Глава XVII. Горячев

Раздаточная

Больше чем за год до того, в октябре 1946 года, я только что выписался из лазарета, как ко мне подошел хлеборез. Он предложил мне быть дневальным в хлеборезке, то есть стоять на раздаче хлеба; я должен был следить за чистотой и порядком, отвечать за охрану и отопление. Я тотчас согласился — всегда приятно иметь дело с хлебом, когда голодаешь, как я в ту пору.

Хлеборез был цветущим молодым человеком: среднего роста, скорее крепкого телосложения, лицо розовое, широкое, но с приятными чертами, их не уродовал даже шрам — память о войне, как он говорил; лоб открытый, маленькие хитроватые глазки. Хлеборез появился в лагере недавно и в лагерной жизни считался новичком; странно было, что он так быстро получил теплое местечко (позже увидим, как он сам это объяснял). Сначала он обращался ко мне на вы, но вскоре перешел на ты.

— Я узнал, что вы священник, потому и предложил вам такую щепетильную работу. Мне нужен надежный человек; я знаю, кто верит в Бога, не обманывает. Я, между прочим, тоже верю, хотя почти совсем не знаю религии. Я верю… как сказать? По природной потребности, инстинктивно, вы извините, я про это не мастер говорить. Я родился и вырос после революции, у меня не было возможности учить Закон Божий. Мама у меня верующая, но воспитали и выучили нас в школе, а там религию только и делали, что ругали, словом, не удивляйтесь нашему невежеству.

— Не удивляюсь, — успокоил я его. — Я ничему не удивляюсь, сам знаю, какова советская молодежь. Более того, я рад молодым, которых нужно наставлять: так я могу заниматься апостольской деятельностью даже в лагере; мне это огромное утешение. Главное, чтобы молодой человек был готов слушать, чтобы он любил и искал истину.

— Ну, уж тут-то не сомневайтесь! Уж я-то и слушать готов, и истину люблю.

— Да-да, я слышал…

— Как слышали? Что? От кого?

— От человека, который некоторое время работал под вашим началом, когда вы были бригадиром.

— И что же он вам сказал?

— Что вами все были довольны, вы старались не только собрать картошку, но сварить ее рабочим и раздать по справедливости.

— Ну, да! А как же иначе? Весь день копай ее и таскай мешки и корзины, а потом и не поешь? Это же нехорошо!

— Да, нехорошо. Вот и в Писании сказано: не закрывай рта волу молотящему…

— Так именно и сказано?

— Да, именно так. И апостол Павел объясняет это.

— Вот это по мне! Расскажете мне потом о Библии?

— Конечно, если мы будем вместе.

— А не боитесь учить религии в лагере? Ведь здесь это запрещено!

— Боялся бы, не поехал бы проповедовать Евангелие в Советский Союз.

— Все равно будьте осторожнее. Знаете, почему? Потому что можно нарваться. А, кстати, что еще тут говорят обо мне? Завидуют, что я сразу стал хлеборезом?

— Да нет, вряд ли, разве что удивляются.

— А что удивляться? Я тут, конечно, новичок. Но понятно, почему меня назначили на эту должность: у меня несерьезный приговор, всего пять лет. Кроме того, я бывший фронтовик, офицер Красной армии. У меня ранение в лицо, видите шрам?

— Так вы бывший офицер?

— Да, лейтенант.

— И за что осуждены?

— За ерунду, — сказал хлеборез.

Помнится, он объяснил, что угрожал огнестрельным оружием в состоянии алкогольного опьянения своему начальнику.

Он произвел на меня хорошее впечатление, его звали Владимир Горячев.

Пару дней в хлеборезке я, как и было договорено, следил за порядком. Затем Володя предложил мне помогать резать хлеб, хотя имел другого помощника, Александра Сураева, крепкого сержанта, побывавшего в плену у немцев; Саша не мог помогать постоянно, так как ходил на работы в лес. Таким образом, каждую ночь, примерно с девяти вечера до трех утра, я оставался один, резал и тщательно взвешивал каждую полбуханку для утренней раздачи. Затем я отправлялся в барак спать, а к девяти утра возвращался на работу и наводил порядок: собирал хлебные корки, куски, крошки, которые ел сам или отдавал кому-нибудь из друзей.

После второй раздачи хлеба, когда обедали те, кто находился в лагере, я снова наводил чистоту. От половины пятого вечера до пяти раздавалась вторая порция хлеба бригадам, которые возвращались с полей, из леса или с железной дороги, — для них это был обед. Затем Володя отправлялся на телеге с лошадью в пекарню за зону, получать хлеб на завтра, а я тем временем убирал помещение и разжигал печь. После разгрузки хлеба и подобия ужина я оставался побеседовать, помолиться или шел отдохнуть перед ночной сменой.

В этой работе были свои плюсы, но жизнь в то же время была беспорядочной, с кратким отдыхом, чаще днем и в шумном бараке.

Одна история

Тем не менее хватало и зависти, и всяких козней. Например, однажды вечером, когда Володя отправился в пекарню, я, усталый, прилег на его тюфяк в каморке, смежной с раздаточной. Раздаточная была заперта, и я заснул. Внезапно я проснулся и увидел перед собой типа с огромным ножом, которым мы резали хлеб. Он показал мне нож, сказал: «Только пикни у меня!» — вышел и запер дверь снаружи. В раздаточной что-то зашуршало, потом восстановилась полная тишина.

Возвратившись, Володя начал стучать и звать, но помочь я был бессилен. Внешнюю дверь я мог бы открыть изнутри, но сам я был заперт в каморке. Пришлось закричать. Тогда Володя решил пролезть через окошко в раздаточной — оно было открыто. Вор влез и вылез через него, передав хлеб сообщнику.

Проверив раздаточную, Володя обнаружил, что не хватает двух буханок хлеба, около пяти кило.

После этого меня вызвали к оперуполномоченному:

— Вы опознаете вора, если увидите?

— Думаю, да.

Мне показали двух-трех, и я опознал того самого типа.

— Вот он. Это был он.

Вора отвели в штрафной изолятор. Может, лучше было сделать вид, что я никого не узнал. С другой стороны, необходимо было снять с себя подозрение в соучастии. Горячев потом сказал, что с теми типами лучше не знаться. Ну, опознал так опознал. Отделался я легко. Выйдя из штрафного изолятора, вор дал мне в столовой по физиономии и сбил с лица очки.

Я полагал, что тем и кончится. Но вдруг меня вызвали к следователю. Новая история с раздаточной. Следователь протянул мне протокол, где стояли имя и фамилия вора. Я запротестовал, говоря, что вора знаю, а имя и фамилию нет.

— Ладно, — ответил он. — А можете подтвердить, что вор угрожал вам ножом?

— Это да.

— Ну, и достаточно, — заключил следователь.

Прошло несколько недель. Меня вызвали в суд в качестве свидетеля. К своему удивлению, на скамье подсудимых я увидел другого типа, совершенно не похожего на вора. Я подтвердил свои прежние показания, но сказал, что это другой человек. Мое заявление ничего не дало. Обвиняемому увеличили срок: лет, кажется, на пять.

Это, скорее всего, устроили сами блатные. Видно, сыграли в чет-нечет или в карты на козла отпущения, если запахнет жареным. Таков обычай советских воров. Нечем расплатиться — взломай дверь магазина или убей, на кого укажут.

Порой в лагерях и тюрьмах блатные играли на свое скорое освобождение. Терять было нечего. Например, блатной говорил товарищу по игре, которому предстояло отсидеть еще лет пятнадцать: «Проиграю — выйдешь вместо меня». Сказано — сделано. Если он проигрывал, то, будучи Иваном Петровичем Маленковым, отныне становился Петром Ивановичем Хрущевым, и вместе с именем менял все анкетные данные: дату рождения, факты биографии, совершенное преступление, статью, по которой осужден, и, самое интересное, дату окончания срока.

Главное, обмануть начальство и избежать проверки отпечатков пальцев. Но, в общем, тюремным властям важна не суть, а форма. Их интересовало только количество заключенных. Я даже слышал, что покойника, который должен был выйти на свободу, лагерным врачам удавалось похоронить под фамилией другого зека с тем, чтобы похоронить заодно и память о нем, его преступления и огромный срок.

Загадки

Работа в раздаточной была хороша тем, что я часто оставался один и занимался делами благочестия. Я хотел было заняться и апостольской деятельностью, но хлеборез запретил принимать людей в его отсутствие.

То и дело я пытался обратить в веру самого хлебореза и его помощника. И тот, и другой казались достаточно открытыми. Сашу Сураева, парня средних умственных способностей, не особенно увлекали ни мои наставления в религиозных истинах, ни призывы быть честным. Все же он казался человеком спокойным и добросердечным, к тому же умел вкалывать. Саша некоторое время слушал, а потом уходил. Иногда иронично улыбался, что я приписывал его простоте.

Горячева понять было труднее. Он осуждал блатных, но общался с ними. «Лучше не раздражать их», — говорил он себе в оправдание; ругал их, но тайком давал им хлеб. У него, как и у них, вся грудь была в татуировке: орел держит в когтях обнаженную женщину. Выражался Горячев высокопарно, как на сцене, но мне казалось, что это от избытка чувств. Он не матерился, выказывал уважение к вере других людей, восхищался добродетелью и возмущался несправедливостью, творимой советской властью.

Однако сам хлеборез был не всегда честен. Например, старался украсть несколько граммов хлеба при раздаче. Пускался на хитрости, о которых честный человек и помыслить не мог: например, ставил гири ближе к точке опоры весов, чтобы, как говорил, наварить. Казалось, он ненавидит опера и стукачей, но при встрече беседовал с ними весьма дружески, а те отвечали с уважением. И беседы, и уважение я приписывал его офицерскому званию.

Я пытался оправдать его изъяны, надеясь, что со временем вера его преобразит; казалось, в душе он добр и честен. Иногда, конечно, он возбуждал во мне недоверие. Например, он сказал: «У вас Христос Спаситель, а у нас Сталин». Я, возмутившись, заявил по-русски, что плюю на его «спасителя», и даже отошел. Тут он от всего сердца рассмеялся, и я решил, что он просто меня поддразнивает, до конца не понимая недопустимости своих слов.

Итак, Горячев был отчасти загадкой, но я считал, что каковы бы ни были его мысли, мне нечего бояться. Говоря с ним о вере и осуждая коммунизм, я пытался спасти его душу и не скрывал это. Однажды, когда он удивился бесстрашию моих слов, я сказал: «А чего мне страшиться? Я и следователям говорил также, отстаивая истину и клеймя коммунизм. Не хватало мне бояться теперь, когда терять уже нечего. Десять лет мне сидеть, а то и всю жизнь, потому что, пока существует большевизм, я наверняка не увижу свободы. Так чего мне бояться открыто говорить? Одно из двух: вы или против них, или вы за. Если вы против, то, надеюсь, мои слова пойдут вам на пользу; а если — за, самое большее, вы передадите им то, что они уже и так прекрасно знают: я — непримиримый враг безбожного коммунизма».

Крещение

Рядом с раздаточной была кипятильня, то есть комната, где кипятилась вода. Кипятить воду было поручено одному калмыку из Астрахани, пожилому человеку с монгольским лицом. Так вот, однажды хлеборез Горячев сказал мне, что этот его друг хотел поговорить со мной о крещении, хотя сам из буддистской семьи. «Возражений не имею, — ответил я. — Прямо не верится, что такое возможно. Но сначала ему нужно понять основы христианской веры».

Я принялся за дело, однако оказалось оно не из легких. Подготовка к крещению еще не закончилась, когда Горячев и сам калмык стали требовать, чтобы крещение состоялось немедленно: кипятильню, дескать, вот-вот переведут в другое место. Я согласился, взяв с калмыка обещание: продолжать, по возможности, изучать основы христианства. В присутствии хлебореза и его помощника я крестил калмыка. Крестным отцом стал один очень хороший молодой католик, по профессии учитель, родом из Восточной Польши.

Принципы советской морали

Однажды я убеждал Володю, что отбирать хлеб у голодающих недостойно.

— А как же тогда жить? — возразил он. — Ведь у нас все воруют. В Советском Союзе иначе нельзя. Попробуй-ка поживи честно.

— Ладно, я это слышал много раз. Кстати, я и сам, живя в СССР, убедился, что вам трудно жить, не воруя. Пожалуй, красть у государства-кровососа не так уж и грешно, а вот у его граждан, особенно, доведенных до нищеты — преступно.

— Тогда и ты преступник: раз ешь больше хлеба, чем другие зеки, значит, крадешь у них.

— Как краду?! Вы же мне говорили, что получаете в пекарне больше хлеба с учетом потерь на раздаче. Потому я и брал у вас остатки!

— Как же, остатки! Думаешь, мы лопаем сверх пайки жалкую пекарскую добавку? Да она уходит в припек и крошки.

— Если это так, позвольте мне уйти из раздаточной; больше не хочу здесь работать. Предпочитаю голодать со всеми, чем украсть у них хоть крошку хлеба.

Увидев, что я говорю серьезно (поскольку я расстроился почти до слез), Володя пошел на попятную.

— Надо же, какие вы, западные люди, простаки. Верите всему, что вам говорят. Да нет же, я и правда получаю хлеба больше, на работников раздаточной тоже. Не сомневайтесь.

По поводу западной простоты Саша однажды сказал Володе:

— Нам обмануть западного человека — раз плюнуть. На Западе люди привыкли верить на слово, их легче водить за нос. Я видел это, когда сидел в тюрьме.

— А у нас, — добавил Володя, обращаясь ко мне, — слово существует для того, чтобы скрывать мысль. Потому и доверяют только самим себе.

— Вот, — заключил я, — чем все кончается без Бога! Что это за общество, в котором слово всего лишь орудие обмана? Это не общество, а зверинец: человек человеку волк! Так жили язычники или кто похуже. Надо вернуться к Богу и жить честно.

— Честно не получится! — закричали они. — У нас честному человеку смерть от голода или от пули! У нас по пословице: «С волками жить, по-волчьи выть».

— Нет, лично я лучше умру христианином, чем стану жить по-волчьи. А ваше общество надо лечить, не то оно прогниет. Вы молодые, вам и начинать. И не страшно, если придется пожертвовать собой! Божие вознаграждение вечно.

Заговор

К середине февраля 1947 года в раздаточную начал заглядывать один молодой поляк по фамилии Вуек-Коханский[80], капитан Армии Крайовой. Горячев очень хотел познакомить нас.

По его словам, это был интересный тип: католик, да и человек боевой. Поляк прибыл несколько дней назад с девятнадцатого отдельного лагпункта, то есть из зоны строгого режима, куда был отправлен за попытку побега. Мы познакомились. Действительно, он был таким, как говорил Володя. С тех пор мы виделись почти каждый день, но нам никогда не удавалось поговорить наедине: наоборот, хлеборез, назначая ему встречу в раздаточной, предпочитал, чтобы я оставлял их одних. По всему, они обсуждали нечто секретное.

В конце февраля меня направили в бригаду, которая работала за пределами лагеря, и пришлось мне уйти из раздаточной. Уход в лес в самый разгар зимы был тяжек. Выше я говорил о тяготах работ и зимой, и в оттепель, когда ты возвращаешься из железнодорожных канав с совершенно промокшими ногами, как минимум. По приглашению хлебореза я после работы заходил в раздаточную; Володя явно жалел меня, видя мою усталость. С другой стороны, он и сам, казалось, перегружен работой, так как я ему больше не помогал; втихую он злился на начальство. Он предлагал мне кусок хлеба, и это было великим искушением после холода и тяжкого труда. Но я не мог есть хлеб бесплатно, я хотел отработать его и пару часов вечером помогал хлеборезу, как прежде.

Пережитые испытания упрочили нашу дружбу; Горячев решил, что пора посвятить меня в его давние секреты с поляком. На тех самых переговорах бывал и Саша Сураев, он оказался уже в курсе всего. Хлеборез обратился ко мне с речью.

— Отец Пьетро, мы знакомы с тобой достаточно и знаем, о чем другой думает и мечтает. Настало время подвести итоги и скрепить нашу дружбу. Поэтому я хотел бы посвятить тебя в один наш план. Это план нашего освобождения; только обещай хранить все в тайне.

— Обещаю, — ответил я. — Во мне можете не сомневаться; и я готов выйти с вами из заключения, если у вас есть конкретный способ.

— Конкретного плана пока нет, но нужно найти. Найти не только для нас четверых или даже для группки, но и для всех этих рабов, — Горячев широко развел рукой. — А когда мы освободим миллионы заключенных, то составим из них мощную армию. И она поможет завоевать свободу для всего народа, который только называется свободным, а на самом деле стонет под гнетом Сталина и коммунизма.

— Цель прекрасна, — отозвался я. — Но как ее достичь?

— Конкретного способа, говорю, пока нет. Но это не значит, что и плана нет. План есть, а теперь мы должны обсудить, как осуществлять его поэтапно. Первый этап представляется следующим образом: сперва привлечь надежных людей, готовых действовать в нужный момент, например, в случае, если Советский Союз вступит в конфликт с Западом.

— Хорошо, но что я могу сделать? Я никогда не носил и не намерен носить никакого оружия, кроме распятия.

— Все равно ты можешь многое. Ты с помощью религии можешь проникать в души людей, можешь вызнать мысли; и, значит, можешь указать нам тех, к кому можно обратиться. А когда они войдут в нашу организацию, будешь внушать им готовность пожертвовать собой.

— Ну, это я, пожалуй, смогу. Правда, я не привык смешивать религию с политикой, но ради благого дела я постараюсь. Но только моей главной задачей все же останется религиозное воспитание.

— Религиозное, религиозное, — подхватил Горячев и продолжил. — Теперь насчет связи. Мне кажется, заговорщик должен знать только свою группу: трех-четырех человек. Но каждый будет помнить, что он — член огромной организации, имеющей центр. Этот центр управляет всем; и этого достаточно. Но с центром необходимо быть связанным каждому, потому пусть каждый даст клятву верности письменно и непременно подпишется.

— Предлагаю подписываться кровью! — добавил капитан Вуек.

— Правильно! — одобрил Горячев.

Я же не одобрил не столько подпись кровью — это было не столь важно, — сколько саму подпись.

— Это лучший способ сдать всю организацию в руки НКВД. Достаточно одного обыска, чтобы обнаружить фамилии всех заговорщиков, — заметил я.

Хлеборез настаивал на своем; его решительно поддерживал поляк и не очень — Сураев; я же добавил:

— Не только не нужна подписанная клятва, но даже список сторонников хранить не следует.

Возражения мои были втуне. Пришлось мне на другой день во время работы на железной дороге высказать поляку сомнения в искренности Горячева.

— Уж не подлавливает ли он нас? — сказал я.

Поляк только отмахнулся.

— Нет, — успокоил он. — Мы с ним обсуждаем это уже давно. Он искренний человек.

Между прочим, я знал Горячева уже давно, но он до сих пор оставался загадкой; а после вчерашнего вечера у меня и вовсе явились подозрения. Вчера я дал это полу-согласие ввиду внезапности дела и, главное, из-за присутствия польского капитана. И вот сейчас, когда он и я, разгребая снег, обсуждали поведение хлебореза, неожиданно появился сам Горячев. Он сердечно поздоровался с нами и дал нам кусок хлеба, чтобы мы поделили его по-братски. Он сказал, что идет на двенадцатый отдельный лагпункт, не помню уж, по какому делу.

Все знали, что хлеборезу разрешено выходить из лагеря без сопровождения, но сейчас, увидев его совершенно свободным, в отличие от нас, постоянно бывших под прицелом, я вдруг осознал, насколько ему доверяли лагерные начальники. И когда он сказал, что идет в тот лагпункт, где находится начальство всего Темлага, мои подозрения переросли в уверенность. Поляк же продолжал упорно разубеждать меня.

Вечером мы оба вернулись в раздаточную, заговорили о возможных кандидатах. Предлагались разные зеки, каждого обсуждали по очереди; одного-двух одобрил и я. А потом умолк, пораженный поведением Горячева: уже история с клятвой казалась сомнительной; теперь меня поразили две вещи. Во- первых, Горячев заявил, что надеется привлечь к делу самого коменданта нашего отдельного лагпункта; позднее выяснилось, что этак Горячев прощупывал и начальника; но в тот момент я счел, что Горячев просто смеется над нами. Во-вторых, подозрительно настойчиво Горячев требовал от меня информацию о литовском враче, которого я в то время уважал. Уверившись, что это ловушка, я молчал о враче и вообще решил держаться подальше от всей этой аферы.

На другой день я сообщил о своем решении Вуеку и призвал и его сделать то же самое; он отказался. В тот же вечер я распрощался с хлеборезом, сказав, что не хочу ничего знать о заговоре, который связан с кровопролитием, как выяснилось при последнем обсуждении плана. С тех пор я как мог мешал горячевским козням; постоянно говорил людям, что это скорее всего ловушка; и прежде всего предупредил всех, кого уже скомпрометировал, когда на первом обсуждении предложил их как надежных. Впоследствии отрадно было думать, что никто из них не пострадал из-за меня, а другие, вняв мне, спаслись.

А вот те, кто не послушал совета, попались: попался и польский майор, и молодой латышский католик. Более того, латыш попортил мне кровь изрядно; он сообщил хлеборезу, что я советовал не ввязываться в заговор. И вот однажды вечером Горячев позвал меня и в присутствии Сураева и Вуека демонстративно отругал. Он кричал, что я выдал тайну, что оклеветал их, что продолжать теперь крайне опасно, потому что могут донести. Обвинения я отрицал; тогда он устроил мне очную ставку с латышом, и тот подтвердил обвинения. Пришлось мне оправдываться перед ними, как перед судом; изо всех сил я убеждал их, что говорил о деле только надежным людям и строго секретно.

— Значит, — закончил я, — опасности доноса нет. Прав я в своих подозрениях или не прав, не вам меня упрекать и запугивать! Если я прав, то вам, Володя, надо бы устыдиться своего предательства и исчезнуть из лагеря. А вы, — сказал я Саше и Вуеку, — должны благодарить меня. Если же не прав, все равно у нас с вами один враг, коммунизм. Ну, а прав я или нет, время покажет.

— Во всяком случае, — ответил Горячев, — если не доверяешь, отойди и не мешай. Держи недоверие при себе, нечего народ будоражить. Не знаешь, что ли, что в лагере такое добром не кончается? Короче, не болтай.

— Хорошо, буду молчать. Все равно, рано или поздно, все выяснится.

С тех пор я воздерживался от разговоров с непосвященными; слава Богу, близкие друзья предупреждены. И наконец я настолько отдалился от раздаточной, что совершенно не знал, есть ли еще заговор вообще; однако, оказалось, я разбил яйца в горячевской корзине. Прошло несколько недель, и Горячева перевели на строгий режим, на девятнадцатый отдельный лагпункт, но не в виде наказания, а с целью спасения репутации. Должность хлебореза унаследовал Александр Сураев, помощником у него стал польский капитан. Сураев, как увидим, должен был продолжать дело Горячева, а поляк — заманивать жертвы: обоим, однако, не слишком повезло.

Загрузка...