С самого начала у меня было огромное желание полностью посвятить себя служению здешнему народу Это желание росло во мне с каждым месяцем, а в Днепропетровске еще более усилилось по двум причинам. Во-первых, через три или четыре месяца после начала моей апостольской деятельности среди моих прихожан возникло решение написать коллективное письмо Папе Римскому с просьбой освободить меня от военной службы и назначить настоятелем в их приход. Во-вторых, летом 1942 года в Днепропетровске оказался Манлио Коппини, наш консул в Одессе. Будучи наслышан обо мне, он пришел в резервный госпиталь и спросил, не хочу ли я стать миссионером в Одессе, где много итальянцев, нуждающихся в духовной поддержке, и где апостольский администратор, монсеньор Марк Глазер[50], координирует деятельность большой группы священников из Румынии. Я ответил, что охотно поеду в Одессу, если ему удастся добиться моей демобилизации, получив согласие непосредственного церковного начальства.
В ноябре, насколько я помню, пришло письмо с разрешением от Генерального викария ордена иезуитов, отца П. Шурмана — «после демобилизации выезжайте в Одессу и поступайте в распоряжение монсеньора Марка Глазера». Представьте себе мою радость!
Однако на нашем фронте случилось то, что случилось. Во время отступления некогда было думать ни о чем другом, приток раненых в резервный госпиталь удвоился. Фронт приблизился к Днепропетровску на расстояние двадцати пяти километров.
Бывали дни, когда мне казалось, что я с минуты на минуту… буду демобилизован (и не я один), не дождавшись приказа из Рима. Но противник был остановлен у Новомосковска и потом частично отброшен. Тем не менее Италия уходила с русского фронта.
Когда резервный госпиталь № 1 был эвакуирован, я остался в нашем фельдшерском пункте (приемном отделении скорой помощи). Официально на мне лежала обязанность завершить обустройство итальянского участка прекрасного военного кладбища в Днепропетровске, одновременно я окормлял и остатки наших войск, и моих «прихожан». Среди последних также было большое смятение, вызванное приближением фронта и предвидением того, что вскоре они могут попасть к медведю в лапы. Не у всех желающих скрыться была такая возможность, ведь их было множество.
Я постарался задержаться как можно дольше и, уезжая, заверил паству, что сделаю все возможное, чтобы попасть в Одессу и остаться там даже после возвращения большевиков.
Был конец апреля 1943 года. После сдачи всех приходских документов старой сторожихе храма я простился с ней и со всеми, кого встретил в то утро, и сел в трамвай, шедший на юго-западный вокзал, где в товарном вагоне меня ждали врач и несколько солдат нашего медпункта. В трамвае было много женщин и несколько мужчин, среди них и солдаты. Несмотря на нервозность, охватившую почти всех в связи с разными слухами, или, пожалуй, именно из-за этого женщины в трамвае начали острить: «Я бы не отказалась от этого чернявенького»; «А я пошла бы вон с тем, который там стоит»; «А я с этим, рыжебородым». Эта последняя женщина придвинулась ко мне, стоявшему на задней площадке. Возмутившись, я отодвинулся и сказал: «Я прекрасно понимаю по-русски. Как вам не стыдно такое говорить? Я католический священник, я никогда не имел дела с женщинами. Стыдитесь!» На следующей остановке женщина вышла.
Не первый и не последний раз я сталкивался с подобным бесстыдством у советских женщин. Но должен сказать, что такое поведение было еще не самым бесстыдным, поскольку она вряд ли знала, что я священник.
Печально продолжил я свое путешествие, ведь и раньше я сталкивался с духовной нищетой этого народа и был вынужден оставлять его на милость хищных волков, единственной целью которых было разогнать и уничтожить стадо. Многие из этих бедных овец даже не сознавали своей духовной нищеты. От этого у меня сжималось сердце. Но еще сильнее было сострадание к тем верующим, которые, поневоле оставшись на местах, вновь будут отрезаны от своих духовных отцов. Мне было очень печально думать и о необходимости покинуть наших погибших воинов.
Но в своей печали я не терял надежды: в основании большого кладбищенского креста я написал металлическими буквами: «ОНИ ВОСКРЕСНУТ», а в сердце — огненными, незатухающими буквами: «Я ВЕРНУСЬ». Эти последние слова добавили мне этапов в пути: сначала Львов, потом Коломыя, потом Италия и только потом Одесса, но в то же время они служили мне путеводной звездой, приближавшей осуществление мечты.
Через неделю, во Львове, у меня появилась возможность посетить Его Преосвященство митрополита Андрея Шептицкого, перед которым я в общих чертах отчитался в моей деятельности на Украине за полтора года. Я рассказал ему и о религиозной ситуации на этих отдаленных территориях его епархии[51].
Мы добрались до резервного госпиталя № 1, который расположился в Коломые, близ Станиславова. За две недели нашего пребывания в этом милом городке у подножия Карпат я увидел, что ни у советской власти с 1939 по 1941 год, ни у нацистов за период почти двухлетнего порабощения не хватило времени примирить украинское население с польским, хотя при небольшой разнице в обрядах они исповедуют общую веру. Несмотря на вновь возникшую опасность стать рабами большевизма, они продолжали причинять друг другу всевозможные обиды, поджидая удобного момента, чтобы истребить друг друга. И действительно, такой случай подвернулся несколько позже, и во многих селах этого района произошло массовое побоище.
Только в тюрьмах и в советских трудовых лагерях они стали более разумными. В медвежьих лапах душителя Польши и Украины многие в конце концов осознали, насколько были слепы, терзая друг друга, когда третий, их истинный общий враг, пользовался их раздорами. Там, в лагерях они мне рассказывали, что братство началось еще раньше, в лесах, где действовали украинские партизаны и Армия Крайова.
Когда мы прибыли на родину — в последнюю декаду мая, — наш поезд покинула добровольная пленная. Тогда было обычным делом, что в составах, шедших с советских территорий, прятались мужчины, женщины, подростки, дети, выбравшие путь добровольного бегства; их прятали от нацистов, угрожавших расправой. Не знаю, имелись ли такие в нашем поезде, помню только одну девушку, по имени Надя, невесту нашего солдата, которую я обратил в католичество. Она была одной из тех немногих, кому посчастливилось перебраться в Италию, а желавших этого были многие сотни[52].
После карантина в Болонье мне дали увольнительную. В Риме я первым делом поехал в военный комиссариат, узнать, как обстоят дела с моей демобилизацией. «Приказ был уже давно, — ответили мне. — Разве вам не сообщили?»
— Мне ничего не сказали. В неразберихе поражения кто знает, куда он делся.
— Но вы действительно хотите вернуться в Одессу, при таком положении дел?
— А почему бы и нет?
— Вы ведь знаете, что русские могут вернуться через несколько месяцев…
— Русские? Но это именно то, чего я ищу — встречи с русскими. Более удобного случая попасть в СССР у меня не будет. К приходу Советской армии я буду уже занят в Одессе своим делом, поехать туда сейчас — это наилучший способ перейти на ту сторону, не прося у власти визу.
— А как с религиозными преследованиями?
— Мы знаем, что даже Сталин дал разрешение на открытие храмов. Кто знает, может, мы у истоков возврата христианства в Россию? Пусть это просто политический маневр, все равно надо употребить его на благо. Хотя бы на первых порах воспользоваться некоторой свободой. Если потом станет совсем плохо, попытаюсь укрыться среди верующих.
Видя мою твердую решимость, офицер военного комиссариата, не раздумывая больше об отмене моей демобилизации, выдал мне приказ. Он был датирован 30 апреля 1943 года, я получил его на руки 22 июня 1943 года.
Прежде всего я поехал в Турин, разыскивать родственников маркизы Софии Новеллис ди Коарацце, которая еще в Днепропетровске предупредила меня, что передаст для будущей миссии предметы церковного убранства. Графини Марии делла Кьеза не оказалось по указанному адресу, мне потребовалось съездить еще в Савильяно, провинции Кунео. Сердечность приема и богатство даров, переданных мне, с лихвой искупили затрату сил. Такой же любезный прием мне оказали в Тестоне, в доме маркизы Софии. Все эти дары, вместе с полученными ранее от сестры Софии Новеллис, были переданы небольшой церкви Св. Петра в Одессе.
Затем я поспешил в Рим, где мне надо было получить паспорт с визами румынского, венгерского и немецкого правительств. Это время показалось мне бесконечным, я боялся, что красные окажутся в Одессе раньше меня или что мне помешают выехать события в Италии (высадка американцев на юге, немецкая оккупация). Но Провидение решило по-своему: пало правительство Муссолини, и только после этого я отправился в СССР, уже с паспортом правительства Бадольо.
Я получил особую аудиенцию у Папы, и он меня благословил, что было мне большим утешением. Папа велел мне передать его «щедрое благословение» всем страждущим по ту сторону железного занавеса.
Около 20 августа все было готово к отъезду. В последний вечер в Монталтовеккьо мама с едва заметным упреком сказала мне: «Вы уезжаете (со дня моего рукоположения она говорила мне „вы“)… Я вас никогда больше не увижу». Для меня самой большой жертвой Богу было расставание с мамой. Но что было делать? Я ответил: «Если однажды вы услышите, что меня убили, не плачьте, но радуйтесь и гордитесь тем, что вы — мать мученика за веру».
В Бухаресте я вынужден был задержаться, чтобы получить пропуск в военную зону. Но здесь я чувствовал себя спокойнее — Одесса была всего в двадцати четырех часах езды от румынской столицы.
8 сентября я решил продолжить свое путешествие. Поскольку был праздник Рождества Девы Марии, мне не удалось взять такси до вокзала. Раздражение смешивалось с радостью: румынский народ сохранил верность своей религии. И вновь я убедился, что Господь мне помогает: утром я узнал, что 8 сентября Италия капитулировала. Не известно, что было бы со мной, если бы я попытался выехать из Италии с паспортом правительства Бадольо (границу часто проверяли немцы). Пришлось задержаться еще на неделю в Бухаресте. Выяснив, что на Днестре нет серьезных проверок, я отправился в дорогу.
В Одессе меня встречал викарий апостольского администратора. Прием был душевным, как и в итальянском консульстве, где мне приготовили отличную комнату, не соответствовавшую моему скромному статусу, но порой приходится смиренно принимать даже излишества. Когда Бадольо объявил Германии войну, я решил отказаться от гостеприимства консула, чтобы держаться подальше от политики. Кроме того, на консульстве тоже отразилась начавшаяся в Италии гражданская война.
Я старался сохранять равновесие и нейтралитет, уважая все точки зрения, поскольку моим главным делом было спасение душ. Осторожность была продиктована еще и тем, что я не хотел компрометировать себя ни перед румыно-немецкими властями, ни перед будущими советскими[53]. Я добился места в Одессе до прихода русских, оставалось сохранить его за собой.