддержания духа в тяжких испытаниях.
Но пора приступать к «исправительному труду»: за этим нас привезли сюда. Наши мучители часто садистски уверяли нас, что им не нужен наш труд, а нужно, чтобы мы испытали тяготы; однако нельзя отрицать, что миллионы людей были арестованы в основном ради безвозмездной эксплуатации их труда. Труд заключенных в целом малопроизводителен (раб всегда производит меньше, чем свободный человек), но он выгоден главному хозяину, Советскому государству, конечно, не в интересах народа, но в интересах самого себя: государство содержит рабов без затрат и получает весь произведенный продукт.
В нашем лагере все говорит о труде — пропагандистские лозунги размещены в самых ответственных местах, и все они на одну тему: трудиться, трудиться, трудиться. «Трудиться, чтобы ускорить победу коммунизма» (какая радостная цель!); «Честным трудом искупить вину перед Родиной»; «Труд облагораживает человека» (М. Горький); «В СССР труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». Великолепные «лозунги», но один — лучший из всех и всеобъемлющий: «Трудиться за двоих, за троих». И чтобы эту мысль вбить нам в головы, ее доносят до нас два или три транспаранта; ей же вторит лозунг в столовой, где огромными буквами выведено: «Каждый честный гражданин обязан экономить всегда, всюду и всеми способами».
Врач-заключенный под руководством начальника санчасти и вольнонаемной медсестры каждому вновь прибывшему определил категорию трудоспособности. За мной, как и за отцом Яворкой, закрепили третью категорию, близкую к инвалидной, и нас послали в бригаду, изготовлявшую лапти (другие заключенные третьей категории вили веревки или выполняли внутрилагерные работы).
Нам досталась легкая работа по сравнению с первой категорией, тех посылали главным образом на лесозаготовки в пяти километрах от лагеря. Надо было отшагать туда час по снегу, проработать семь-восемь часов, потом опять час по снегу обратно до лагеря, все время под конвоем, и за это сверх обычной пайки полагалось 150–200 грамм овсяной, перловой или пшенной каши. Вторую категорию посылали на доставку древесины, причем они сами волокли дровни; либо на погрузку древесины на платформы или же на рытье котлованов, на стройку, на железную дорогу и так далее.
Но и мы выполняли работу, которая была нам не по силам, особенно из-за тяжелых условий — плохо отапливаемого помещения, негодных инструментов, промерзлого материала, нехватки сырья, скученности и недоедания. Тем не менее норма выработки была пара лаптей в день, а трудовую норму надо выполнять, иначе на другой день урежут и без того ничтожную пайку хлеба. В нашей бригаде, кроме нас с отцом Яворкой, были одни эстонцы; бригадир — русский, но помощник его тоже эстонец.
В 5.30 — подъем, около 6.00 — отправляемся на хлеборезку, получаем каждый свою пайку и идем в столовую: стоим в очереди за супом и рыбой. Все думают об одном: как бы сохранить пайку сырого хлеба, которой должно хватить на весь день; стоит на миг отвлечься, и блатные тут же «подтибрят» сокровище.
Около 7.00 — начинается работа. До начала работы надо зайти в большое помещение, где каждое утро вспыхивают ссоры с жалобами на пропажу сырья или заготовок. Там выдают так называемые ножи и стволы липы метра три длиной: мы драли липовое лыко на лапти. Особого умения это не требует, но скорость работы зависит от пригодности материала, поэтому каждый старался перехватить гладкие и длинные стволы; борьба за них разгоралась в середине утра, когда из леса подвозили новую партию стволов.
По счастью, в нашей бригаде люди спокойные и не бессовестные; но надо помнить, что борьба за существование есть норма жизни в этой стране, что поощряет некоторые инстинкты даже в населении, которое только недавно вошло в СССР. Поэтому мы, двое священнослужителей, которым не к лицу было участвовать в этом беге наперегонки, получали что оставалось, и работа у нас шла медленно. Но что это перед вечностью? Можно выкроить для работы дополнительное время: в обед или поработать после четырех с половиной или пяти вечера, когда все уйдут в барак. Правда, вечером плохо с инструментом, потому что его забирают по окончании положенного рабочего дня; и потом, есть риск, что другие припишут себе то, что ты выработал в сверхурочное время…
Короче говоря, после месяца такой изнурительной работы и тягот барачной жизни мой дорогой собрат, отец Венделин, обессилев, обратился к врачу. В лагере был лазарет для самых нуждающихся в отдыхе больных и был так называемый полу- стационар для инвалидов: туда и поместили отца Яворку. Ему удалось уговорить врача принять и меня, что и произошло через несколько недель. На самом деле никакой особой милости тут не было: я отчаянно нуждался в отдыхе, страдал дистрофией, анемией и сердечной недостаточностью. По справедливости в полустационар следовало поместить всех лагерников, особенно тех, кого уводили на тяжелые работы за зону; но это уже зависело не от лагерных врачей и даже не от управления здравоохранения, а от лагерной верхушки и от МВД.
В слабосильной команде отдыхали мы недолго: прошел карантин, затем — врачебный осмотр, и нас с отцом Яворкой вместе с другими определили на шестнадцатый лагпункт. Прошло всего два месяца лагеря, но это были два месяца испытаний. Наше «послушничество» закончилось, мы отправлялись налегке: почти все вещи были украдены. Мы потеряли все и даже… украшение подбородка; да, да, нас постригли, как овец, и сбрили бороды. Помню, горевал я не столько об утрате собственной бородки, которую носил двенадцать лет, сколько о роскошной бороде отца Венделина Яворки.
Переезд происходил в два этапа. Вечером первого дня нас сгрузили на десятом лагпункте. Не буду рассказывать, как ночью, когда я спал, у меня стащили плащ-накидку. Вор снял ее, но не успел припрятать, так что мне ее скоро вернули. Раньше нас этапировали в вагоне-тюрьме, но теперь до места назначения вели пешком, что было тяжело. Мы шли километров семь- восемь под конвоем, обессилевшие, по снежной целине, после трех месяцев снегопада. Дровни, запряженные волами, тащили поклажу и тех, кто не мог передвигаться сам. Были и сани, запряженные лошадью, но на них ехал начальник КВЧ, то есть культурно-воспитательной части, прибывший за нами вместе с конвоем.
Наш будущий «наставник» с рвением принялся за мое перевоспитание. Он доказывал превосходство своего материализма над религией, и обстоятельства работали на него. Он ехал сытый, в теплой шубе, в валенках, укрытый полостью, а я шагал с пустым желудком, утопая в снегу, в изношенных ботинках, которые я выкупил обратно, отдав за них, уж не помню сколько, паек хлеба и сахара, в рваных носках и в шапке, не закрывавшей уши.
Несмотря на такую разницу, я был рад донести до него слова истины; этот коммунист по молодости, вероятно, никогда раньше не видел и не слышал, чтобы кто-то открыто опровергал «неопровержимые» догмы марксизма. Не знаю, какое воздействие оказали на него мои доводы, но он показался мне не слишком твердым в своей вере. Да и что он мог сказать мне в ее защиту?