Глава XV. Шестнадцатый лагпункт

Сделки и события

Этот новый лагпункт мало чем отличался от тринадцатого. Те же старые бревенчатые бараки, не оштукатуренные снаружи, внутри обычно обмазанные глиной (казалось, в тех краях не знают известки). Те же керосиновые лампы; те же оловянные миски, те же деревянные ложки. Столовая чуть поприличнее, чем на тринадцатом; такая же баня, только воду не так жалели. Медицинская помощь была бы здесь хуже, если бы не старания начальницы медицинской части, очень серьезного, знающего врача и совестливого человека, ее имя, Варвара, совсем не выражало ее характера; зато другой врач, Коновалов, полностью соответствовал своей фамилии.

Основной контингент лагеря составляли старики и слабосильные: так что поначалу работающих набралось на две-три бригады, остальные практически не работали. А поскольку кто не работает, тот не ест, приходилось туго: триста грамм сырого хлеба утром, двести-двести пятьдесят днем; как всегда пустой суп и водянистая каша.


К весне, обнищав, мы с отцом Венделином решили подражать цыгану, который в феврале продает шубу. Мы продали свои пальто одному приличному малому, расконвоированному зеку, которому разрешалось выходить из лагеря: за пальто он какое-то время давал нам добавку хлеба, что было очень ценно для нас. Он, естественно, заработал на этом: одежда, особенно в те годы, была в стране дефицитом. Не зря блатные высматривали для себя шмотки, более всего заграничные. Помню случай в тюремной бане: мы помылись и пошли забрать вещи из дезинфекции. Я искал-искал свои, но так и не нашел.

— Вы все принесли из прожарки?

— Все. А что? Чего-то нет?

— Моего — ничего.

— А ты сдал прожарить?

— Конечно, сдал. Не голый же я пришел! Пойди, посмотри, может, мой сверток еще там.

— Там пусто.

— Ну и дела! А ведь мои вещи не как у всех. Сутана и черная накидка, очень заметная. Куда вы их дели? Что с ними сделали?

— Да никуда не дели. Если они были, то и есть. Ищи.

— Где? Я уже полчаса ищу. Посмотрел всюду. Ничего нет.

Меж тем, кто уже оделся, ушли, предбанник опустел. Наконец банщик вытащил из-под скамейки две вещи и показал мне:

— Твое?

— Да. Мой пояс и, кажется, моя рубашка.

Я присмотрелся и в бурых лохмотьях, не стиранных месяца четыре, узнал свою последнюю рубашку.

— Да, — подтверждаю, — моя. А где остальное?

— А что остальное? — спросил главный банщик, наблюдавший за нами.

— Брюки, шерстяные кальсоны, накидка и пальто.

— Хорошо. Мы заявим о краже. А пока сходите кто-нибудь на склад и принесите пару кальсон и верхнюю одежду.

Предоставляю читателю самому вообразить, каково было натягивать на себя грязное тряпье в дырах и клочьях ваты. Но больше всего я страдал из-за потери сутаны, последнего символа моего священнического служения; к тому же она была могучим орудием миссионерства, потому что сразу привлекала всеобщее внимание, где бы я ни появлялся. Утешало одно: хоть это напоминало положение моего Господа, и я повторял Его пророческие слова: «И разделят ризы мои».

Все же между учеником и Учителем имелось различие. На Голгофе солдаты раздели Христа и разбойников, здесь, напротив, разбойники раздели меня, а солдаты пришли мне на помощь. Наутро обыскали самые подозрительные бараки и вернули мне сутану, брюки и кальсоны; их нашли у работавших на лесоповале в соломенном тюфяке. А накидка пропала навсегда.

Сколько всего можно рассказать о ворах! Отец Николя, с которым мы потом встретились на Воркуте, поведал бы, как вор сорвал у него с носа очки и был таков. Отец Николя ничего не мог поделать, потому что держал тарелку то ли с супом, то ли с кашей. Потом тот же вор подослал к нему дружков, и те предложили отцу Николя его же очки, заломив при этом несусветную цену.

Здесь, на шестнадцатом лагпункте, с нами был профессор Свирский[74], юрист и знаток канонического права, секретарь польского епископа во Львове. Однажды вечером, возбужденный и озабоченный, он рассказал нам по секрету, что случилось в отхожем месте. Какой-то тип, сидевший рядом, велел отдать ему пиджак.

— С какой стати? Мне, старику, он нужнее!

— Отдай пиджак по-хорошему. У тебя так и так его отнимут, а мне надо расплатиться. Я его проиграл.

— Проиграл свой, а потом и мой?

— Свой пиджак проиграл давно, о том уж думать забыл. Сегодня играл на твой — надо платить. Дай мне его, и дело с концом, не то будет хуже — и тебе, и мне. Его все равно у тебя отберут. А если не расплачусь, с тобой еще и не так посчитаются.

— К счастью, было еще светло, — заключил профессор, — не то этот мерзавец мне бы отмстил. А как быть дальше?

Советовали разное. Не знаю, продал он пиджак или отнес на вещевой склад, помню, что позже видел его в старой телогрейке. Но кражи не было.

Снова о работе

Весной нас нарядили на работы. Их можно бы посчитать довольно легкими, даже льготными, если иметь в виду общее правило; оно применялось к нам на предыдущих и на всех последующих работах. Это правило цинично опровергало советский лозунг «от каждого по возможности, каждому по потребности»; его бы следовало переформулировать так: «от каждого по ненасытным потребностям наших эксплуататоров (с партбилетом в кармане), каждому по возможностям, до крайности скудным».

Мы числились инвалидами из-за постоянного недоедания и полного истощения, поэтому правильно было бы сначала нас накормить и восстановить наши силы, а потом уже требовать работы. Но нашей категории давали еды еще меньше, чем остальным, именно потому, что мы были слабосилка, то есть ничего не производили. Так что, когда нам предложили работать и за это получать прибавку к пайке, мы согласились; и велика была наша благодарность доктору Варваре, которая добилась для нас снижения нормы выработки кому на сорок, кому на тридцать, кому на двадцать процентов. Мы чувствовали благодарность даже к тем, кто наживался на нашем голоде, за то, что они стали давать нам пайку побольше, хотя по-настоящему они не имели права ставить на работу инвалидов. Но такова практика системы: вызывать у жертв благодарность за то, что им вернули десять, после того как отняли сто.

Работа наша состояла в изготовлении рыболовных и камуфляжных сетей. Одни разматывали нити, другие их скручивали, третьи плели сети. Поначалу нас с отцом Яворкой назначили в третью бригаду, где бригадиром был генерал Тихоцкий[75]. Изготовление сетей — работа сама по себе не изнурительная, но, чтобы выработать норму, даже сокращенную на сорок процентов, надо было изготовить 3600 ячеек. За это потом два дня подряд давали по 700 грамм хлеба, за неполную выработку — от 650 грамм и меньше, в зависимости от того, насколько недовыполнена норма. Если сильно не дотянуть до нормы, то пайку уменьшали до 550–300 грамм. Перевыполнившим полагалась добавка, так что пайка доходила до 800 и даже до 900 грамм; поэтому все работали, не покладая рук, от зари до заката, а кое- кто и после.

Несколько недель дела шли неплохо; мне тоже удавалось выработать на 800 грамм хлеба в день. И я еще иногда добавлял ячеек в сеть отца Яворки: в его возрасте руки уже действовали не слишком ловко, зато желудок еще требовал своего, поскольку, хотя он потерял больше трети веса, по природе был крепкого сложения. Сначала инстинкт самосохранения мешал мне перерабатывать сверх сил, но когда я втянулся, дело пошло хорошо. Однажды в пять вечера мы испытали торжество: бригадир и помощник бригадира, принимая выработку, объявили нам, на сколько мы перевыполнили норму. Что это не было торжество «героев труда в построении коммунизма», стало особенно ясно, когда, два дня спустя мы возликовали гораздо больше при появлении бригадира с коробом хлеба.

Но внезапно тучи сгустились, и буря разнесла наш гордо несущийся корабль. Норму выработки повысили: раньше тот, кто сдавал 4000 ячеек, перевыполнял норму на 6–7 процентов; теперь же, чтобы выработать 100 процентов нормы, надо было сдать 4500 ячеек, и за это полагалось только 700 грамм. Мы получили урок, тем не менее многим он не пошел на пользу; самые молодые и ловкие через несколько дней опять ухитрялись перевыполнять норму, но остальные за ними не поспевали. Наконец, может, потому, что и мы наловчились, а может, сил прибавилось, но все втянулись и перевыполнили норму. Только утром генерал Тихоцкий и его помощник не принесли нам прибавки к пайкам; счастье выпало лишь нескольким ударникам труда.

Недели через две грянуло новое увеличение норм. Взрыв возмущения на этот раз был не только против начальства, но и против ударников. С того дня стахановцам пришлось умерить пыл, а тем, кто думал только о себе, пришлось затихнуть, потому что, если они хвастались выработкой, им тут же заявляли, что своей неуемностью они вредят коллективу. «Вы что, не поняли, что если вы сегодня дадите сто пятьдесят процентов нормы, то завтра вам придется сделать двести процентов?» И это была правда, ведь советская волчица

…такая лютая и злая,

Что ненасытно будет голодна,

Вслед за едой еще сильней алкая[76].

Позднее нас, двоих иезуитов, поставили разматывать нить, и мы оказались в несколько худших условиях, но продолжалось это недолго, потому что в мае прекратился завоз нити, а с тем и производство сетей. К сожалению, прекратилась и выдача увеличенных паек, и нас опять стал мучить голод.

Летние запасы

Но тут на помощь пришли весна и лето. Суп в столовой стал менее водянистым: теперь вместо дефицитной кислой капусты в него добавляли молодую крапиву, которую срезали неподалеку от лагеря. Отцу Яворке нашлась работа полегче — писарем при санчасти, я оказался среди счастливчиков, которых послали перебирать картошку. В столовой мы почти не видали картошки, большим везением считалось раз в неделю найти полкартошки в миске, при этом на лагерном складе картофель наполовину сгнил. Наконец начальство решило отделить хорошую картошку от гнилой.

Тогда я впервые узнал, как вкусна сырая картошка, когда есть хочется так, как нам хотелось. В темном подвале, вооружившись за неимением ножей кусками жести, прикрытые корзинами от охраны, мы потихоньку очищали от кожуры проросшие картофелины, сладковатые и не такие твердые, и съедали их с немалым удовольствием. Не сразу, но и я научился есть по шесть-семь картофелин в день; некоторые уплетали до двадцати в день, но это было рискованно: рассказывали, что в другом лагере кто-то расстался с жизнью, переев сырой картошки.

Вечером начальник склада разрешал унести с собой по две-три картофелины; тут каждый старался заполучить картофелины покрупнее, поэтому откладывал их заранее. После этого в бараке мы пекли их на печке или в печке, а то варили в какой-нибудь жестянке. Но в бараке надо было делиться с другими зеками; некоторые продавали картофель или меняли на одежду и махорку Кроме картошки, важным ресурсом были трава и листья (листья липы, к примеру, отличная вещь в тяжелых случаях), а потом добавились более изысканные и редкие продукты, такие как морковь, свекла и репа.

Летом пошла мода на полевые работы. В новых условиях нам удалось если не восстановить силы, то хотя бы помешать их убыванию. Безусловно, с исходом той первой зимы закончился период самого острого голодания; но впереди нас ждало еще много тягот, страданий и нищенского житья!

Природа, просыпающаяся от зимнего сна, могла бы нас радовать благодаря длинным дням; в июне было не больше трех часов темноты. Все кругом пышно расцвело; в лесу слышалось разнообразие птичьих голосов: бесчисленные соловьи, неумолчные даже в краткие сумерки, с двух до половины третьего утра, во множестве тетерева, а еще дрозды, удоды и так далее. Какое бы все это было чудо для слуха и зрения, если бы не наше рабство, если бы нас не держали под постоянным тяжелым гнетом. Сколько пропало втуне поэзии, не нашедшей отзвука в изможденных телах и в затравленных душах!

Клопы

В июне было две недели, когда в бараке не стало житья из-за клопов; с наступлением летнего тепла их расплодилось неимоверное количество. Деревянные стены, деревянные полы, деревянные нары, всюду щели и трещины — идеальные условия для этих насекомых. От раздавленных клопов отвратительный запах, укусы их вызывают раздражение и зуд, не дающие уснуть даже при самой сильной усталости.

В бараке были тьмы и тьмы клопов. Вечером только ляжешь на нары, как начинается кишение: клопы лезут на тебя и сыплются сверху, забираются под рубашку и безжалостно кусают. Бороться с ними в темноте было невозможно, зато при первых лучах света начиналась бойня; и тут стены и нары становились красными, а потом и черными от нашей крови, давно оскудевшей в жилах. Вонь от раздавленных клопов настигала нас повсюду, иногда чувствовалась даже во рту, потому что мелкие насекомые незаметно попадали туда вместе с жалкой пайкой.

Как нас изнурили эти две недели! Помню, что порой вечером остаться на тяжелой работе казалось легче, чем вернуться и лечь на нары, где на тебя набросятся клопы. В поле, как только бригадир объявлял перекур на десять минут, мы ложились на землю и тут же засыпали — это были единственные минуты сна в те памятные две недели. Наконец появились какие-то средства от клопов; кажется, их вывели серой, а людей на три дня переселили в другие бараки.

«Богатство неправедное»[77]

Примерно в то время мне объявили о неожиданном перечислении на мой лицевой счет четырех тысяч рублей, которые у меня отобрали при аресте. Для меня и для моего собрата, отца Яворки, это было некоторым утешением, однако тут же возник вопрос, на что тратить деньги. В лагере нет торговой точки, вне лагеря трудно что-нибудь купить, торговля среди заключенных запрещена; кроме того, покупать еду у таких же несчастных, как мы, не позволяет совесть, а покупать одежду или обувь практически нет смысла.

Позднее я купил куртку, которой тут же лишился, потому что продали ее мне блатные с расчетом выманить у меня деньги: после сделки ко мне пришел один из них и заявил, что это его куртка, что ее украли. Я без звука отдал ему куртку, но, узнав о надувательстве, пошел и потребовал деньги назад. Денег мне не отдали, но обращаться к начальству я не стал, поскольку нарушил запрет на куплю-продажу. Все это произошло, впрочем, в другое время и в другом месте; пока же, в первых числах июля, мне выдали на руки первую сумму из моих денег: 150 рублей. Так что мы купили несколько кусков хлеба у тех заключенных, которые имели другие ресурсы сверх пайки. Говорю мы, потому что мы с отцом Яворкой установили между собой здоровую коммунистическую общность имущества.

Но приближалось время расставания.

Расставание

Где-то десятого июля мне велели приготовиться к переводу. Интересно куда? А вдруг освобождение? Но нет, до него еще было очень далеко…

Я отправился к начальнику лагеря просить передать половину моих денег в пользу отца Яворки. Начальник согласился; это смягчило горечь расставания, однако прощание не прошло без слез. Вполне естественно, что я, молодой, из почтения взял благословение у миссионера и исповедника веры. Но вдруг он сам встал передо мной на колени, чтобы получить благословение у меня! Как же я смутился! Я вышел из положения, лишь прибегнув к «благословению от имени Понтифика».

Обнялись в последний раз. Кто знает, увидимся ли еще? Предчувствия плохие, особенно в отношении старика. Вместе с другими тремя-четырьмя заключенными я вышел за ограду; еще и еще обернулся, махнул рукой друзьям. Особенно жалко собрата: ему шестьдесят три, и в моем лице он утратил опору! К тому времени я навидался страдающих стариков в лагерях и всюду в Советском Союзе!

Как раз за несколько недель до этого за запретной зоной я видел 68-летнего генерала Тихоцкого, плачущего как дитя, потому что с ним плохо обошелся нарядчик, детина лет двадцати пяти: заставил старика волочь из леса бревно, которое еле подняли бы мы, молодые. Таково было применение на практике гордого советского лозунга «молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет». Везде дорога преступлению и рабству. И горе старикам, попавшимся под ноги молодым!..

Святой край

Наша группа была маленькой, конвойные не придирались. В тот летний день идти пешком через леса было больше похоже на прогулку, чем на обычный, ненавистный и тяжкий переход. Даже конвой вопреки обыкновению не материл тех, кто тянул руку к ягодке ежевики или малины. Мы шли на тот же лагпункт, откуда я прибыл четыре месяца назад, однако дорога казалась сейчас другой. Какое преображение за четыре месяца! Тогда все было мертво под снежным покровом, теперь жило и зеленело. И смеют же говорить, что Бога нет! А кто же тогда, как по волшебству, пробудил природу? Кто призвал из дальних стран и континентов всех этих тварей, порхавших над нами?

Как, должно быть, ясно видел истину святой отшельник Серафим, в первой половине прошлого века освятивший своим присутствием эти места! Поблизости, в Саровском монастыре он проводил лишь часть ночи, а на заре уходил в лесную глушь, дабы слить с пением природы хвалы Творцу. Прятался в лесу Серафим и зимой. Он бежал от верующих, толпившихся у его кельи, приносил покаяние распятому Богу. И Бог открыл ему тайну богоотступничества, которое должно было свершиться здесь век спустя. Именно тогда рассказал мне о Серафиме и его пророчествах один русский старик, добрый малый, тоже с шестнадцатого лагпункта:

— В этих лесах стяжал святость Серафим Саровский. Слыхали о таком?

— Слыхал, конечно! Любовью к Пресвятой Евхаристии он напоминает одного католического святого.

— А ведь предсказал он все точно! И падение Романовых, и революцию. В царское время брошюра с текстом пророчества ходила по рукам тайно, потому что первая часть предсказаний не нравилась власти. А как пришли большевики, брошюру снова запретили, ведь предсказана там не только революция, но и ее конец. Серафим так и говорил: «И воспоют „Христос воскресе“ в середине лета».

— Как красиво звучит! Значит, те дни будут как Пасха. А знаете, это совпадает с Фатимским откровением: Матерь Божия, явившись двадцать девять лет тому назад, предсказала гонения, идущие из России, и обещала, что в конце воцарятся вера и мир.

— Да, но у нас мир не продержится долго. Батюшка Серафим предсказал, что в те времена родится Антихрист и принесет еще большие разрушения.

— Знаете, зачастую трудно расшифровать пророчество. В Писании сказано, что у Бога тысячи лет как один день. Фа- тимская Божия Матерь говорила о некоем времени покоя, и мы надеемся, что оно будет долгим и созидательным для царства Христова.

За беседами о прошлом, настоящем и будущем мы и не заметили, как пришли.

Загрузка...