Глава XXV. Работы внутри зоны

В хирургической больнице

В Воркуте я сначала работал санитаром, что давало мне возможность оказывать телесную и духовную помощь собратьям. Нелепо думать, что начальство одобряло мое назначение в санитары, учитывая его враждебное отношение к католическим священникам вообще и ко мне в частности. Однако Господь попустил, чтобы я работал среди больных три месяца в 1948 году и пять месяцев в следующем, 1951 году, но уже не как санитар, а как больной.


Перелом правой ключицы, о котором я упоминал, был везением. Он освободил меня от тяжелой работы на горно-обогатительном производстве: полтора месяца я провел в гипсе, а потом еще сто дней оставался в больнице санитаром. Практически я помогал двум ночным дежурным — фельдшеру и санитару; вместе с этим вторым мы убирали в больнице и помогали пациентам с восьми вечера до восьми утра. Дежурный санитар часто отлучался — забрать на шахте контуженных и раненных ночью. И тут мне приходилось туго, особенно когда было много срочных операций; если несчастных случаев выпадало по нескольку за ночь, то, помимо ухода за больными, на меня возлагалась вся уборка.

Еще больше, чем тела, нуждались в заботе души, поэтому в больнице я был на своем месте и благодарил за то Господа. Для меня была также очень важна возможность служить мессу: в отличие от многих собратьев, не имевших в бараках ни времени, ни места для мессы, я всегда мог, особенно когда не было дополнительной работы, уединиться ночью на полчаса в сравнительно приличном помещении. Что же касается миссионерства, то я не добился больших успехов среди советских граждан, даже среди тех, кто был при смерти.

Не так мешали конфессиональные разногласия, как недоверие: с трудом, но мне удалось преодолеть упрямство одного литовца, тоже с недавних пор ставшего советским гражданином. Его звали Миклошюс, лесоруб по профессии, он был насильственно оторван от родины, жены и дочери. Перед тем его несколько раз вызывали в НКВД, шили дело, но безуспешно: не было ни одной зацепки. В последний вызов ему заявили, что его профессия пригодится в других краях, и его, не отпустив домой, запихнули в вагон для скота и с десятками других литовцев отправили сначала на восток, потом на север. В то время миллионы украинцев, эстонцев, латышей, литовцев, румын и так далее высылались на спецпоселение в Сибирь и в районы Арктики. Отправляли целыми семьями, часто неполными по причине арестов; людям приказывали быть через час-два на вокзале, имея при себе не более чемодана на каждого, остальное конфисковали.

Наш лесоруб, чья профессия могла очень пригодиться Советам в безлесной тундре, стал на Воркуте нервным и чудаковатым, никому не доверял и всех подозревал. Его держали с нами, зеками, но юридически его положение отличалось от нашего. Если бы не плохое здоровье, он мог бы, вернее, был бы обязан покинуть лагерь, однако не саму Воркуту, место ссылки; пребывание ссыльного в лагерной больнице было тогда в порядке вещей; в нашу хирургическую больницу клали и вольных.

Пока лесоруб лежал в общей палате, где не ладил ни с кем: ни с медицинским персоналом, ни с больными. Мои услуги он терпел, поскольку не вставал с постели: ноги у него сделались как спички, и уже отказывали все органы. Потом его перевели в палату для умирающих; там лежал еще больной, молодой русский, вскоре умерший от костного туберкулеза; освободившееся место я попросил отдать мне — для отдыха. Так я получил условия для служения мессы ночью и днем; литовец, за которым я ухаживал, воочию смог убедиться, что я служу мессу по всем правилам, и перестал подозревать меня.

Он пожелал исповедаться, и мне удалось провести к нему священника-литовца. И тут больного, точно в насмешку, известили о проявлении к нему «снисхождения» и разрешении получить паспорт по выходе из больницы. Но было слишком поздно, и он только больше затосковал; да и на что бы сгодился моему литовцу «сталинский паспорт», разве что кочевать в пределах СССР. Настоящий паспорт дал ему я Великим постом 1949 года, когда, тайно проникнув в больницу, в последний раз преподал больному Святые Дары.

Подлинное избавление он получил не от властей, а от Бога.

Пошивочная мастерская

По приказу начальника политчасти меня убрали из стационара и перевели на работу в лагерную пошивочную мастерскую. Здесь работа кипела днем и ночью: дневная бригада работала с семи утра до семи вечера с часовым обеденным перерывом, моя же ночная бригада — с семи вечера до шести утра следующего дня. Три раза в сутки дневальные бараков приносили кучу рваных и грязных тулупов и бушлатов: латаны-перелатаны, с дырами в двадцать, тридцать, сорок сантиметров, подчас не понять, что за ткань была изначально.

Мы сами должны были раздобыть иглу и наперсток, в продаже их не было, ни тем более фабричных инструментов: стальная игла — редкость, но железная игла имела свои преимущества, если согнется, можно выпрямить. А нитки!.. Мы добывали их из полос старой просмоленной холстины, послужившей в шахте; когда же нам давали хоть немного фабричных ниток — это был праздник, увы… крайне редкий. В конце рабочего дня мы становились бронзового цвета, а легкие забивались вредной пылью.

Наш барак был двадцать пятый: мы жили в секции «Б» вместе с сапожниками, секция темная, плохо проветриваемая. Вместить могла чуть больше половины тех, кто там жил на самом деле, поэтому почти никто из нас не имел своего постоянного места, мы спали по двое, чередуясь: одни ночью, другие днем. Порой после работы не находилось места прилечь, одному Богу известно, что это были за месяцы. К тому же к вечным клопам добавились вши: этих, правда, мы в несколько недель смогли уничтожить благодаря помывке в бане.

Посудомойка

В апреле 1949 года начальник политчасти снова занялся мной: на сей раз приказал отправить меня в малую зону. 18 или 19 июля из штрафного изолятора[105] меня из-за крайнего истощения перевели в четвертый санитарный барак — до 10 августа я отдыхал. Санитарный барак мало чем отличался от обычного; те же двухэтажные нары, однако на них имелись матрас и подушка, набитые опилками, простыня и одеяло — невиданная роскошь с тех пор, как я покинул больницу. Еды мало, но готовили ее лучше: половина хлебной пайки — почти белый хлеб, вместо перловой каши в изобилии овсянка, часто гречка и пшенка, иногда рис. Лекарства были редкостью, но изредка нам давали маленькую пилюлю витамина С.

Спустя дней двадцать меня послали работать санитаром или, вернее, посудомойщиком: таким образом, почти пять месяцев я работал, живя интенсивной евхаристической жизнью и принося некоторое облегчение страждущим собратьям, хотя в этой санчасти тяжелых больных не было. Среди апостольских радостей этих месяцев главной, конечно же, стало первое причастие одного австрийца и обращение немецкого инженера. Австриец Шнайдер был принят в общение с Католической Церковью венгерским священником во львовской тюрьме; впервые причастился он в Воркуте — этому радовался и я, бедный священник в бескрайней тундре. А инженер-немец стал членом церкви к Рождеству 1949 года; Шнайдер побудил его изучить со мной вопрос истинной Церкви Христовой, тем и завершилась моя деятельность санитара.

В новом году я начал новую жизнь: стал работать сторожем в будке при колонке и по совместительству лагерным дворником, но перед этим пробыл месяц на общих работах в бригаде перевалки.

Лагерная «часовня»

Был конец января 1950 года. Почти целый месяц я находился в бригаде снегоборьбы; вернувшись домой с работы и съев свой жалкий обед, я пошел в будку рядом с баней, в первом разветвлении главной улицы. Стучу и вхожу, быстро закрыв за собой дверь, чтобы не выпустить из комнатки тепло. Здороваюсь по украинскому обычаю: «Слава Иисусу Христу». — «Слава на вiкi», — отвечает сторож: у него наготове жест удивления и улыбка гостеприимства.

— Как поживаете, отец Николай? — спрашиваю я.

— Слава Богу, жив. А как вы, отец Пьетро?

— Спасибо, чувствую себя, как можно чувствовать в лагере.

При входе — чугунная печурка. Нужно согнуться в три погибели, чтобы пройти на другую сторону, но сейчас этого нельзя сделать, так как с той стороны почти все пространство занимает отец Николай. Он приглашает меня сесть рядом на голые нары, другого сиденья нет, да если бы и было, заняло бы все пространство между печкой, нарами и тумбочкой на гнилых ножках.

Отец Николай, епархиальный священник восточного обряда Перемышля, попал в наш лагерь прошлой осенью, но уже приспособился к новой жизни. Благодаря посылкам от своей сестры и от прихожан ему удалось избежать самой тяжелой работы по снегоборьбе и устроиться хоть и не Бог весть как, но чуть полегче. Он не творил чудеса героизма, но ему хватило мужества предпочесть тюрьму отречению от Католической Церкви. Когда мы познакомились, он представился мне со словами: «Я не из тех, кто перекинулся к православным. Я был и остаюсь католическим священником».

В нынешних трудностях его спасало прежде всего безграничное упование на Пресвятую Деву, которая зримо помогала ему на каждом шагу. Он работал в каморке уже примерно неделю, но спал в бараке. Я навещал его каждый день, пару раз я воспользовался этим местом, чтобы спокойно отслужить мессу.

— Вы пришли вовремя, — сказал он мне в тот вечер. — Я думал о вас.

— В связи с чем?

— В связи с этой будкой. Знаете, это место не для меня. Я слишком тучный, не могу здесь повернуться. Кроме того, у меня ревматизм, я боюсь спать в будке: от печки слишком жарко, а от тонкой стенки слишком холодно. И все же нужно спать здесь, чтобы следить за печкой и ночью, иначе к утру все замерзнет и лопнет труба. Да и сама работа мне не по силам, ведь нужно не только следить за печкой в будке и за колонкой на улице, нужно постоянно очищать от снега и льда площадку, где набирают воду, нужно чистить дорожку к колонке. Мало того, меня заставляют убирать снег рядом с управлением и еще на поперечной дорожке, отсюда к управлению и дальше. А этого снега, между прочим, скапливается почти каждую ночь очень много; бывает, убираешь его утром часами, а после обеда начинай все сначала. Мне в моем возрасте уже не под силу столько махать руками, я нашел себе работу полегче, и надо передать будку начальнику, ведающему лагерными постройками. Жаль, правда, передавать будку кому попало, ведь тут у нас прибежище в наших духовных нуждах, и потом, эта работа все же легче. Может, вам, отец Пьетро, лучше устроиться здесь, чем ходить за зону в бригаде по снегоборьбе?

— Конечно, лучше, по крайней мере с духовной стороны. Вот только как сюда устроиться?

— А я вас научу. Подготовьте заявление на имя помощника по труду; я вручу свое заявление об уходе с должности, а вы — свое о приеме. Потом я дам ему хорошую взятку, замолвив за вас словечко, а вы, если получите посылку или если у вас появятся деньги, должны будете время от времени вспоминать о помощнике по труду. Это не очень хорошо, но здесь вы никого не обидите: каждый выживает как может, как говорится, «не подмажешь, не поедешь».

Я подал заявление. И убедился, что помазание было и свыше, потому что я устроился в этой будке, и вскоре она стала лагерной часовней, как раз к Сретению.

Материальные занятия

Несмотря на неудобства, о которых говорил отец Николай, я перенес в будку соломенный тюфяк, радуясь, что сплю теперь один. Еще неудобство заключалось в необходимости вставать каждые два часа и подбрасывать уголь в печурку, чтобы не гасла; если все же гасла, Дед Мороз давал себя знать. Тогда приходилось начинать сначала, а раздобыть дрова было очень трудно, поэтому в течение дня я собирал по лагерю щепки и прутья, какие попадались. Иногда находил деревяшку или доску и раскалывал их кайлом, если было, или ломом для колки льда, который мне разрешили держать.

Со временем работы стало больше: я должен был разгребать снег не только вокруг барака управления, но и на дороге к «вахте» и потом колоть лед и убирать снег на самой вахте. Когда не было снегопада, приходилось выполнять другую малоприятную работу: двигаясь вдоль главной улицы от вахты до столовой, уничтожать следы тех, кто расписался на снегу, вместо того чтобы дойти до отхожего места. Не дай Бог, высокое начальство мимоходом обнаружит сии непристойности!

В летнее время участок моей уборки еще больше расширялся: я выполнял обязанности не только сторожа колонки, но и дворника, и садовника. На самом деле цветов было крайне мало, ничего не росло, кроме ромашек и самых простых полевых цветов; и все же считалось очень важным разбивать клумбы рядом с бараками и тем паче перед управлением. Очень часто клумбы представляли собой лужайки простой травы с узором посередке из битого кирпича, цветного стекла и жестяных банок; самой большой работой были копка и высадка дерна, ивовых саженцев и карликовых тополей по краям канавок, рядом с бараками и т. д.

Работа стала особенно напряженной с лета 1951 года, когда начальником лагпункта стал украинец по фамилии Бчанка, полковник МВД, большой негодяй. Было объявлено соревнование между всеми лагпунктами Воркутинского лагеря по подготовке к летнему сезону; полковнику было очень важно произвести хорошее впечатление на комиссию, которую ожидали с инспекцией. Соревнование стало сущим мучением для всех: велено было работать сверхурочно, наводя красоту на каждый барак и прилегающую территорию, разбивая клумбы и огораживая их штакетником.

За эти недели подготовки следовало разровнять землю и поработать граблями так, чтобы не осталось ни камешка, и подготовить к озеленению; а трава на земле, совершенно непригодной, вымерзала каждую зиму. Особенно доставалось дневальным бараков: полковник не шутя заявлял, что будет наказывать за каждый прутик или спичку, брошенную у бараков. Говорили, что начальник лагеря убивает нас под предлогом наведения чистоты и красоты; подобное радение о нашем здоровье казалось особенно лицемерным, когда обнаружился контраст между вылизанной зоной и домами самих же начальников по ту сторону колючей проволоки: у домов лежали кучи угольного шлака, железки, мусор.

Занятия духовные

Вернемся к нашей будке, которая всегда мне дорога, поскольку в ней я провел лучшее время своей лагерной жизни. Я полюбил ее с самого начала, ибо в ней обретал блаженное одиночество монастырской кельи. Одиночество, конечно, очень относительное, но по сравнению с многолюдьем барака оно было лучше не только для духовных и миссионерских трудов, но и просто для нервов.

Первое время, то есть вторую половину лета и первый месяц осени, я мог служить лишь изредка, поскольку почти не было вина. И вот наконец изобилие! Спасибо новому соседу по бараку, марианскому священнику, латышу, который часто получал из дома посылки. Первым даром стал плоский пузырек; он был спрятан в банке варенья, и надзиратель при проверке его не заметил; затем со временем добавились другие запасы. Таким образом, с ноября 1950 года до следующей весны я служил почти ежедневно; в эти месяцы в «часовне» постоянно хранились Святые Дары.

Сама «часовня» сделалась оживленнее, часто кто-нибудь присутствовал на мессе. Великим удобством было отдельное помещение: другие священники также стали совершать мессы; для них это оказалось еще удобнее, поскольку я запирал их внутри одних или с каким-нибудь верующим, чтобы служили без помех. Угловая тумбочка, покрытая дощечкой, была алтарем; над ней — картинка с изображением Пресвятой Девы и деревянное распятие, сделанное одним заключенным. В будке кипела работа: составили мы краткий служебник, состоящий из пяти месс для разных случаев, сшили маленькую столу из подаренного мне шарфа, переписали часть Библии в дополнение к неполному Новому Завету одного моего друга, и так получили еще одну копию псалтыри. Я садился на колоду, клал дощечку на нары, писал и переписывал; чаще — из Нового Завета, вновь обретенного с помощью того же друга.

«Часовня» привлекала не только католиков, но и инославных. Именно здесь я познакомился с молодым человеком с Поволжья, принадлежал он к какой-то казанской секте. К сожалению, не помню сути их учения: оно претендовало, помню, на звание истинного православия, несмотря на явные черты марксизма, и самым странным в секте было главенство женщины, которая исполняла роль главы «церкви» и священника.

«Пророк»

Наиболее интересной из моих встреч с инославными была встреча с «пророком» Андреем. Он появился в конце лета 1950 года и сразу же стал известен пророчествами о скором конце большевизма. Один мой православный друг спросил меня, хотел бы я познакомиться с Андреем. «Это необыкновенный человек, — говорил друг. — Он аскет, не ест не только мяса, но даже рыбы, знает Библию досконально и хранит тайные пророчества, переданные ему бабкой. По его словам, большевизм рухнет между февралем и мартом следующего года — для него это нечто несомненное. Если вы, отче, хотите поговорить с ним, я приведу его сюда».

— Приведите, — сказал я. — Интересно услышать от него самого, на чем основана его уверенность. И потом, всегда полезно познакомиться с Божьим человеком. Говорит, в феврале? Смотри-ка! Случайно не 11 февраля? Как раз к первому явлению Пресвятой Девы в Лурде.

— Точно не знаю. Спросите его самого.

Я поблагодарил и с некоторым нетерпением стал ждать. Друг и «пророк» Андрей пришли вместе; я усадил их на тюфяк, а сам остался стоять между тумбочкой и печкой. В качестве гостеприимного хозяина я показал «пророку» молитвенник на украинском языке, полученный в посылке из Львова. «Пророк» задержался взглядом на названии книжки «Исусе, люблю Тебя» и довольно бестактно начал спорить по поводу написания имени Иисуса: «Почему Исусе? Нужно писать Иисусе».

Я объяснил, что это написано на украинском языке, а не на славянском и не на русском. Он начал доказывать, что имя Иисуса священно и не должно искажаться, и что Иоанн Златоуст сочинил целую проповедь, доказывая, что каждая буква имени Иисуса имеет сокровенный смысл, следовательно, написание Иисус должно оставаться таковым на всех языках. Мне с трудом удалось объяснить ему, что ни св. Иоанн Златоуст не имел перед собой русских или славянских букв, да и имя Иисуса изначально не произносилось, как в Греции, и, следовательно, нужно хвататься не за букву, которая убивает, а за дух, который животворит.

Но в тот момент не это было важно, и я попытался успокоить его, стараясь возражать как можно меньше. Правда, его упрямство вкупе с невежеством меня уже почти разочаровало, но я хотел услышать, по крайней мере из любопытства, пророчества, поэтому просил его поведать о своих откровениях. Тогда «пророк», спросив, осознаю ли я, что мы переживаем апокалипсические события, процитировал наизусть отрывок из апостола Павла, на который я никогда не обращал внимания: «Когда будут говорить: „мир и безопасность“, тогда внезапно постигнет их пагуба». Я спросил, откуда именно этот текст; тогда Андрей достал из кармана Новый Завет и прочел отрывок из пятой главы первого послания фессалоникийцам: «О временах же и сроках нет нужды писать к вам, братия, ибо сами вы достоверно знаете, что день Господень так придет, как тать ночью. Ибо когда будут говорить „мир и безопасность“, тогда внезапно постигнет их пагуба, подобно как мука родами постигает имеющую во чреве, и не избегнут».

«Вы слышали? — заключил „пророк“. — Не избегнут, и не избегнут сейчас, когда они каждый день разглагольствуют о своем мире и образуют свой Совет Безопасности». Цитата произвела на меня впечатление. Тогда у меня не было времени сообразить, что вопль врагов Божиих «мир и безопасность» — это крик победы, и если коммунизм — предтеча антихриста, то надо думать, что прежде поражения будут у него победы и самообольщение, что коммунизм ликвидировал всех своих врагов и может почивать на лаврах.

«Пророк» перешел к другим текстам Писания. Открыв шестую главу Апокалипсиса, он пересказал предыдущую главу, где говорится, что Сидящий на престоле показал книгу, запечатанную семью печатями, открыть которую достоин лишь Агнец Божий.

Вот текст о снятии печатей с комментариями нашего «пророка»: «И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец, и вышел он как победоносный, и чтобы победить».

«Конечно же, — сказал „пророк“, — речь о династии российских царей: их гербом был Георгий Победоносец на белом коне с луком в руке. Это ясно, — продолжал он, — а дальше еще яснее. Слушайте, слушайте, что говорит Иоанн: „И когда Он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри. И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем (видите, Ленин на рыжем коне) дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга (революция), и дан ему большой меч (мировая революция)“.

А сейчас послушайте описание Сталина, это стих пятый: „И когда Он снял третью печать и так далее, вот конь вороной (темная раса, кавказская раса) и на нем всадник, имеющий меру в руке своей (Сталин с нормами и пятилетними планами). И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий, елея же и вина не повреждай“. Слышите? Это описание колхозной жизни, точь-в-точь: динарий — это работа одного дня, трудодень; хиникс, мера пшеницы, или три хиникса, три меры ячменя, — это плата за трудодень. И затем вино и елей, кто в колхозе повреждает их? Их там даже и не видели».

Сходство всадников с Лениным и Сталиным поразило меня. «Пророк» приступил к чтению текста о снятии четвертой печати: «„И появился конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертой частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными“, то есть с различной жестокостью», — пояснил «пророк», имея в виду Гитлера. Я предположил было, что это не Гитлер, а преемник Сталина; «пророк» прервал меня, заявив, что выслушает меня потом, а сейчас растолкует снятие пятой печати.

«Что такое души убиенных за слово Божие и за их свидетельство, души, которые увидел Иоанн у подножия алтаря? Это наши жизни, принесенные в жертву здесь, где мы как будто погребены заживо и ожидаем, что Господь свершит правосудие и рассеет наших угнетателей. И Господь исполнит очень скоро наши молитвы. И действительно, Агнец „снял шестую печать… и вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница, и луна сделалась, как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои“, и так далее». «Пророк», пропустив седьмую главу, принялся объяснять восьмую, о снятии седьмой печати и наказаниях; затем взялся за девятую и десятую главы, с большими натяжками перенес все на наше время, речам его не было конца.

Я прервал его, начав высказывать замечания. Тут он наконец остановился и протянул мне книгу (которую я не взял, так как имел свою). «Теперь толкуйте, — сказал он. — Но помните, что я отвергаю заранее всякое другое толкование». На что я ответил: «Тогда и говорить не о чем. Слишком уж вы горды и по гордости говорите глупости. Заранее отвергаете все, что я ни скажу, значит, если я скажу, что Иисус Христос есть Сын Божий, вы и это отвергнете только потому, что сказал это я, а ведь это истина. Тем самым уже доказано, что вы — лжепророк. Но все-таки скажите, когда падет большевизм?»

— В феврале-марте.

— Не верю. Слишком рано.

— Хорошо, а если все же это произойдет?

— Значит, вы действительно пророк. Правда, если произойдет, то может совпасть случайно, а если не произойдет, значит, вы — лжепророк. А вы точно лжепророк, о том говорит ваша безграничная гордыня. Господь не мог послать вам откровение, ибо сказано: «Бог гордым противится». К тому же, когда вы от имени Писания распространяете эти басни, вы порочите слово Божие. Идите и больше не приходите. Наша беседа не принесла никому пользы: ни вам, потому что вы слушаете только себя, ни мне, потому что вы говорите бессмыслицу.

Потом мне сказали, почему «пророк» назначил падение большевизма на 18 февраля (3 марта по григорианскому календарю). Поскольку Иисус Христос жил (согласно «пророку» и его бабушке) тридцать три года, три месяца, три недели, три дня и три часа, то и коммунизм, пришедший к власти 25 октября (по юлианскому календарю) 1917 года должен пасть после такого же количества лет, месяцев, недель, дней и часов.

В нашем лагере обманулись многие: они слушали «пророка» и упорно тешили себя надеждой на исполнение пророчества. Когда весной 1951 года пришло разочарование, «пророку» повезло, что его уже не было в нашем лагпункте: говорят, кое-кто хотел вылечить его от ясновидения дубиной. И все же среди православных «пророк» Андрей пользовался большим авторитетом и, к сожалению, его раскольнический дух оказал губительное влияние на многих. Не наберись они этого духа, возможно, не отвергали бы так яростно идею церковного единства с католиками. Одной из жертв лжепророка стал Иван Федорович С.[106]

Живая вода

Наиболее утешительным событием в «часовне» стало обращение в католичество одного китайца. Возможно, его крещение, полученное в Церкви методистов, было действительным, однако в ответ на его просьбу мы повторили крещение, но под условием[107]. Убедил его один китаец-католик, которого звали Пьетро; мне же досталась работа по составлению на русском языке краткого катехизиса, символа веры крещаемого условным крещением, и краткому приготовлению к таинству исповеди. Нового католика назвали Павлом. С того дня наши верующие на восьмой шахте имели перед глазами яркий пример этих двух чад Католической Церкви, всегда бывавших на мессе и причащавшихся. Обращение произошло, как мне кажется, в 1950 году, к празднику Непорочной Девы.

С этого времени и до Пасхи следующего года духовная жизнь в «часовне» становилась все оживленнее. Моя будка стала похожа снаружи на маленькую крепость: с боков она была завалена снегом почти до самой крыши; спереди прикрыта небольшим, снежным, защищавшим с фасада дверь и всю эту сторону от ветра и снега бастионом, придавшим, впрочем, будке некоторое изящество; при этом он сделал менее заметными приход и уход посетителей.

Ближе к Пасхе хождения туда-сюда участились, и лагерное начальство узнало, что в будку, заваленную снегом, народ ходит не только за материальной водой…

Дневальный

Отбыв наказание за «нарушение дисциплины», я был поставлен дневальным на несколько бараков; рабочий день — двенадцать часов. Распоряжаться вениками, метлами, швабрами, тряпками, снабжать бараки водой, убирать снег вокруг, колоть лед, раз в месяц морить клопов, делать уборку в бараках — вот обязанности дневального. Основное дело, снабжение водой, требовало огромных усилий: подобие коромысла служило для удержания двух ведер на одном плече, а если хватало сил, то третье ведро в руке. Держа ведра таким способом, нужно было пройти от барака до кипятильни и обратно восемь, десять, пятнадцать раз в день (или ночью). Дорога чаще всего занесена снегом, часто скользкая; упади дневальный, разлив пару ведер, вокруг тотчас — каток.

Больше всего кипятка требовалось три дня в месяц: два, когда люди получали сахар и тут же съедали, напиваясь сладкого чая сразу на весь месяц; третий день был, когда в бараке морили клопов. Клопомор — мука для жителей барака, поскольку с утра до вечера все осматривается; тюфяки выносятся из барака или даже раскладываются на крыше, разбираются нары, доска за доской промываются кипятком или обрабатываются паром. Затем доски скоблят, моют стены, тумбочки, столы и табуреты; наконец, драят полы. Сколько усилий в этот день! Сколько неудобства для несчастных работников, лишенных возможности прилечь после ночной смены и накануне новой дневной! Обычно говорилось, что клопомор морил людей, а не клопов: для клопов подобная операция — приятная баня.

Однако были у дневальных и спокойные дни, так что в этот период жизни я самостоятельно освоил новое ремесло — вязание.

Загрузка...