Глава XXIII. Происшествия

Братская помощь

Тем утром у моего соседа, отца Иосифа К<овалъского>, начинался выходной день. Когда я пошел на завтрак, он сказал, что я могу съесть и его порцию. «В кои веки можно полежать, так зачем подниматься на такой завтрак. У меня есть хлеб, который дал нам начальник, немного сала и чернослива из последней посылки. Мне пока хватит». Вернувшись в барак из столовой, я положил ему кусок селедки от его законного завтрака, но он отказался, добавив: «Если хотите оказать мне услугу, вот вам банка, принесите мне кипятка». Пока я заворачивал последние сто пятьдесят грамм хлеба (от 400 полученных) в тряпицу, когда-то белую, а теперь бурую, которую я использовал только для хлеба, отец Иосиф протянул мне кусочек сала:

— Возьмите, с этим легче проглотить хлеб после пяти часов работы.

— Ну, если для этого, то не нужно, — ответил я. — Хлеб начальника хорош и без ничего.

— Вы хотите сказать, что это самое ничего у нас всегда с собой.

— Более того, оно ничего и не стоит.

— Оно только надувает живот и вызывает зевоту.

— До вечера, отец Иосиф. И спасибо за доброту. Сало помогает от мороза. Но меня греет ваша доброта!

Шел уже март, но погода была отвратительная. Я вернулся в барак после пяти вечера: был я черен, как негр, и узнаваем только по походке и голосу. Я бросил на нары возле отца Иосифа свою одежонку, которую выбил о столб, или снег, или угол барака. Вздохнув, попросил его дать мне с верхних нар тряпку, служившую полотенцем, и нечто, напоминавшее мыло. Пока я засучивал почерневшие рукава ветхой рубашки — последней памяти о свободе — отец Иосиф спросил меня, как дела.

— Хуже некуда, — сказал я, махнув рукой. — Тяжелейший день: грохот адских машин и тучи пыли. Впечатление, что идешь ко дну, и выныриваешь, и снова тонешь. Дыхание перехватывает, кажется, что сердце останавливается. Боюсь, нам целыми не выбраться; здесь за месяц я потерял больше здоровья, чем за полгода в Мордовии. Сроку моему конец в 1972 году, а я уже на пределе.

— Не надо падать духом, — сказал он и по-латыни процитировал мне в утешение четвертый стих двадцать второго псалма. — «Если я пойду и долиною смертной тени не убоюсь зла, потому что Ты со мной».

— Конечно, — сказал я, — нам все зачтется. За эти семь- восемь лет заслужим больше, чем иной за долгую жизнь.

— Заслужим, — согласился отец Иосиф. — Но сейчас лучше не думать о вечном спасении, а надеяться, что Бог выведет нас отсюда, как только Он один знает и может.

Размышления

Простояв в очереди к тому, что можно с трудом назвать умывальником, и кое-как умывшись, я вернулся на свое место. Отец Иосиф уже слез с нар и получил себе и мне положенные триста граммов хлеба; он даже вытащил из-под мешка, служившего мне подушкой, мою деревянную ложку. Я забросил полотенце и мыло как можно дальше на нары и натянул одежду: от прикосновения к ней руки вновь почернели, и я с улыбкой показал их отцу Иосифу.

— Пошли, пошли, а то опоздаем на обед, — сказал он, двигаясь к выходу, и добавил. — У меня тоже руки черные. «Есть неумытыми руками не оскверняет человека» (Мф. 15, 20). Меня заботит не это; я думаю о нашей недавней беседе.

— Вы говорили о надежде на освобождение, но подобает ли нам надеяться?

— То есть?

— То есть подобает ли уповать на освобождение? Что мы приобретем? Сами подумайте: мы почти стяжали венец мученичества, а если нас освободят, мы его утратим. И потом, скажу вам, я не только мечтаю умереть мучеником за Христа, но почту за счастье быть погребенным в вечной мерзлоте: в ней я нетленным дождусь воскресения мертвых. Ужасно только, как советские варвары хоронят лагерников. Знаете как?

— Знаю, к сожалению: раздевают догола, завертывают в холстину, выносят из лагеря в морг, делают вскрытие, а потом в той же холстине бросают в общую могилу без креста. Только столбик с именем и фамилией, да и тот скоро исчезает. Могилы неглубокие; их роют летом, все лето роют.

— Больно думать, что со мной так обойдутся после смерти. Да еще сперва выпотрошат.

— Хорошо еще, не ставят охрану у могил, чтобы мертвые не воскресли.

— Об этом они не думают, они не верят в воскресение. Мне рассказывал один лагерник, он работал летом на кладбище, что тут на Воркуте общие могилы зимой не засыпают, бросают сверху снег с землей, и все. Летом снег тает, и зверье разрывает трупы на части, ведь кладбища не огорожены.

— Вот видите! А вы хотите, чтобы вас схоронили в вечной мерзлоте!

— Да, хочу. Разве Бог не заботится об останках мучеников за веру? И потом, материальная смерть не важна. Важно прославить душу, а когда надо, прославятся и тела[97].

Тем временем мы дошли до столовой. В порядке исключения давали оленину вместо рыбы; так, в Великий пост, да еще в пятницу, мы снова отведали мяса, но такую сухую оленину, жесткую, как деревяшка, можно есть и в Страстную пятницу.

Вернувшись в барак, я прочел текст вечерни по восточному обряду, единственное богослужение, которое целиком помнил наизусть. Потом поговорил с друзьями, а позднее мне сказали, что на небе северное сияние. Я вышел и минут десять смотрел на небо; в ту зиму северное сияние было уже в четвертый или в пятый раз, а я все любовался и любовался.

Вор

Прочитав вместе с отцом Иосифом молитвы Розария и помолившись, я мгновенно уснул. Через несколько часов я проснулся от того, что ко мне кто-то привалился, — это был отец Иосиф, которого бесцеремонно подвинул вор, роясь в его вещах. Отец Иосиф пыхтел, но молчал; потом он пояснил, что заметил у негодяя нож.

Этот вор жил под нашими нарами. Видя, что оскорбляют собрата, я не мог смолчать — в ту минуту я не подумал об опасности, мне и терять-то было почти нечего. «Мы из одного барака! Ты что своих грабишь? — закричал я и позвал на помощь. — Эй, друзья, помогите, гоните наглеца! Дневальный, зови охрану!» Народ проснулся; из своей каморки высунулся староста (не тот, что забрал мои носки себе на шапку, но вроде него). Он прогнал вора на место, тот зашипел на меня из-под нар, потом опять вылез и плюнул в меня.

Спокойствие, однако, вернулось. На другой день я, как обычно, отправился на работу, а вернувшись, узнал, что несколько часов назад вора отправили на штрафную командировку, известную жестокими порядками: работали там на печах обжига извести. Не верилось, что наказан он за ночную провинность, но некоторые скептики, спорившие с нами о существовании Бога, призадумались, узнав о скорой каре обидчика служителей Божиих.

Впрочем, за вором числились и другие грехи: устроив постель (все краденое) под нашими нарами, он правил лагерными воровскими делами и часто принимал у себя женщину (в нашем лагере их оставались единицы). За полтора месяца до происшествия он пристал ко мне, чтобы я поделился с ним посылкой, — это была первая посылка от моей бывшей прихожанки из Днепропетровска, восьмидесятилетней польки. Забравшись ко мне на нары, вор протянул нож и потребовал отрезать ему сала.

— Пожалуйста, — ответил я и стал отрезать. Он остановил меня: мол, мало.

— А сколько надо? — спросил я.

— Грамм двести.

— Двести грамм? Да тут было меньше килограмма. А я уже отдал больше полкило бригадирам, старшему мастеру и другим. Откуда двести грамм? Не видите, как я отощал. И работа у меня тяжелая. Старуха-прихожанка от себя отрывает, чтобы подкормить священника, а вы отнимаете. По мне, грамм восемьдесят вам довольно, мне бы на три дня хватило.

— А мне нет, — ответил он. — Дай двести, я с друзьями поделюсь.

— С друзьями? У меня есть свои друзья, лучше я с ними поделюсь.

— Я тоже друг.

— Ничего себе друг! Я с вами по-дружески, а вы оскорбляете.

— Когда это я тебя оскорблял?

— Каждый раз, как вы у нас под нарами принимаете непотребную женщину…

— Ну и что?

— А то, что это оскорбление мне и моему собрату, тоже священнику. Мы тут каждый день молимся. И даже Евхаристию совершаем, а вы непотребством занимаетесь. У меня есть друзья поближе вас, и они больше нуждаются в поддержке, например священники, осужденные ни за что, вернее, за добрые дела и веру. Лучше с ними поделиться…

— Заткнись! — оборвал он. — Я ведь могу все отнять, а беру только сала и всего двести грамм. Я не жадный.

Делать нечего, я добавил ему сала. И он пошел делиться со старшим мастером, который в этих делах был с ним заодно.

Но вскоре началась резня между самими обиралами.

«Воры» и «суки»

Утром 26 июня того же 1948 года меня отправили в хирургический стационар с переломом ключицы, сломал мне ее чересчур лихой дневальный. Потом в палату привели в кровь избитого парня, спрашивали его, кто избил, но парень отвечал уклончиво. Примерно через час послышался шум и голос фельдшера, звавшего на помощь. Три или четыре вора с ножами и топором ворвались к хирургу и спросили, не поступали ли в тот день раненые или контуженные. Хирург замялся, воры поняли, что — да, велели хирургу не беспокоиться, мол, сами справимся, лишней работы не доставим, и пошли по палатам.

И вот уже они в нашей, пятой, где лежит человек двенадцать. Оглядели все койки, сдернули одеяло с избитого парня, тот лежал, закрывшись с головой, посмотрели под койками: «Никого». И пошли в палату напротив; через несколько секунд раздался отчаянный крик: воры прикончили зека топором. Крик чудесным образом исцелил нашего избитого парня, не могшего, казалось, пошевелиться; он вскочил и кинулся к окну: оно не открывалось. Тогда по совету соседей он снова лег и затих; ему повезло, воры не узнали его. Он только недавно прибыл в лагерь, да и лицо ему раскровянили до неузнаваемости.

Резня в тот день была нешуточная: вторую жертву убили в соседнем хирургическом бараке, третью — у бани, остальных прикончили в разных местах, где те пытались скрыться. Тела погибших принесли к нам в больницу, их было с десяток. Выполнив план на день, воры сдались командиру отряда, который прибыл в зону для наведения порядка, и сдали оружие. Их переполняла гордость: сук они победили!

Тогда я впервые услышал о войне между двумя разрядами уголовников: ворами и суками. Воры — это каста, у них свои неписаные, но суровые, аж до смертной казни законы. У них свои традиции, этикет, жаргон, правила «рыцарства», свои степени и заслуги… Воры презирают всех, все слои общества, особенно милицию и иже с ней, а также всю советскую власть. Они дорожат своей «честью»: если обидят простого человека, обидчика не наказывают, а если — вора, карают око за око, зуб за зуб. Однако если вор обидел вора и предал касту, он пока еще не сука.

Ссучивание, по их выражению, имеет место, когда вор оставляет свою профессию, а для них это настоящая профессия, и берется за дела, которые их закон запрещает. Так, вор может стать простым рабочим или кающимся отшельником, но не имеет права занимать никакие должности, ни на воле, ни в лагере. Вор не имеет права стать нарядчиком или бригадиром, ни даже их помощником; не может заведовать продуктовым или вещевым складом; не может быть старостой барака, завхозом, дневальным, хлеборезом, поваром, раздатчиком.

Стукачей они, само собой, преследуют и карают смертью, но у благородной породы «воров» под запретом все должности, разрешенные простым смертным, — сами себя они величают честными ворами. С 1947 года война между честными ворами и суками приняла ужасающие масштабы. На нашем лагпункте снова была резня в 1949 году, и отдельные случаи повторялись, пока в 1950 году всех блатных не перевели в другие лагеря. Но война продолжилась и там; где-то побеждали воры, где-то суки.

После резни 26 июня сука, который в нашей палате чудом спасся от воров, не захотел оставаться в больнице, и его отправили в штрафной изолятор. А еще через несколько дней к нам поступили воры с ранами живота, которые они сами себе нанесли, чтобы избежать перевода в зону усиленного режима. Там главенствовали самые страшные суки, и уж они-то отомстили бы за резню, учиненную ворами на нашем лагпункте. Такие переводы из зоны в зону, по общему мнению, устраивались с умыслом: заставить ненавистных блатных истреблять друг друга.

История одной книги

Первые три с половиной года заключения я очень тосковал из-за отсутствия священных книг. В Воркутинском лагере изредка встречались Ветхий и Новый Завет, но владельцы ревниво их охраняли: могла отобрать лагерная охрана. Так что до конца 1948 года мне лишь дважды удалось перечесть несколько страниц Библии.

В ноябре 1948 года Господь сжалился, позволив мне немного утолить жажду Выписанный из больницы, я направлялся к своему старому бараку; меня остановила группа подростков, они показали мне книгу как нечто для меня интересное. Это был Новый Завет карманного формата в переплете, изданный в Петрограде в 1914 году по-русски, и Псалтырь. «Вот это сокровище!» — подумал я. Радость, верно, была написана у меня на лице, но тут же я и усомнился. Они же воры!

«Ведь вы украли ее?» — спросил я. «Нет, нет!» — закричали они хором. «Был тут дед, верующий, — пояснил один из них. — Умер недавно. От него книжка осталась. Ну, мы и взяли ее, вот она. Хочешь, продадим». Часть дела я знал, остальное не мог проверить. «Книге лучше быть у меня, чем у них, — подумал я. — Хотя бы верну хозяину, если объявится. А пока сокровище будет при мне». Решение было принято. «Сколько вы хотите?» — спросил я. «Восемь рублей». Да хоть восемьдесят, если бы они у меня были! Я вытащил десятирублевую бумажку, свои последние деньги, зарплату, и вручил им, не требуя сдачи.

С того дня у меня (и у других) был духовный хлеб. Он помогал мне защищать истину от частых нападок еретиков, но он же был и причиной тревог, потому что приходилось скрывать его от охранников и доносчиков: книга считалась опасной для Советского государства. Вскоре после приобретения Евангелия я устроился на работу в пошивочную мастерскую; мне уже не нужно было выходить за запретную зону, обыскивали меня реже, я мог теперь носить в кармане свое сокровище и в свободную минуту читать. Конечно, когда я читал, то следил за входом в барак или, по крайней мере, прислушивался на случай, если дневальный скажет «смирно» при появлении офицера или охранника.

Главной опасностью были ежемесячные обыски: начинались они внезапно, однако всегда имелся знак, предвещающий ненавистное событие. Так что чаще всего удавалось спрятать в снегу, в ботинке или в другом месте то, что не хотелось увидеть в руках у охраны. Так прошло месяца три. Наступил день испытания. Однажды во время работы в ночную смену священная книга исчезла из кармана моего пиджака, оставленного в шкафу, где мы хранили вещи.

Горевал я бесконечно, но Господь до лучших времен сохранил в руках вора мое сокровище. Я вновь обрел книгу в 1950 году, случайно, когда находился на особом положении тайного лагерного квази-капеллана. На след книги меня навел один украинец, житель Бессарабии; я был с ним в хороших отношениях, когда работал в пошивочной. Он все еще работал в той же пошивочной мастерской с неким бородатым типом по фамилии Колесниченко, называвшим себя православным священником; я никогда бы не заподозрил, что именно бородач украл у меня Евангелие. Но однажды ко мне в каморку вошел мой друг украинец и сказал, что видел в руках у Колесниченко Новый Завет, похожий на тот, что исчез у меня больше года назад.

С помощью знакомого мне удалось заполучить книжку на проверку, то ли это издание. Оно было таким же, но внешний вид — другой: книга меньше, края неправильной формы, грубо обрезаны и замазаны чернилами. Однако по двум уцелевшим загнутым уголкам можно было определить старый формат, на три миллиметра шире, и розовый обрез, как у моей книги, — маскировка была налицо; по всему, это и было мое сокровище. Друзья побуждали меня взять книгу, но я хотел других доказательств. И я их получил: я попросил у Колесниченко ненадолго его книгу и задал ему несколько вопросов. Его реакция не оставляла сомнений: он путался в ответах и противоречил самому себе. Как только я удостоверился, что книга — моя, я начал действовать: с помощью другого знакомого, который жил в бараке вместе с укравшим, я тайком забрал книгу.

Два года я наслаждался ею. Потом злодей снова украл ее, вдобавок оклеветал меня перед православным, паствой и собратьями. Было это так. Один хороший православный молодой человек, которому я часто давал читать или хранить книгу, когда отправлялся на работу за пределы зоны, объявил мне, что книга попала к отцу Колесниченко, и он ее не отдает, утверждая, что она его, и что я ее украл, — молодой человек, поверив клевете, оставил ему мою книгу.

Колесниченко оставалось несколько недель до освобождения, и он уверял, что книгу не заберет, а оставит маленькой лагерной православной общине. Община принялась усердно собирать помощь для своего «батюшки», который провел двадцать лет в лагере и сейчас выходил на свободу без ничего. Он с жадностью принимал любую вещь и по-прежнему обещал оставить эту, столь редкую в лагере книгу: на свободе он, мол, найдет другой экземпляр. То же самое Колесниченко сказал и мне, когда я пришел к нему в санчасть: я снова пытался убедить его по-хорошему вернуть книгу, он уперся.

Я пристыдил его и напомнил о суде Божьем: и Колесниченко наконец признался, что украл ее у меня. Но все же он не считал себя неправым: говорил, что он взял ее у меня, потому что текст, мол, русский, а мне, мол, нужен итальянский. И вот для Колесниченко настал день освобождения. В общине спросили его о книге: он ответил, что оставил ее одному из своих, кто в данный момент был на производстве; а тому, наоборот, сказал, прощаясь, что отдал книгу другим из общины. Колесниченко обманул всех, однако он не обманул Бога. Рука Господня настигла его, не успел он выйти за зону: Колесниченко и раньше хромал, но тут упал на лед и сломал ногу, так что его первой обителью на свободе стала больница.

Так сей «пастырь» своей низостью научил православную общину уважать католического священника. После всего молодой человек, подученный «пастырем» обмануть меня, пришел ко мне и, чуть не плача, просил прощения. Другой православный священник, отец Алексий[98], раньше тоже осуждавший мои требования, потом сказал мне, что лучше б Новый Завет остался при мне: тогда, мол, изредка и они, православные, могли бы читать его, а так он потерян для всех…

Загрузка...