Когда с нашего прибытия в Воркуту прошло всего несколько недель, отец Иосиф Кучинский раздобыл немного вина и несколько кусочков пресного хлеба для месс. Расстелив на нарах полотенце и осторожно положив на него кусок бумаги, служивший нам дискосом, и стакан, заменявший чашу, он собирался отслужить первую за Полярным кругом мессу Отец Иосиф сел по-турецки, я на корточки, уперев колени в нары; наши макушки касались верхних нар.
Мы читали по очереди сорок второй псалом «Суди меня, Боже, и вступись в тяжбу мою с народом недобрым», затем молитву «Исповедую» («Confiteor…»). Потом отец Иосиф продолжил один «Радуйся, Матерь Святая, родившая миру Владыку, Царство Свое над землею и небом простершего в вечные веки»; прочел на память всю мессу Пресвятой Деве Марии с некоторыми соответствующими изменениями вступительной молитвы и молитвы после причащения. Я довольствовался лишь причащением на этой мессе, как и на последующей, когда отец Иосиф служил за усопших.
Текст заупокойной мессы «De requie» я легко восстановил в памяти, так что в третий раз служил я — за упокой, как помню, всех усопших иезуитов. Это была моя вторая месса, совершенная в заключении, и первая в краю белых медведей; в дальнейшие сорок дней отдыха («Salve, Sancta Parens, enixa puerpera Regem, qui coelum terramque regit in saecula saeculorum») дорогой отец Иосиф время от времени причащал меня.
Примерно 10 декабря 1947 года я вернулся к обычной жизни и постарался записать для себя мессу Пресвятой Деве под надзором собрата; труднее всего было найти бумагу и карандаш, чтобы в первый раз записать чин богослужения. Так к рождественским праздникам я был чуть лучше оснащен для богослужения, хотя не имел ни походной чаши, ни вина, — естественно, жил подаянием. Помню, навечерие я провел с маленькой польской общиной, которой отец Иосиф Кучинский подарил свое пастырское слово и свою долю для скромной трапезы. Кто-то из общины получил на Рождество посылку с облатками, которые преломляются по польской традиции и символизируют единство христианского домашнего очага. Это не освященные облатки, просто их заранее благословляет священник и преломляет глава семьи вместе с семьей и гостями.
Евхаристический Хлеб был преломлен рождественским утром, скромно и тихо, скудостью все напоминало Вертеп. У нас не оказалось даже соломенной подстилки, куда положить Младенца Иисуса, сокрытого в хлебе и нескольких каплях вина. Участников этого второго преломления Хлеба, совершенного почти на ходу и вне мессы, было очень мало. В дальнейшем именно так чаще всего и принимали причастие верные; очень редко случалось участникам Таинства, совершаемого в великой секретности, присутствовать на мессе. Обычно они причащались потом, тайно, в бараке священника, или в своем, или даже под открытым небом, если не мешала непогода.
Преломляли Хлеб не только мы двое. К Рождеству 1947 года к нам и к тем немногим, которые были до нас, добавилась группа католических священников; в последующие месяцы нас стало примерно человек шестнадцать в одной только восьмой шахте. Священники происходили из разных мест в основном из Литвы, Галиции, позже из Закарпатья.
В первые месяцы я, к своей радости, вновь увиделся с отцом Жаном Николя — его перевели сюда из Карагандинского лагеря. Встретились мы с ним, к обоюдному утешению, именно в эти рождественские праздники. Прибыв сюда, отец Николя на собственном опыте убедился в суровости действовавшего в нашем лагере распоряжения — направлять католических священников исключительно на общие, так называемые черные работы. Отец Николя, несмотря на свои выдающиеся способности художника, долго добивался, чтобы его приняли в Управление геологоразведочных работ, где нужен был человек, умеющий зарисовать образцы найденных минералов. Наконец он добился своего, и дело сдвинулось.
В дальнейшем несколько физически слабых священников смогли получить работу в бухгалтерии; эта работа к тому же оказалась нелегкой. Счетоводы, хотя многочисленные, работали по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки! Так что вышеупомянутое распоряжение в отношении католического духовенства было вызвано, думаю, скорее недоверием, чем ненавистью к католикам.
И все же ненависть к католицизму существовала; проявлялась она на каждом шагу. Ничто не беспокоило лагерное начальство так, как деятельность католического священника; чтобы всполошить начальника политчасти, достаточно было сообщить ему, что католический священник служит в присутствии двух-трех верующих. Месса совершалась тайно во избежание репрессий и профанации.
Вот украинский священник сидит на нарах перед грубо сколоченной тумбочкой, он служит литургию, пропуская действия, которые могут быть замечены; другой в самые важные моменты службы встает рядом со своим местом, делая вид, что возится с котелком, куда он положил маленький дискос и малюсенькую алюминиевую чашу. Отец Николя совершал литургию в кабинете начальника в его отсутствие; ящик письменного стола служил алтарем. Кто-то служил в шахте, ставя чашу и дискос на черную доску, камень или глыбу угля; у других алтарем были собственные колени.
Я иду в двадцать седьмой барак навестить польского собрата: тот на месте, лежит на животе, приподняв грудь и опираясь на локти, — вижу, что он служит мессу. Другому польскому священнику, родившемуся в Луцке, повезло больше: он, дневальный в сушилке, мог запираться и служить, став на колени перед табуреткой, под одеждой, свисающей с крюков у печки. Однажды, когда я был его гостем, он запер меня в своей каморке, и я смог совершить богослужение. Я был счастлив! Позднее мне так же посчастливилось приютить священников для богослужения у себя в будке рядом с лагерной колонкой.
Во второй кипятильне, где я проработал несколько месяцев, было гораздо труднее предоставлять подобный приют, хотя для самого себя я мог служить по ночам. Помню, однажды среди бела дня пришел василианский священник и попросился служить. «Охотно, отец, — говорю, — но спрятаться можно только за печкой. А там очень неудобно, нужно встать на колени и сжаться, иначе увидят, и притом там нестерпимо жарко». — «Ничего, — отвечает, — приспособлюсь, а то сегодня я вообще без места, и служить мне негде». К тому же как раз, когда священнику нужно было выходить из тайника, явился незваный гость; чего он хотел, неизвестно, но сидел у меня минут десять, пока я не нашел предлога его выставить.
А что представляли собой священная утварь и облачения? Микроскопическая алюминиевая чаша — роскошь, доступная не всем: один священник сделал себе чашу из дерева, у другого был целлулоидный стаканчик; третий использовал углубление ложки. И больше никаких предметов, облачений не было, свечей тоже. В последние годы изредка находили огарок и приберегали на главные праздники; и вообще, опасно зажигать свечу в бараке, особенно ночью: в любой миг войдет охрана; к тому же рядом доносчики. Вино было запрещено, как и все спиртное.
Если найдут священные предметы при обыске, накажут сурово; нужно было постоянно думать, как и где прятать подобные вещи. Большую часть времени я прятал чашу и дискос в стружках тюфяка, если таковой был; начиная мессу, я распарывал десятисантиметровую прорезь в тюфяке, а после снова зашивал. Прятать вино оказывалось труднее, но обычно его было так мало, что нескольких капель на дне пузырька почти не было видно, — беда в том, что при обыске охранники сразу забирали любое стекло.
Господь всегда приходил на помощь. Однажды ночью, не помню почему, вся моя богослужебная утварь находилась то ли под так называемой подушкой, то ли внутри ее: Святые Дары, чаша, дискос, возможно, и Евангелие. Между подушкой и стеной хранилась баночка с брагой; браги было целых пятьдесят граммов, хватало на пятьдесят месс — это было моим сокровищем.
Внезапно всех разбудил надзирательский крик: «Подымайся!» Следовало мигом спуститься с нар и выйти в центр барака; мешкать и копаться в своем тюфяке значило привлечь внимание. Я еле успел вытащить мешочек с Живым Сокровищем, повесить его на шею под рубашкой и натянуть бушлат; прочее осталось где было. Я положился на Провидение. И все же дрожал от страха, больше всего боялся, что при личном обыске, которым обычно завершался весь этот тарарам, они обнаружат Пресвятую Евхаристию. «На сей раз не пронесет! — думал я. — Но Евхаристию не отдам! Иисусе, помоги! Пресвятая Дева! Святые Иосиф и Тарцизий! Придите на помощь!»
Двое охранников не спускали с нас глаз, двое других рылись в тюфяках и в нашем тряпье на нарах. Охранник справа все перевернул на нарах, а на верхних даже перетоптал сапогами. Тот, что слева, то есть с моей стороны, меньше усердствовал: на верхние нары не залез, только обшарил и рванулся к моему месту, предпоследнему сверху. Сердце билось все сильнее: вот еще один тюфяк, мой — следующий. Но нет, его не коснулся, последним перевернул тюфяк моего соседа, славного студента, литовца, о нем я еще скажу, в то время он работал в одной бригаде со мной (в перевалке в 1952 году).
При личном обыске тоже пронесло. Я тщательно застегнул рубашку, под которой Святые Дары, и распахнул бушлат: наружный карман пуст (четки из хлеба я вынул), а во внутреннем богослужебный плат. Все мягкое и в глаза не бросается, четки я зажал в кулаке. Охранник ощупал меня под мышками и сзади и не коснулся груди. Я вздохнул с облегчением и возблагодарил Господа. В этот обыск я не смог тайком проглотить Святые Дары, потому что за нами наблюдали. Прежде, однако, мне удавалось это делать, по крайней мере, дважды, когда, возвращаясь с работы, я рисковал подвергнуться обыску вплоть до раздевания.
Мешочек со Святыми Дарами могли найти и осквернить, поэтому в таких случаях я держался в хвосте бригады, чтобы успеть проглотить Святые Дары и обе их обертки. Найди эти два клочка охранники, пошли бы вопросы, почему и зачем они мне; надзиратель изучил бы их, рассмотрел на свет, нет ли надписи или еще чего, потом выбросил бы. Однажды в нашем лагере осквернили Пресвятую Евхаристию. У бедняги дона Аббондия[99], священника из Закарпатья, охранник на входе в лагерь сорвал с груди мешочек со Святыми Дарами. Не знаю подробностей, поскольку слышал об этом позднее и от постороннего, знаю, однако, что частички хлеба ангельского были презрительно брошены на землю.
У священника не хватило мужества подобрать их сразу; добравшись до своего барака, он сообщил о случившемся одному литовскому священнику, собиравшемуся на работу, и просил посмотреть, нельзя ли их найти, но было поздно.
Наверное, ангелы восполняют недостаточность человека, его малость рядом с таинством божественной Любви. Однако бывают ангелы и среди людей, славящих Господа! С 1948 до начала 1950 года мы видели доблесть исповедника веры, монсеньора Григория Лакоты[100], викарного епископа Перемышля. Он столь глубоко почитал Евхаристию, что не осмеливался служить мессу в лагере, считая неуместным описанный выше способ богослужения; однако так алкал хлеба ангельского, что мужества <…> в трудных ситуациях; просил то одного, то другого священника приносить ему Святые Дары в лазарет.
С 1951 года в тридцать пятом бараке находился один ревностный и смелый литовский священник[101]: каждое воскресенье он собирал у себя в бараке, в уголке, группу соотечественников и других католиков и торжественно совершал богослужение. Подчас во время жертвоприношения на тумбочке, превращавшейся в алтарь, горели свечи, а летом стояли даже цветы из тундры; ему прислуживали семинарист-богослов и литовский студент, о котором я упоминал выше, этот последний действительно был похож на ангела. Так продолжалось месяц за месяцем; лагерное начальство ничего не знало или терпело, но в конце концов решило прекратить безобразие. Первой репрессивной мерой стал личный обыск у священника, у него отобрали богослужебную утварь; его преследовали, пока наконец не посадили на год во Владимирскую тюрьму.
Студента-ангела звали Альгис К.; его осудили как «предателя Родины» за то, что он выступил инициатором посвящения Литвы Непорочному Сердцу Марии. Он прибыл в наш лагерь между 1950 и 1951 годами; ему было тогда лет двадцать восемь, но он казался подростком, такой невинностью сияло его лицо, казалось, это лицо святого Станислава Костки! Особенно Альгис почитал Деву Марию, он называл себя «дитя Святой Девы»[102], говорил о Ней с великой нежностью, но еще больше он любил Ее Сына. Альгис причащался каждый день, обходя для этого иногда всех священников лагеря; случалось нам, священникам, оставаться без причастия, но Альгис находил его всегда. Он часто навещал меня, но было видно, что ищет он не меня, а Того, Кого я носил с собой, учтиво приветствовал дарохранительницу, которую представлял для него я, и сосредотачивался на поклонении Святым Дарам.
Несколько раз я был вынужден оставлять ему святыни, когда шел в баню или в другое место, куда их опасно внести.
Для Альгиса это были минуты счастья, его лицо выражало радость и благоговение; он подставлял грудь, и я клал мешочек в карман его бушлата, как раз у сердца, которое билось очень сильно. Никогда Альгис не притрагивался к мешочку руками; когда я возвращался, он снова подставлял грудь, и я забирал сокровище, сожалея, что мое сердце не так чисто и пылко. В жизни не встречал я такого святого юношу! Я не мог состязаться с этим ангелом еще и потому, что уже привык держать при себе Божественного Гостя — Тело Господне. Пыл первых лет служения уменьшился, и от этого я смущался и страдал.
И все же Господь дал мне убедиться, что в глубине души я люблю Его. А случилось это так: был канун Рождества 1952 года. Выйдя утром на работу в штрафной бригаде, я оставил Святые Дары своему тогда самому близкому другу, отцу Иулию 3., священнику из Закарпатья. Поскольку вечером он тоже должен был идти на работу (на ту самую выемку грунта для железной дороги, о которой было рассказано выше), мы договорились увидеться через день, послезавтра, и решили, что он оставит Евхаристию под подушкой, а я заберу ее, когда вернусь.
Казалось, мы договорились ясно, но вышло недоразумение. Вернувшись с работы, я ничего под подушкой не нашел. Спросил, не было ли случайно обыска: нет. Значит, украли, решили, что там деньги, а потом выбросили. Какое несчастье! Как неосторожно мы договорились! Ужасна была эта Рождественская ночь! Я служил, а сам страдал от потрясения. Тогда мне стала понятнее мука Марии и Иосифа, когда в храме они потеряли обожаемого Отрока. В тревоге я дожидался возвращения отца Иулия, ждал его объяснений и готовился горевать вместе с ним. Слава Богу, все объяснилось просто: он оставил Святые Дары не под моей, а под своей подушкой, а мне это и в голову не пришло! Зато Рождество стало наконец Рождеством.
Для нас, католиков, причастие даже в лагере было главной поддержкой; к сожалению, причащались немногие. Вообще, верующие составляли примерно треть всего числа заключенных лагеря, но не причащались они по разным причинам. Прежде всего вера многих пошатнулась, люди погрузились в апатию и, даже узнав о возможности причаститься, пренебрегали ею; оказавшись в отчаянных условиях, они и слышать ни о чем не хотели.
Вдобавок жили мы в атмосфере подозрительности и не решались уговаривать исповедоваться: кто-то мог решить, что мы хотим вызнать тайны и донести. Люди в лагере, плохие и хорошие, перемешались, условия жизни уравняли профессора и крестьянина, богатого и нищего, честного и вора, священника и атеиста. Пойди докажи подлинность собственной священнической миссии!
Кроме того, сам священник не доверял людям и осторожности ради далеко не всем сообщал время и место мессы. Да и сомневался, открывать ли тайну духовно незрелым; те привыкли видеть Евхаристию, окруженную сиянием и светом. Не утратят ли они благоговения, увидев Ее в этом убожестве? В этом отношении требовалась крайняя осторожность с православными, которые с трудом отличают божественное установление от церковного; даже с православными священниками. Эти скорее решились бы совершать литургию без вина, чем без священных облачений и антиминса. Что и говорить, если они предпочитали получать Евхаристию по почте в посылке; и в лагерных условиях сами не служили! С подобным явлением я столкнулся в последние недели заключения.
Жаль, что таким образом на протяжении многих лет оставались без причастия многие прекрасные души, в том числе и молодые православные: они порой, строго блюдя посты и праздники, проявляли такую стойкость, что вызывали удивление у наших верующих. Правда, христианская мораль не требует подобной стойкости; в некоторых обстоятельствах она освобождает и от соблюдения поста, и от праздничного отдыха во избежание слишком тяжелых последствий. Но православные ничего о том не знали и, чтобы не нарушить церковных установлений, терпели лишения.
Например, молодой русский по имени Гавриил почти все праздники проводил в штрафном изоляторе, потому что в праздничные дни отказывался выходить на работу. Гавриил работал на шахте; по праздникам (в православном календаре их очень много) он сам, не дожидаясь, когда за ним придут, отправлялся в карцер, где проводил рабочую смену в холоде, на цементном полу, полураздетый, с 300 граммами хлеба. Это продолжалось до тех пор, пока начальство не пошло на компромисс: оно согласилось предоставлять Гавриилу ежемесячные четыре выходных в четыре церковных праздника. В другие праздники он спасался, отрабатывая накануне две смены подряд; таким образом, проведя в угольной шахте двадцать и более часов без отдыха, он мог спокойно провести праздничный день.
Другой молодой православный отличался соблюдением еженедельного поста в среду и пятницу и четырех — в течение года. Даже в воскресенье и в праздники он постился до того часа, пока где-нибудь в России не начиналось богослужение, завершавшее пост. Духовным отцом этой молодежи был Иван Федорович С.[103], человек с бородкой, жилистый и тощий, особенно к концу поста. Он говорил, что не священник, но другие считали его таковым; он ходил по баракам и наставлял верующих как «старец».
Однако Иван Федорович был чрезмерно суров, и я не смог склонить его к большей широте взглядов, несмотря на все свое влияние на него в некоторых вопросах: например, в доводах против еретиков, которые когда-то, как он признался, чуть не завлекли его в свои сети. Мы познакомились благодаря общей дружбе с одним литовским врачом-хирургом, которого я окормлял, а он, то есть Иван Федорович, был у него вроде помощника. Суровость Ивана достигла такого предела, что несколько раз он призывал меня сделать внушение доктору по поводу его греха ходить в баню в воскресенье утром, до торжественной мессы.
Вне всякого сомнения, злой демон, лжепророк увел Ивана Федоровича от Католической Церкви, но внутренняя причина всего этого, если была, заключалась в его преувеличенной строгости, а именно во внешнем соблюдении правил, описанных выше. Католическую Церковь он обвинял в попустительстве, что, дескать, даже в церковных законах она делает поблажки пастве. Этот свет, сиявший и вне Католической Церкви, был бы прекраснее и чище, если бы сливался с сиянием Града на горе, с истиной и святостью единой вселенской Церкви Христовой.
Были и другие лучи света. Они шли с воли. Например, свет милосердия. Он проникал за колючую проволоку и укреплял нас. Я уже упоминал о посылке, которая пришла мне в январе 1948 года от одной старой польки из Днепропетровска. Меня свел с ней отец Иосиф Кучинский, который уже получал он нее и других верующих Днепропетровска материальную помощь. Когда добрая старушка получила мой адрес, она начала присылать посылки и мне: посылки скромные, но для нее, уже восьмидесятилетней, конечно, обременительные, хотя очень ценные для нас в условиях лишений. Старушка продолжала помогать мне до начала 1950 года. Царствие ей небесное!
В 1948 году добавились еще два источника помощи: на Западной Украине среди верующих, особенно среди монахинь, принужденных к мирской жизни, делались сборы для священников, бывших в лагерях или ссылке, и отправлялись посылки. И вот сначала отец Р., василианин, дал мой адрес одной настоятельнице василианок, немногим позднее каноник Сл.[104] сделал то же самое, дав адрес в другом женском монастыре из епархии города Станислава. Из этого монастыря первая посылка, как мне кажется, пришла 3 октября 1948 года: одно из многих благодеяний ордена св. Терезы Младенца Иисуса; потом от этих монахинь я получил еще две или три посылки.
Наибольшей была помощь от василианской настоятельницы: в 1950 году и этот источник иссяк. Все же после долгого молчания, в 1951 году мне пришла открытка от этой замечательной благотворительницы: она писала мне из украинского концлагеря, тоже став жертвой советского правосудия. Позднее я узнал, что ее преступление состояло в том, что она поддерживала отношения с «врагами народа» и посылала помощь «предателям Родины». Так поставили под сосуд свечу в стране, где только тьма имеет права гражданства.
«И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме» (Мф. 5, 15).