Но хватит рассказывать об участках, где применялся наш принудительный труд, а то утомится самый терпеливый читатель. Отдохнем немного, проведя в лагере несколько часов свободного времени, дозволенного даже заключенным. Они не имеют права зваться гражданами или обращаться к вольному словом «товарищ», но все же они не прикованы цепью: они человеческие существа, только «временно изолированные». Так что мы «свободно» прогуливаемся за колючей проволокой.
Посмотрим же, как устроен наш загон, расположенный на склоне и имеющий вид неправильного прямоугольника, обращенного катетерами к четырем сторонам света.
Вахта находится на юго-восточной стороне прямоугольника; отсюда вверх ведет проезжая дорога. Держаться надо правой стороны, но не затем, чтобы дать дорогу машинам; машин тут сроду не бывало, кроме изредка проезжающего грузовика с продовольственной базы. Просто справа имеется грубо сколоченный деревянный тротуар, чуть шире метра, который спасает от грязи в сырое время года, с мая по сентябрь, а зимой не нужен, потому что между высокими сугробами его не отличить от проезжей части.
Сразу за вахтой находится барак, в котором живут немногочисленные женщины, работающие в санчасти, на кухне и еще кое-где; у некоторых есть дети, прижитые в грехе. Вскоре женщин уберут с нашего отдельного лагпункта; их барак частично отдадут под почту, частично — под жилье для привилегированных заключенных: начальников разных участков шахты. Они пользуются доверием Управления и служат соединительным звеном между бригадами шахтеров и вольнонаемными начальниками разных уровней.
По левую руку остается обычный барак, а дальше — незанятый участок, на котором особняком стоит отхожее место; через несколько лет его снесут и поставят щит с лозунгами и показателями выработки разных участков и бригад. Тут же будет и доска позора для нерадивых и нарушителей дисциплины; все это для перевоспитания нас, бедных недоумков. По правую руку находится стационар для туберкулезников, на другой стороне — администрация лагпункта. Перед ней скверик, а в нем памятник — рабочий и колхозница, шагающие навстречу «светлому будущему»; оригинал этого памятника был показан на международной выставке в Париже. Тут же на дороге стоит будка, а за ней колонка, из которой берут холодную воду; потом расскажу, какое отношение ко мне имеет эта деревянная будка.
В этом месте дорога расходится на две: левая ведет к бане-прачечной и к складу стройматериалов; баня снаружи выглядит внушительно, да и внутри она оборудована лучше, чем все, какие я успел повидать; воду дают без ограничений, моемся мы из жестяных шаек, но работают и два душа. Напротив, на левой стороне дороги стоит жилой барак, который в 1949 году снесут и построят клуб. Правая дорога ведет к кухне для больных, проходит мимо двух операционных блоков, главный оптимистически называется хирургической больницей; от кухни для больных, вправо от главной дороги у запретной зоны находится амбулатория и первая кипятильня вместе с раздаточной хлеба.
В амбулатории с восьми утра и до одиннадцати или двенадцати дня или вечером с четырех до семи не протолкнуться; народ толпится в ожидании кто процедур, кто какого-нибудь убогого лекарства, большинство же ожидает осмотра. Каждый день, за исключением воскресенья, когда прием ограничен второй половиной дня, около двухсот человек проходят через руки терапевта и хирурга в надежде, что их положат в один из стационаров или хотя бы на день-два освободят от работы.
К сожалению, врачам разрешено выдавать лишь ограниченное число освобождений, так что многим больным суждено зря потратить в приемной несколько часов, отведенных на отдых. Не только администрация лагеря ущемляет заключенных, то же самое делают иные врачи: вместо того чтобы дать освобождение тем заключенным, кто нуждается в лечении, они освобождают от работы тех, кто им полезен, кто получает из дома хорошие посылки. Или наглых воров и убийц, которых попробуй не освободи от работы, сам рискуешь поплатиться жизнью.
Но в целом медицинское обслуживание в лагере поставлено неплохо: два раза в неделю принимает отоларинголог, три раза — зубной врач и три раза — зубной техник (хотя на то, чтобы поставить зуб за казенный счет, нужно тысячу разрешений; а на зубной протез разве чуть меньше, чем приказ МВД). Несколько лет у нас был хороший окулист-заключенный, обслуживавший несколько воркутинских отдельных лагпунктов; но чтобы получить очки, надо было обращаться к родным и знакомым, живущим в больших городах Советского Союза. На лагпункте был даже рентгеновский кабинет, конечно, скромный, но просвечивание там могли сделать, — к нам даже присылали на рентген с других лагпунктов. Была и маленькая лаборатория для анализов, где делали также массаж, горячие ванны и солюкс.
Выходя из лаборатории, мы могли бы повторить то, что тысячу раз говорилось среди заключенных: «При советском строе не все плохо; но беда в том, что одной рукой делают добро, а другой его разрушают». Хуже, что разрушают гораздо больше, чем созидают; и главный разрушитель — НКВД, сеющий ненависть и недоверие, проникающий во все учреждения, гражданские с виду, а по сути тоже полицейские и всегда враждебные человеку: если его лечат, то только ради чьей-то выгоды. «И жить не разрешают, — говорят заключенные, — и умереть не дают».
Порой кажется, что над нами два хозяина: один сочувствующий, другой кровожадный, но только всегда побеждает второй, а первый бессильно уступает.
В северной части лагеря, за кипятильней с раздаточной стоит самая большая и приятная постройка, где расположены кухня и столовая. Столовая состоит из четырех помещений: одно из них больше похоже на коридор с несколькими грубо сколоченными столами; два помещения выглядят прилично, там, как в ресторане, стоят столики, покрытые клеенкой; четвертое, прибранное получше, предназначено для стахановцев. В последних трех помещениях стены украшены репродукциями известных картин и несколькими оригинальными картинами: имеется, к примеру, плохая копия «Трех богатырей»; но основной жанр картин — пейзажи и натюрморты.
Не думаю, что у заказчиков и авторов картин были злые намерения, но от этой живописи заключенным делалось не веселее, а тоскливее, потому что напоминало о том, что они считали утраченным навсегда. Остро ощущался контраст: между прекрасными видами и бившим в нос запахом капусты, ячменя и овса; между нарисованными пейзажами и грязными сугробами, созерцаемыми по многу месяцев подряд; между роскошной растительностью на стенах и рахитичными кустиками за окном, которые робко зеленели всего несколько недель в году.
Столовая — самая высокая точка лагеря, отсюда вниз ведет широкая дорога, которая дальше соединяется с главной. Там, где они сходятся, стоит барак для заключенных с закрытой формой туберкулеза. Справа восемнадцатый барак, где по одну сторону находится продуктовый склад, по другую — вещевой; сюда мы приходим дважды в месяц за сахаром (27 грамм в сутки) и несколько раз в год за сезонной одеждой. По главной дороге в северо-западном направлении не увидеть ничего, кроме жилых бараков, затем дорога поворачивает под прямым углом и полого спускается по склону.
Западный угол в те годы был почти пуст: там увидишь разве что сани и подводы, а летом — несколько волов или коров, пасущихся на этом клочке тундры за колючей проволокой. Через несколько лет в этом западном углу лагпункта появится куча угля для отапливания бараков, а еще помещение для крупного рогатого скота, свинарник, крольчатник и теплица, где будут выращивать помидоры и огурцы (все это, однако, не для нас). А в 1952 году тут же рядом устроят футбольное поле. В южном углу прямоугольника, самом нижнем, кроме жилых бараков, находится еще так называемая малая зона, которую мы посетим позже.
А теперь познакомимся с моим, тридцать пятым бараком.
Старшим в бараке является староста; в моем бараке старостой был русский, хитрая бестия, отчасти вор, отчасти коммунист. В первый же день он сыграл со мной злую шутку: выдавая мне ватную фуфайку и штаны из каптерки, что было его обязанностью, он за это потребовал у меня шерстяные носки, которые я привез еще из Италии; носки были изношенные, но жадность его заела при виде заграничной вещи. Второй в иерархии — помощник по быту (помпобыту): он назначает новоприбывшему место на нарах, следит за чистотой и порядком в бараке, кормит людей, дважды в день проводит поверку; часто помощник по быту — главный хозяин в бараке, в этом случае он же заботится об обмундировании своих подданных.
Получая вещи из каптерки, надо внимательно следить, чтобы ничего не украли; инвентаризация государственного имущества, выданного зекам, проходит ежегодно, и если малейшей вещи не досчитаются, то высчитывают как за новую и по цене вчетверо большей. Пока зек не расплатится, ему не дадут на руки ни копейки денег, а со склада он будет получать обноски или совсем ничего. В 1948 году мне наконец удалось получить одеяло; через некоторое время, придя с работы, я его не нашел. Известил помпобыту, тот переговорил со старостой, но поиски окончились ничем.
Как быть? Если заявить о краже лагерному начальству, то, возможно, обвинят дневального по бараку, но, вероятнее, свалят на меня. Составят акт вещевого «промота» и заставят возмещать, как сказано выше: за одеяло из какой-то убогой ткани, такое куцее, что им можно было укрыть либо спину, либо ноги, но не то и другое вместе, начислят двести рублей долга. Так что я счел за благо промолчать и на много лет остался без одеяла. Три раза я проходил инвентаризацию, предъявляя чужое лишнее одеяло, пока добрый василианский священник из Закарпатья не добыл мне одеяло — это случилось в 1951 году.
Дневной отдых затруднен из-за постоянного входа-выхода бригад; лишь в нескольких бараках имеются три секции на три бригады. Обычно же барак это — помещение на сто-сто тридцать мест, поэтому всегда кто-то отдыхает, кто-то ходит, кто-то разговаривает, смеется, играет, шутит. Даже когда в нашем бараке уже не жили воры и тому подобная публика, беспокойная и уклонявшаяся от работы, всегда находились зеки, которые, отработав смену, а чаще просто не выйдя на работу или же выйдя и там пробездельничав, шумели в бараке, играли в карты, шахматы, шашки или домино[96].
В бараках, где поспокойнее, все равно день и ночь люди уходят и приходят с работы, громко галдят, дневальные поднимают шум, моя полы, и орет московское радио, которое начинает трансляцию в шесть утра и заканчивает в два ночи с перерывом на час днем (а по субботам-воскресеньям — в три). Тот, кто работает в ночь, должен прерывать сон и идти на завтрак; кто приходит с работы в девять или десять утра, должен вставать на обед и, может быть, на ужин; только позднее ввели обед и ужин вместе.
Для отдыхающих днем неизменна побудка на поверку. Помощник по быту криком будит спящих, расталкивает, с замешкавшихся сдергивает одеяло. К появлению охранника все должны быть на ногах и в строю: пересчитывают раз или больше, если надо, потом можно опять ложиться. Но вряд ли удастся спокойно заснуть до сигнала, потому что поверка может повторяться до трех, четырех раз в течение часа или нескольких часов.
Есть и другие неудобства, за которые, правда, не отвечает советская власть, но их можно было бы уменьшить, будь хозяева более человечны. Людям по нужде приходится вставать иногда не один раз, а нужник расположен в месте, до крайности неудобном; справлять малую нужду в ямы у барака днем не стоит, а ночью опасно из-за охранников, которые могут застукать и наказать; значит, каждый раз нужно прогуляться до отхожего места. Зимой, когда уже намело сугробы, можно справлять малую нужду прямо в снег, но все равно тяжело натягивать, выходя, верхнюю одежду или одеяло. Многим не во что обуться не только чтобы выйти наружу, но даже просто пройти по грязному и мокрому полу. Сколько раз по нужде или на поверку приходилось идти босым! Ведь дневную обувь на время сна мы отдавали в сушилку.
Надо признаться, что до 1949 года большей части зеков не нужно было даже одеваться на двор, потому что они и не раздевались: нам не давали тюфяков, подушек и даже самого убогого одеяла, как я рассказывал выше. Хотел я дать читателю отдохнуть от тягот, не получилось; а что поделать, таков был отдых, доступный нам, несчастным каторжникам, в советском раю.
Впрочем, кто выспался, тот может пойти в клуб, построенный осенью 1949 года, или с июля-августа 1952 года — на футбольное поле, но и там он не найдет большого утешения. В клубе, если устраивают концерт, то исполняют вещи по памяти и на нескольких убогих инструментах; а если показывают фильм, то только о «героизме» ударников как бы в назидание: смотрите, мол, как надо работать! А то показывают «успехи» в строительстве социализма, бахвалясь так, что нашим истрепанным нервам невмоготу… На футбольном поле можно увидеть лучшего игрока бывшей венгерской сборной. Но как может играть человек, отработав десять-двенадцать часов в шахте? И как можно играть на покрытии из угольных отходов, насыпанном поверх мерзлой глины и превратившемся в хлюпающую жижу?
«А праздники в лагере признавались?» — спросят меня. Тут надо различать между религиозными праздниками и светскими. Я мог бы просто ответить: да, признавались. С той лишь разницей, что в религиозные праздники заставляли больше работать, чтобы их принизить, а в светские — устраивали торжества.
Не подумайте, что зеков радовали эти торжества. Праздников было всего два: 1 мая и 7 ноября. Начинают праздновать их за месяц-полтора, созывая общее собрание. На собрании начальник лагеря и помощник по труду после горячего вступительного слова обращается к начальникам участков, цехов, прорабам, бригадирам и десятникам, предлагая обсудить обязательства по перевыполнению плана на первое или второе полугодие. Разумеется, ни о каком обсуждении нет и речи, все должны принять обязательства, спущенные сверху, но поскольку в СССР все делается «по воле народа», то надо создать видимость соревнования между участками и цехами.
Начальники участков и цехов по понятным причинам усердствуют — обещают резко повысить производительность социалистического труда. Одни берутся увеличить добычу на четыреста тонн, другие на четыреста пятьдесят, третьи на пятьсот. Запрашивают бригадиров и мастеров: среди них, конечно, тоже хватает подхалимов и выслуживающихся перед начальством, но все же их эти обязательства касаются ближе, и им хочется на землю спустить зарвавшихся, но они либо боятся говорить, либо говорят впустую. Если в толпе находится смельчак, поднимающий голос протеста, то начальство делает вид, что не слышит, или шикает на него.
После «обсуждения» и «взятия обязательств» рабочие должны встать на вахту и потрудиться в честь праздника трудящихся: к 1 Мая шахта выдаст на-гора две тысячи тонн угля сверх плана. Так что подготовка к празднику — это своего рода покаянная епитимья; дьявол заставляет поститься и каяться дважды: перед майским праздником и перед советским «рождеством» революции.
Наконец наступает праздник, продолжающийся два дня, но многих освобождают от работы только на один день. Обед тоже особенный: вместо обычной каши дают уменьшенную порцию «макарон», то есть клейкой белой массы, чуть политой подсолнечным маслом, а вместо рыбы дают двадцать пять-тридцать грамм свинины и на третье — сладкое, то есть немного теста, присыпанного сахаром. Добавим, что за эти щедрые подачки у нас отнимают часть пайка: так, порцию сахара, которой нам подсластили праздник, будут сокращать две недели до или две недели после праздника. Правильно я сказал своим товарищам по несчастью: «Видно, наши начальники хотят внушить нам стойкое отвращение к коммунистическим праздникам».
А один раз у нас был праздник сверх обычных двух: семидесятилетие Сталина. Подготовка шла грандиозная: по всей стране во всех отраслях хозяйства развернулось неслыханное соцсоревнование (по описанной выше методе); как же могли остаться в стороне зеки, столь горячо любимые великим Вождем! Весь 1949 год только и разговору было, что о перевыполнении плана.
Наконец наступила торжественная дата 21 декабря. Несколько наивных коммунистов ожидали невесть каких послаблений! Что объявят амнистию, дадут выходные, устроят угощение… Дождались, как же! Работали как всегда, ели баланду как всегда. Само торжество состоялось вечером 20-го в Большом театре, нас же включили в него посредством трансляции, дали послушать подхалимские речи великому тирану, произнесенные лизоблюдами, в том числе из свободных стран.
Легко представить, с каким упоением я выслушал слова, адресованные великому человеку маленьким человеком Паль- миро Тольятти, сказанные им сначала по-итальянски, потом по- русски: итальянский акцент чувствовался, но он не оскорблял слуха вождя, чей грузинский акцент гораздо сильнее досаждал русскому слуху. Пальмиро был скуп на слова, но щедр на похвалы: кульминацией было обращение к Сталину как к «чтимому учителю».
Тут я так взволновался, что не мог удержаться от восклицаний: «Какой позор! Этот… приехал из прекрасной и цивилизованной Италии в страну, где царит варварство, и унижается перед кавказским монстром, который хуже всякого Нерона, и еще называет его учителем, „чтимым учителем“! Да если бы итальянское правительство следовало практике этого учителя, то тебя, товарищ Тольятти, схватили бы на итальянской границе и приговорили к виселице или хоть к двадцати пяти годам каторги. Что бы сказал твой „учитель“, если бы советский депутат отправился в Америку или в Англию и там превознес бы Трумэна или Черчилля, как ты превозносишь эту кавказскую бестию?»
Заметим, что по возвращении на родину Тольятти остался депутатом, может, хоть тут у него мелькнула мысль, что надо сказать спасибо настоящей демократии? Хочу здесь, кстати, привести слова, которые годом раньше я слышал от русских в связи с покушением на Тольятти: «Ваши итальянцы плохо владеют оружием»; «Как можно было дать осечку по такой цели?»; «Если бы эта каналья (русские позаимствовали из итальянского языка слово каналья) попалась не к ним, а нам в руки, уж мы бы с ним разделались».
— А что вы-то против него имеете? Что плохого он сделал русским?
— Что сделал? Его Москва подкармливает, он наш хлеб ест. И коммунизм по всему миру насаждает на нашу голову.