Приговор, вынесенный нам военным трибуналом, подлежал кассации. Я воспользовался этим правом не потому, что ожидал улучшения, но чтобы показать противоречивость моего приговора.
«Военный трибунал, — писал я, — сняв с меня обвинения по пункту 12 статьи 58 и признав тем самым, что я не знал о существовании заговора, с другой стороны, осудил меня как его участника. Что за логика?»
Кассационный суд не счел нужным дать ответ на мою апелляцию. Более того, мне даже не сообщили, был ли вообще мой протест отправлен в Москву. Тем временем нас стали отправлять на другие лагпункты. Начали с меня; направили в пересыльный лагерь, тот же самый двадцать первый лагпункт в Потьме. Я снова встретил здесь друзей, но моего новообращенного уже не было; начальство спрятало его, дабы избавить от «крещения» — это последнее обошлось бы ему дороже первого.
Лично я не думал о мести, а вот другие отомстили бы.
В Потьме большую часть времени я провел в изоляторе. Вначале я был один, но на вторую или третью ночь привели еще двух заключенных. Помолившись, я подошел к ним познакомиться и, протянув руку, сказал: «Пьетро Леони, католический священник».
— Католический? — спросили они удивленно и с некоторым подозрением. — Откуда?
— Из Италии.
— А как вы оказались здесь?
— Я был миссионером в Одессе. В 1945 году меня арестовали.
Говорил я по-русски бегло, так что они, не очень поверив мне, спросили, знаю ли я латынь. Легко пройдя сей экзамен, я услышал от них, что и они католические священники; оба священника принадлежали к Католической Церкви восточного обряда.
Для меня было огромным утешением вновь встретиться с собратьями! Уже более четырнадцати месяцев я не имел подобных встреч; еще больше я обрадовался, узнав, что у отца <Петра> Пересыпкина[85] при себе было все необходимое для совершения св. мессы: семь-восемь капель вина, несколько кусочков просфоры и текст литургии Иоанна Златоуста. Я стал упрашивать отца <Петра> Пересыпкина дать мне сразу же отслужить литургию, самому или с ним. Духовный мой голод был еще сильнее телесного; и то сказать: я не причащался уже два с половиной года. Впрочем, отец <Петр> Пересыпкин сразу согласился: завтрашний день был для них праздником — 21 сентября по старому стилю праздновалось Рождество Богородицы.
Наступило долгожданное утро. Мы ждали окончания утренней суеты; около десяти часов взаперти в своем узилище мы одни совершили священный обряд. Отец <Петр> Пересыпкин и я служили, другой священник помогал: уж не помню, что именно служило нам алтарем; чашей стала, кажется, деревянная ложка, а дискосом — лист бумаги. Ощущалось напряжение, отчасти потому, что отвыкли, отчасти опасались прихода надзирателей. Да и место, и утварь не слишком соответствовали богослужению — было трудно сохранять молитвенное состояние. За то какова была радость по окончании литургии! Никогда, ни до, ни после, я не испытывал такого утешения, как в тот день! Словно это было мое первое причастие!
За неделю, пока я оставался в Потьме, я переписал литургию св. Иоанна Златоуста, которую, впрочем, у меня отобрали во время обыска. Потом меня и еще нескольких человек отправили в край белых медведей[86].
Переезд был тяжелым, как никогда. Чего стоило приключение с наручниками. Сержант, принявший нас в поезде, был сущий садист: поскольку в отсеке, куда хотели затолкать нас всех, места не оставалось, он стал впихивать людей ногой, как сено в мешок. В ответ я отодвинул его ногу своей шапкой; я это сделал непроизвольно. «Сопротивление конвою!» — крикнул сержант. Отведя меня в пустой отсек, он пошел за наручниками. Это устройство состояло из двух зубчатых колец; они были скреплены, но сжимали запястья каждый в отдельности; сдавливание регулировалось. Этой штуковиной сержант соединил мне руки за спиной и, сдавив их, запер меня в отсеке, сказав: «Учись уважать охрану». Затем принялся ходить туда-сюда по проходу, наблюдая за мной.
Сидя неподвижно, я напевал гимны Божественному Гостю — телу Христову, все еще хранившемуся в потайном карманчике у сердца. Мне виделась ночь, которую Он провел в узилище синедриона; я был счастлив, что уподобился Господу. Сержант остановился, посмотрел на меня сквозь железную решетку.
— Ну, как дела?
— Неплохо, — ответил я. — А как ваша фамилия?
— А тебе-то что? — спросил он, насупившись.
— А то, что когда мы прибудем, я подам рапорт вашему командованию о вашем бесчеловечном обращении с заключенными.
Он открыл решетчатую дверь и грубо схватил меня за руки так, что у меня искры из глаз посыпались, сдавил сильнее наручники, повторяя свое любимое: «Знай наш конвой», — и вышел. Теперь я изнемогал от боли. Петь уже не хотелось, я лишь тихо просил Господа помочь мне простить этого палача. Прошло минут десять, боль немного утихла, и тут вернулся зверь. На сей раз он мучил меня дольше; он выкручивал мне руки, приговаривая: «Что, нравится?» Потом стал с силой трясти меня за руки и все твердил: «С нами шутки плохи». Я шептал короткую молитву и тихо стонал: казалось, вот-вот потеряю сознание.
Наконец он отпустил меня, еще минут пять у меня были судороги. Я мог лишь твердить молитву, за себя, за него и за всех своих врагов: я немного успокоился. Сержант вновь вошел и взял меня за израненные руки. «Что вы делаете?!» — воскликнул я с мольбой и упреком. Однако на сей раз страж вставил ключ в наручники, боль вернулась, но руки наконец стали свободны. Сержант перевел меня в купе, изолированное от других заключенных. Я понял, почему он хотел вырвать у меня крики и вопли; осведомившись, кто я по профессии и национальности, он спросил:
— А почему ты не кричал, когда я тебя мучил?
— А зачем кричать?
— А что ты нашептывал?
— Молился Богу и Божьей Матери.
— Чтобы Бог меня наказал?
— Нет, наоборот, молился, чтобы Он вас простил.
— Врешь, не обманешь! Ты проклинал меня!
— Нет, брат мой, проклинать христианин не может. Наш Господь Иисус Христос научил нас делать добро тому, кто делает нам зло, и молиться за врагов. И Он подал нам пример, молясь за распинавших Его. Не верите? Почитайте Евангелие, сами увидите.
Все это, видимо, произвело на него впечатление, потому что вскоре перед моим закутом собрались охранники, включая офицера. Я воспользовался этим, чтобы немного наставить их о Боге, Иисусе Христе и Церкви. Надеюсь, что в ком-то из них это семя дало всходы. Что касается сержанта-садиста, в тот момент он был лишь удивлен, поэтому продолжал мучить меня. Когда мне нужно было на оправку, он позволял трижды дойти до двери, а потом приказывал вернуться; на четвертый раз он позволил войти, потом отослал меня в общий отсек, велев молчать обо всем. До конца первого этапа он не упускал случая выразить мне свою «симпатию».
Последнему испытанию он подверг меня в Москве, когда нас вели пешком с одного вокзала на другой. Я шел в группе наиболее опасных преступников и был сцеплен наручниками с другим заключенным: одно кольцо сжимало мою левую руку, другое — его правую. Однако шагать полагалось быстро, так что частые толчки и рывки причиняли сильную боль. Кто-то из заключенных пожаловался сержанту, что наручники слишком давят. «Это разве давят? — возразил сержант и указал на мое опухшее запястье со следами от зубцов. — Смотри! Вот когда давят, да и то самую малость!» Кровообращение в руках, особенно в левой, восстановилось лишь через три или четыре месяца.
На втором этапе Москва-Вологда конвой оказался человечнее, и переезд проходил спокойно, несмотря на общество блатных. С одним из них я прошел курс катехизиса в камере центрального изолятора, и, кроме того, на суде мои выпады против НКВД произвели на него большое впечатление, поэтому остальные блатные тоже прониклись ко мне уважением… Однако в Вологодской пересыльной тюрьме, где нас держали полдня или больше, воры украли все имущество политзаключенных, обшарив их узлы и карманы. Вынужден был и я отдать последние три рубля, отложенные на покупку бумаги и карандаша, чтобы написать итальянскому послу по прибытии к месту назначения.
Третий этап был сущим кошмаром, как всегда, по вине блатных. В их обществе мы провели около суток, это было между Вологдой и Кировом. Блатных было немного, но они были особенно наглы, находя поддержку у охраны, на сей раз таких же уголовников. Воры снимали с нас одежду получше и отдавали охране за гроши, а чаще всего брали натурой: хлебом, табаком, маргарином, даже водкой. Обчистив одно купе, воры требовали перевести их в другое.
Меня они не тронули, но всю ночь и следующий день я провел беспокойно. В ту ночь я от страха решил проглотить остаток Евхаристии; он был спрятан в ста сорока граммах сахара, полученных при отъезде из Потьмы. Было очень жаль терять это сладостное общество и возможность причащаться еще несколько дней, но я не стал подвергать Божественного Гостя — тело Господне — риску столкновения с охраной: она была страшнее воров. Обыски в поездках случались то и дело, и уже несколько раз я дрожал, когда швыряли на пол мой драгоценный мешочек.
Мы прибыли в Киров поздно вечером. От железной дороги до пересыльной тюрьмы нужно было пройти пешком большое расстояние. Нас, заключенных, было примерно девяносто человек, поэтому сопровождать нас прибыло целое войско охранников с собаками.
Однако в тот вечер одному зеку удалось обмануть чекистов. Разбив нас по четверо, нам приказали взять друг друга под руку. Какое-то время мы шли по железной дороге; на мосту нас стал нагонять паровоз. «Быстро все за мост и направо!» — крикнул командир. Пошла суматоха; ряды нарушились, охрана начала стрелять в воздух, залаяли собаки. За мостом была обрывистая насыпь, а подальше — окраинные дома: подходящее место для побега; один из нас и воспользовался моментом. За беглеца тотчас наказали нас: приказали остановиться, сесть на корточки и устроили на холоде часовую перекличку, чтобы установить, кто счастливчик, обретший свободу.
В тот день еще один старик, по выражению советских заключенных, освободился: его сбило паровозом, тяжело контузило, и он там же умер.
О Кировской пересыльной тюрьме у меня остались грустные воспоминания. Это была самая грязная тюрьма, которую я когда-либо видел; клопы там расплодились в таком множестве, что ночью в полной темноте от них не было спасения. Только вечером во время раздачи еды в камеру вносили жалкую керосиновую лампу и сразу же после ужина уносили, оставляя нас на съедение клопам: во тьме они зверели. Три ночи я провел в этой тюрьме, и эти три ночи были сплошной мукой.
Но и там больше всего страданий причиняли мне паразиты-люди. Это был воровской сброд: постоянное наказание для нормальных людей вплоть до 1950 года, когда советская власть решила изолировать (по крайней мере, частично) уголовников от политических. Утром 6 октября уголовник и политический подрались на моих глазах. Молодой мускулистый латыш сбил спесь с блатных, которые в поезде творили что хотели; уже в поезде этот латыш-силач не позволил ворам хозяйничать в своем купе. Отношения между ними сделались натянутыми; теперь же в общей камере те же негодяи, но уже в большем количестве попытались обокрасть латыша, окружив его, тесня и наступая. Однако после нескольких сильных пинков парень вскочил на нары, держа сапог, и закричал: «Если хоть один подойдет, все кости ему переломаю!» Окружившие его воры сжимали кулаки, готовые напасть, но приблизиться не решались.
Минут через десять воцарилось спокойствие, камера разделилась на два лагеря; однако к полудню дело ухудшилось. Прибыл большой контингент новых заключенных в основном блатных; они удобно расположились на нарах, заставив остальных сесть на пол; сел на пол и я. Тут-то Господь и позволил мне вновь встретиться с Его Преосвященством, монсеньором Николаем Чарнецким[87]. Мне сказали, что в камере находится известный епископ, и показали его.
Он сидел на самом краю нар, с которых меня согнали воры. Кто узнал бы его? Я встал и подошел поцеловать руку тому, кого почитал со времен учебы; а ныне чтил еще больше, видя следы страданий, причиненных ему врагами Господа. Как он постарел с 1941 года! Похудевший, измученный, особенно после изнуряющего этапа (он прибыл с Урала), с одышкой, усилившейся в камере-душегубке. У него тоже не было места прилечь, в то время как воры и убийцы лежали на нарах. Он сидел, прислонившись к стойке, подпиравшей верхние нары. Казалось, он умирает от слабости! В таком состоянии он захотел исповедаться мне, а потом сказал: «Кто знает, может быть, однажды, вам как итальянцу удастся вернуться на Родину Тогда скажите Его Святейшеству, что я счастлив умереть в единении со св. Апостольским престолом». Он говорил по-итальянски; напомнил мне, что св. Иоанн Златоуст умер в изгнании на кавказской земле, ныне советской.
Я решил остаться рядом с Его Преосвященством, но уголовники, сидевшие сзади и уже раньше пытавшиеся стащить с меня пальто, принялись пинать меня, прогоняя с места. Я решил вернуться в середину камеры и встал. Но тут со мной приключилась беда: одни заключенные стояли, другие сидели на полу плечом к плечу. Нельзя было и шагу ступить, чтобы не потревожить кого-нибудь. Нарочно, нет ли, но вдруг один заключенный толкнул меня, говоря: «Что ты ходишь взад-вперед?» Я пошатнулся и упал на двух или трех человек. Один из них ударил меня кулаком и толкнул; от толчка я налетел на других: и на меня обрушились удары по груди, спине, голове, затылку. По мне били, как по мячу, казалось, пришла моя смерть — доведенные до крайности теснотой и духотой, они били меня ни за что, просто давая выход ярости.
Наконец я добрался до нар на другой стороне и попросил «господ», сидевших относительно удобно, позволить мне присесть на самый край. Они разрешили, но заставили дорого заплатить за гостеприимство: сняли с меня пальто и пиджак, которые я носил вместо сутаны еще со времен своих лесных работ; взамен воры дали мне бушлат, отобранный у другого зека, возможно, силой. В конце концов я отошел и лег на пол под нары, и тут в дверях появился охранник с длинным списком в руке. Это была перекличка уголовников, которых временно изолировали от политических. Благодарение Господу! Воздух в камере стал чище во всех смыслах.
Тогда я снова присоединился к монсеньору Николаю; он выразил мне сожаление, что я столько из-за него претерпел. Тем временем в нашу камеру поместили политических заключенных из других камер. Я занял место на верхних нарах; уже в сумерках незнакомый голос вдруг позвал меня: передо мной стоял пожилой бородатый человек, он протянул мне руку, сказав: «Иосиф Слипий»[88]. Я никогда его не встречал, но заочно знал прекрасно, более того, я писал ему из Одессы в 1944 году, когда он был назначен архиепископом и митрополитом Львова. Для меня было радостью и болью оказаться вместе с митрополитом — мучеником за веру.
Вместе с ним в нашей камере появился еще один бородач, старый украинский священник из Галиции. И сколько с тех пор я встретил подобных мучеников! В эти месяцы здесь собрали католических священников со всего Советского Союза, чтобы отправить их за Полярный круг. В бане мы встретили еще одного католического священника, на сей раз — латинского обряда. Это был отец Иосиф Кучинский[89], поляк, родом из Житомира. Благодаря ему я морально объединился с почти своими прихожанами в Днепропетровске, где он служил после меня; так я мало-помалу постигал суть религиозных преследований в конце войны и в послевоенное время.
Впрочем, гонения мы терпели на каждом шагу. Во время обыска после бани тюремные надзиратели отобрали у меня костяной крестик, который я сам выточил в Мордовии обломком напильника.
Днем 8 сентября, получив еды на четыре дня пути, мы отправляемся на железнодорожную станцию. В нашей партии человек сорок, из них три католических священника и два епископа; неплохо, духовно есть кому окормлять жертв коммунистического режима.
На следующий день, проезжая Котлас, поминаем российского экзарха, Леонида Федорова[90], героическую личность: в этом стылом крае он провел последние годы заключения и здесь умер в 1935 году[91]. Сначала его преследовали цари за принятие католичества и за учебу у иезуитов; потом в 1923 году его арестовали и дали десять лет большевики по главному обвинению в том, что он хотел создать антибольшевистский «общий фронт», призывая православных к единству с католиками. В 1926 году освобожден по амнистии с запретом на служение под страхом возврата в тюрьму, но тут же попал в лапы советского правосудия, которое отправило его на Соловки. Отсидев десять лет по первому приговору, он освободился, но всего на несколько недель, поскольку вновь оказал неповиновение тем, кто ставил себя выше Бога, — и снова попал на Север. Еще в первое десятилетие века, будучи семинаристом в Ананьи, он правильно заметил, что Россия примет католичество, но перед этим прольется много крови.
Проезжая через эти леса, где земля удобрена потом и кровью нашего собрата, мы почувствовали прилив бодрости: мы тоже вносим вклад в духовное возрождение России, а также Украины, Белоруссии, Армении, Грузии и всех других краев, живущих во «тьме и тени смертной» большевистского режима. В Печоре двум епископам и старому украинскому священнику велели сойти; нам с отцом <Иосифом> Кучинским предстояло ехать еще двое суток. 10 октября мы увидели снег, местами покрывавший землю. Постепенно белизна снежного покрова становилась сплошной. Этот ранний по сравнению с более умеренными краями снег вызвал у нас несказанную тревогу. «Куда нас везут? — думалось. — Если в октябре уже лежит снег, что будет зимой? А ведь путь еще не окончен…»
Так нам все более прояснялась звериная природа советского режима, миллионами отправлявшего несчастных в этот край белых медведей. Не только климат, но и растительность имела угнетающий вид. Она становилась все более чахлой, деревья мельчали и, постепенно редея, наконец исчезли совсем. Началась тундра; мы были за Полярным кругом. 12 октября эшелон прибыл в Воркуту, город лютого холода и человеческих страданий. Воркута — гордость советского режима; не подумайте, что это мои слова, я только повторяю то, что позже прочел в советской брошюре. В ней большевики выражают гордость: во-первых, тем, что построили город в Заполярье, куда цари, хоть и знали о залежах угля, не смели ссылать своих жертв; а во-вторых, тем, что, в отличие от американцев, не разрабатывающих уголь на Аляске, нашли способ эксплуатировать богатство здешних недр.
Есть чем гордиться! Старые зеки, чудом выжившие с конца тридцатых, когда их свозили сюда на баржах и санях, — тогда слово Воркута означало только реку — рассказывали, что на строительстве одной железной дороги Котлас-Воркута (около 1500 километров) погибло столько народу, что считай, под каждой шпалой по человеческому скелету…