Сивый гнал Теньку рысью, давая небольшие передышки. Прибыть на место, наверное, удастся раньше людей князя, гонцу нужно ещё добраться до княжеского терема, а охранному отряду — собраться и выйти. Миновал Мысок, дошёл до помянутого поворота, дал вправо. Дважды расседлывал Теньку, ненадолго, отдохнуть, утолить жажду, кормил овсом. Трёхберёзку увидел издалека. А чего её не узнать? Стоит деревенька по левую руку, а справа на холме три деревца, как писанные. Давай, Тенька, вдарим, почти пришли.
Огороженную крепостёнку приметил заполдень. Теремок, двое ворот, въездные, выездные, снизаны на дорогу, ровно побрякушки на нитку. Не сходя наземь, перевязал лицо, оставил только глаза. Подъехал, ногой заиграл в ворота: «Эй, за стеной, подъем!», Тенька завторил: «Гы-гы-гы, сторожевые, хватит ворон считать!»
— Кто таков? — над изгородью поднялся вислоусый рыжий заставник — видно на приступке стоял, наблюдал — выглянул сверху вниз. — Я тебя давно глазом поймал, торчишь средь дороги, как пень в огороде.
— Ворожец. От Белочуба. Открывай.
— За этим приехал? — кивнул куда-то в сторону двора.
— За ним.
— Эй, Мятник, айда сюда! Тут за душегубом приехали!
Разнесли ворота, половину вправо, половину влево, впустили. Встретили трое, оружные, готовые ко всему, насторожённые. Не подушки давят, службу несут, вон зыркают, ровно изрубить готовы.
— Да и скатертью дорога! Приехал — забирай. Не поверишь, мимо клети ходим, а руки чешутся. Сам прибил бы гада.
Сивый молча кивнул. Угу. Прибил бы гада. Понимаю.
— Давай княжий знак, и проваливайте оба.
Знак тебе. Безрод завернул наглазную часть клобука повыше на лоб, поднял с земли взгляд, стёр улыбку. Не того взяли, парни, не того. И даже я — не тот. А кого искать — сам не знаю. Одно только и знаю — искать нужно. Мятник и остальные двое натужно сглотнули, сами не поняли отчего в глазах звёзды заплясали, голова закружилась. Ровно свет исчез, а в темноте нечто заворочалось. Темень месит, страх взбивает, и тот поднимается, как опара на дрожжах, того и гляди изо рта полезет криком и воем.
Сивый усмехнулся, уставился на облака. Сторожевые проморгались, раздышались, пошёл воздух в лёгкие. Двое на копьях висят, ровно пьяница на тыне, Мятника качает. Смотрят испуганно, только-только в голове укладывают — это сделал ворожец. Вот так, рукой не дернул, слова не сказал. А сделал.
Безрод стянул губы в прямую черту, вновь опустил взгляд. Сторожевые замычали. Опять! Точно лето враз ушло, солнце укутали чёрные тучи, и не стало света, задули ветры, всех троих укутали в гусиную шкуру. Мятник постарше, покрепче, глаза сломал, вороша мрак впереди. Вот-вот чёрные клубы раздёрнет ветром, и вперёд ступит жуткая жуть, и, видна станет лишь в языках пламени, что вырвутся из пасти…
Усмехнулся. Сторожевых отпустило. Мятник за меч схватился, остальные копейные древки стиснули. Вот-вот заставный воевода клинок наружу потащит, а те двое наконечники с острия покажут, но Сивый медленно покачал головой. Не нужно. Я не враг.
— Ты, умник, с ворожбой заканчивай! — у Мятника зуб на зуб не попадает, а потому стучат. Знобит старшего, колотит.
— Хороший знак?
— Лучший, — буркнул воевода, неловко сдал назад, мало не упал. — Что с этим будет?
— Чего достоин, то и получит. Не больше, не меньше.
— Туда поганцу и дорога! Эй, Сова, веди!
Один из воев убежал за угол крепости, через какое-то время притащил пленника. Руки стянуты за спиной, на голове мешок, по всему видать ноги только-только развязали. Идет, путается, колченожит. Затекли, конечно.
— Мешок, — буркнул Сивый.
Сова сдернул мешок. Он. Сёнге. Глаза заплыли, скула распухла, нос рассажен, губы вздуты, черной коркой подёрнуты. Видно, дорого обошёлся, попортил крови пленителям.
— Буянил?
— Говорили, будто взяли с трудом. Обучен. Дескать, народец метал по сторонам, ровно булки из печи. По башке сзади огрели, да сетями опутали.
— Подойди.
Сёнге прятал глаза, моргал и не мог проморгаться. Слезами залило на ярком солнце.
— Да подойди ты, бестолочь! — Сова толкнул в спину.
Оттнир медленно, коряво пошёл вперед. Сивый головой показал сначала на пленника, затем на Теньку.
— Мешок. И к седлу.
Сова набросил подсудимцу мешок на голову, привязал конец верёвки к седлу, Безрод хлопнул гнедого по шее, и втроём шагом пошли со двора.
— Может, возьмёшь человечка в охранение? — крикнул вослед Мятник. — Не абы кого повёл, душегуб из душегубов!
Безрод мотнул головой, не возьму.
— Да и ладно, — воевода знаком показал, закрывайте ворота. — Друг друга ст о ите. Он у тебя под взглядом заледенеет.
Тенька шёл ровным шагом, будто чувствовал — нельзя рысачить, человек еле на ногах стоит. И лишь когда крепостёнку скрыли деревья, Безрод свернул с дороги в лес. Спешился, разрезал верёвку на руках Сёнге, сдернул мешок.
— Есть будешь? Вон щёки ввалились, ровно у волчары зимой.
Оттнир закрыл лицо руками, какое-то время остервенело месил глаза и утирал слёзы. Режет, ровно песка под веки насыпали. А ведь какая-никая тень от деревьев есть, хоть малость, а полегче.
— Ты как здесь?
— Узнал?
— Мне твоя тряпка не помеха.
— Глазастый, — Сивый усмехнулся, достал из переметной сумы сушёного мяса, воды, сунул в руки.
— Да глаза ни при чем, — оттнир повалился в траву. — Сам видишь, на солнце ослеп. А голос узнал.
— Ну и как тебя взяли?
— А так, — Сёнге ожесточённо сплюнул, располосовал мясо и закинул полоску в рот. — Немка рожать вздумала. К людям и вышел. Я ведь не повитуха.
— Да что же делается в свете, — Безрод хмыкнул, покачал головой, — живёшь с бабой, живёшь, а она рожать надумала.
— Очень смешно.
— Так ведь прячешь лицо на людях. Или нет?
— Сползла тряпка. Так и увидели. Душегубом обозвали, убивать полезли. Совсем ополоумели!
— Сидишь затворником и не знаешь, что в мире творится.
— А что творится?
— Так и не сказали?
— Да несут какую-то чушь! Дескать, я мор пускаю, людей травлю, режу почем зря.
— Не чушь, — Сивый присел на повалку. — Так и есть. И мор есть, и людей режут, как скот.
— Кто?
— Некто с рубцами на лице.
Сёнге перестал жевать. Исколол Сивого взглядом.
— Не знал, что у нас третий есть.
Безрод покачал головой.
— Не думаю. Шёл бы я на пакость, лицо закрыл бы. А этот рожей светит по сторонам, глядите, каков я.
— Подстава?
— И кто помешал? Я или ты?
— Конечно я. Видать, моя глухомань кому-то приглянулась. Думает кто-то хитрый: «А приберу-ка я этот медвежий угол к рукам. Вместе с немкой. Ценность ведь превеликая».
— Тогда, выходит, я.
— Может месть? Друзей у тебя полно, даже я знаю.
— Слишком хитро.
— Ты колючий. Прямо не убьёшь, с солью не схарчишь. Я пробовал.
Сивый усмехнулся. Вот сидит человек, ест мясо, как голодный волк, почти не жуёт, глотает. Вместе не росли, в побратимстве кровь не мешали, встречались всего три раза, а спроси кто, что такое мир в душе — показал бы на рыжего. Этот. Ровно всю жизнь знались. Почему? Усмехнулся бы. Ничего у жизни не украл, а что взял, тем и расплатился. Одно к одному. Чист и пуст. Пуст и чист. Звенит, как пустая долблёнка. Когда убивать полезли, шум в ушах слышали? Это он. Звон вселенской пустоты. Чистоты. Прятался у этого в кулаках. Сёнге, Сёнге дай немного мира в душу.
— Ну, а сам как?
— Застава на Скалистом. Служба. Двое мальчишек. Верна. Всё.
Сёнге счёт-другой щурил глаза, топтался по синим Безродовым ледяным озёрам, наконец, отвернулся. Ну тебя к Злобогу! Ещё ухмыляется. Для того выжил, чтобы на полянке помереть под твоим колючим взглядом?
— Врёшь. Не всё. Есть ещё что-то. Вон, вижу.
Сивый молча кивнул. Есть. Глазастый. Потусторонность во мне растёт, заливает, ровно кувшин, сначала по щиколотку, потом по колени, а теперь по глаза. Не исчезла, не ушла, обжилась и зажила.
— Я кому-то задолжал. Кому — не знаю. Чем отдавать — не ведаю. Неспокойно мне. Тянет куда-то на полночь. Зовёт кто-то.
— А ты не хочешь…
— Скалистый, мальчишки, Верна… Я долго к этому шёл.
— Думаешь, отнимут?
— Как бы сам не оставил.
Сёнге поджал губы, задрал брови, поиграл глазами, ого! Да что должно случиться?
— А что ты с Мятником и остальными сделал?
— Видел?
— Слышал. Клеть под землей, только окошко в мир и есть. Для меня — высоко, для заставных низко.
— Да ничего. Глазки строил.
— Ради всего, мне такие глазки не строй.
Сивый пожал плечами, хмыкнул. Как хочешь.
— Тебе пора. Немка, поди, заждалась. Мальчишка агукает, где отец?
Сёнге вытаращил глаза.
— Какой мальчишка? Мой? Но откуда ты…
— Оттуда, — Сивый усмехнулся, подмигнул, — рот прикрой, муха залетит.
Сёнге почесал загривок.
— Может, и злодея так найдешь? Чих-пых и готово! Далеко ведь глядишь, расписной ты наш.
Сивый хитро прищурился, поглядел так, поглядел эдак.
— Сам дурак.
— А вообще ты зря. Я…
— Конечно, конечно. Ты сам с усами и вылез бы из заставного поруба в два счёта.
— Понятливый ты наш.
— На-ка в дорогу, нож и припас.
Сёнге пожал плечами, отчего не взять. Ножом срезал клок волос, сунул Безроду. Оружие просто так не берут, за него платить надо. Сивый принял срезанный вихор, пустил по ветру. Какое-то время оба смотрели друг на друга. Сейчас что делать? Обниматься или как? Стояли, стояли… Нет, глупо. Один прощаясь, махнул рукой, второй усмехнулся, взлетел в седло. И уже вроде разошлись, показали друг другу спины, как Теньку догнало:
— А ты ведь не спасать меня приехал.
Безрод развернул коня. Отшельник стоял поодаль и смотрел на спасителя исподлобья.
Сивый пожал плечами. Может, и не спасать. А может, и спасать.
— Сам решил убедиться? А если бы я оказался душегубом? Прикончил бы?
Безрод скривился. Усмехнулся. Красавец, нечего сказать. Глаза от побоев чёрные, вокруг глаз синева разлилась, одно к одному.
— Так все же, как узнал бы? А вдруг я и есть душегуб?
— Говорил уже. Дурак ты, а не душегуб.
— Всегда подозревал, что ты умный.
— Тебе туда, прозорливый наш, — Сивый показал рукой и пустил Теньку рысью.
Сивый спал на ходу, когда Тенька, заиграл тревогу. Легко взбрыкнул, эй, проснись, впереди кто-то едет. Безрод открыл глаза. Верховые. Четверо. За перестрел. Идут рысью, спешат. Нет, вы только поглядите! Старые знакомые, Коряга и Взмёт. Мазнули глазами по встречному верховому в клобуке и дальше припустили. Застава впереди. Немного осталось. Нужно спешить.
—…Не шуметь? Указываешь мне не шуметь? — Кукиш тряс кулаками, орал и брызгал слюной, — честь боярская растоптана, товару на тыщи потерял, людей лишился, а ты мне рот затыкаешь?
— Не был бы ты башковитой сволочью, так и дал бы в нос, — Чаян погрозил кулаком. — Всё ведь понимаешь, гад, а визжишь, как порося под ножом.
— Ты на стороне боярства должен быть, Чаян! — Кукиш метался по горнице и мало о стены не бился, как приливная волна о скалы. — Ох, испортило тебя родство с князем, ох испортило! Думаешь, выдал дочку за Отваду, породнился с князем, перестал быть боярином? Нас… нас, боярство под корень вырезает этот мор! Мы теряем людей и торговые поезда! Никогда не верил Сивому, и на тебе! Вылезла гниль наружу! Косит народ, ровно косой, да ещё ухмыляется! Тварь такая! Мой поезд вырезал, как стоячих! Даже ухом не успели повести! Пока Стюжень да Урач не разморозили остатних, стояли ровно изваяния! Сивый, Сивый, ах тварь такая! Злобожьи проделки, истинно тебе говорю — злобожьи проделки!
— Ты дурак? Язык у тебя без костей! Только благодаря Безроду ты до сих пор жив!
Кукиш подскочил к Чаяну, мало носом не боднул.
— Я тебе не голь перекатная, и не рвань подзаборная! Я боярин! Именитый, да родовитый! Боярин опора любого правителя! На клинках моей дружины солнце сверкает, как оголтелое, я в княжество золото везу, и таких, как мы, находники, ровно овец, не режут! Князья приходят и уходят, а именитые да родовитые остаются!
— Ишь ты, как заговорил! Дескать, пришел бы Брюнсдюр, и пылинки с тебя сдул? Приблизил, обласкал? Ох, говорил я князю — кто-то давно попутал боярские берега и купеческие!
— Да! — рявкнул Кукиш и сложил из пальцев дулю. — Вот вам! Не дождётесь! Кукиша не извести! Кукиш не сгинет! Я вас всех переживу! И до князя всё равно достучусь! Не вздумай мне мешать!
— И чего хочешь?
— Пусть ублюдка Сивого в поруб швырнёт! Подумать только, злодей, душегуб, а наш князь пускает слюни! Безродушка то, Безродушка это. Тюти-пути, сюси-пуси… Изловить поганца! Спустить семь шкур! Да пусть бы долго дух не отпускал, пусть бы помучился!
— Боярство тебя не поддержит.
— Ты выжил из ума, старый кашлюн! Трое наших пострадали от рук этой мрази! Трое бояр! И не самые малые! Пока ещё ничего, но не сегодня-завтра поезда перестанут идти в наши пристани, иноземные купцы перепугаются и забьются в норы! Торговля встаёт! Уже теперь грюги пустые на волнах качаются, товару едва половина от тучных времён! Прикажешь плясать от радости?
— Никто этому не рад. Но беситься от злобы тоже не дело!
— Старый дятел! Совсем из ума выжил? Нет здесь бешенства, нет и злобы! Думаешь, мы забыли Косоворота? Бедолага по сию пору носа в Сторожище не кажет. Сколько человек должно сказать, что их резал и травил выродок с сивыми волосами и рубцами по всему лицу? Сколько? Люди видели всё своими глазами, только вы с князем светлы очи закрыли! Когда появится следующий чёрный вестник? Когда объявят, что Сивый изрубил очередной купеческий поезд из чужедальних краёв?
Кто-то дробно застучал сапогами по ступеням лестницы Чаянова терема, бояре, волком зыркая друг на друга, умолкли. Ближе… ближе… кто-то нёсся к двери сломя голову. Бухнула расписная дверь, в створе встал приказчик Чаяна Шестак: глаза дикие, круглые, руки трясутся, задыхается, отдышаться не может.
— Ну, чего замер?
— Чаян, батюшка родной, беда! Купецкий поезд из полуденных земель… Всё! Двое только и выжили. Остальные порублены, товар уничтожен.
— Ага! Что я говорил! — Кукиш мало не продырявил Чаяна пальцем. — И, по-моему, кто-то задержался в старшинах боярского совета! Кто-то очень старый и непроходимо глупый!
— Ты рот-то прикрой, бестолочь, — Чаян медленно встал и даже яростного запала Кукиша не хватило, чтобы выстоять, не податься назад, не отступить.
Хозяин глядит сверху вниз, под седой бородой скулы ходят, того и гляди плюнет в рожу, даст по морде, а что останется глазами подожжёт.
— Я прикрою рот, но открою князю глаза, — Кукиш отступил к двери. — И ты меня не остановишь! Ещё один поезд уничтожен! Веселуха! Княжество летит к Злобожьей матери, а этим двоим всё божья роса! Ну-ка прочь с дороги, придурок!
Кукиш отпихнул так и не пришедшего в себя Шестака, вылетел прочь. Чаян зло плюнул под ноги, проводил гостенёчка острым взглядом, смачно припечатал кулаком ладонь.
— Придурок — значит «при дураке»? — с нехорошей, недоброй улыбкой Чаян подошёл к двери, уставился на Шестака.
— Чаян, батюшка, не слушай Кукиша. Дурной он, злой! Язык у него как помело!
— Где сейчас те последние? Ну, что выжили?
— Известно где, к Стюженю свезли. Плохие-е-е-е, — приказчик, закрыв глаза, покачал головой. — Лиц на обоих нет, один не говорит, второй трясётся.
Чаян какое-то время молча буравил Шестака избела-голубыми глазами, затем стремительно, как мальчишка сорвался с места.
— Я иду к князю! Где мой дождевик?
— Который батюшка?
— Расшитый звёздами, — уже с лестницы ответил боярин.
— Там, у двери, — приказчик заторопился следом. Ага, старый, старый, а ты успей за ним, если шаг твой короче, и сам ты меньше. — На лавке лежит, слева.
Безрод, не открывая лица, доехал до родных мест, вернее до мест, что должны были стать родными, сложись всё иначе. На самой границе с млечами раскинулись земли Ржаных, рода настолько же древнего насколько чистого. Сволочами не ославлен, дураками остался не богат. Сивый усмехнулся. Ты кто? Безрод. Куда едешь? В свой род. Смешно.
В речных низинах люди косят. Хороший год, вторые травы поднялись по пояс. Косари видят верхового, останавливают работу, прикладывают ладонь к глазам, легко кланяются. Кто такой? Идет шагом, никуда не торопится, вряд ли беду везёт. Беды и радость любят намёт.
В двух больших деревнях Ржаные живут. Тенька ступил в пределы Большой Ржаной. Мать была отсюда, узор по её рубахе бежал тот же, что носят тутошние, и только скажите, что не летит впереди человека то, что и псам не учуять. И ведь не лают! Молчат. Знают, свой едет, хоть и не подойдут близко.
— Врасплох думал застать? — из дома вышел старшина Топор, погрозил пальцем, — А мне уже разведка донесла!
— А разведка, поди, сопливая?
— А то! Из лесу только вышел, а мне шепчут, мол, дядька Топор, там Сивый на Теньке едет!
— Вырастут, к себе на заставу возьму.
— Ну-ка иди сюда, бродячий сын! Дай обниму.
Безрод усмехнулся, дался объятиям родича. Вот честное слово, странно всё. Обнимаешь чужака, что узнал лишь несколько лет назад, и ровно охотник ищешь внутри себя следы огня. Ищешь в снегу следы незапамятного лета. Запорошено всё внутрях сугробами в рост, сковано вековечными льдами, а где-то в крохотной проталине плюется, шипит на жухлой траве уголёк. Ямища провала огромна, снежные стены взмывают далеко в небо, а он шипит, пыхтит, кричит на весь свет о скором жарком солнце. Дайте только срок.
— Шагай в дом, старуха уже на стол мечет.
Сивый хмыкнул, на пороге оглянулся. «Разведка» за тыном прячется, лыбится щербатыми ртами, козявки добывает. Подмигнул, показал на Теньку, мол, обиходьте. И будьте готовы ко всему. Земля мягкая, больно не будет.
— Я тебя от работы оторвал, — Безрод выглянул на хозяина искоса.
— За меня пятеро косят, — Топор подмигнул. Выше нос, родич. — Чего задумался? Пей давай!
— Думаю, как сложилась бы моя жизнь тут, в этих землях, — Сивый намочил усы брагой.
— Хорошо сложилась бы. Мать твоя, Ласточка, ровно солнышко была. Улыбнётся, всей улице светло делалось. Осталась бы жива, смеялся бы ты громче всех Ржаных. За Двужила собирались отдать. Ох и парень был! И сейчас ничего ещё.
— Ничего? — жена Топора, «Топорица» как её про себя звал Сивый, укоризненно закивала, ставя на стол кувшин квасу. — Вон, тетки на тридцать лет младше слюни роняют, сохнут почем зря.
— Вдовицы, — Топор подмигнул Безроду, мол, на бабские россказни внимания не обращай. — Но муж всамделишно стоящий.
— Просто стоящий? Ты, дорогой родич, поди, не знаешь историю про лихих людишек и Двужила? Расскажи, старик, расскажи!
— Какой я тебе старик! — Топор делано возмутился, погрозил жене кулаком, — Да во мне сил, как в молодом! Это некоторые кобылки посдулись, больше не тянут молодых ездарей!
— Тьфу, дурак! — Топорица закатила глаза и залилась краской. — Кто о чём, а вшивый о бане!
— Но к делу то отношения не имеет, — старшина назидательно вздел палец. — Двужил на самом деле троих лихих оприходовал, двоих вусмерть. Дураки, на седину купились. А там моща, ровно у коня!
— И что?
— А то! Двоим бошки свернул, третий с лошади упал неудачно.
Сивый покачал головой, поджал губы. Где-то в паре шагов отсюда живёт человек, что мог стать твоим отцом. Который раз слушается, да всё представляется такая сладкая быль, что желваки сводит, в глазах щиплет. Не подбирался к сладким грезам близко, так и вздыхал отстраненно, как о чем-то далеком. Ну, есть и есть где-то счастье на краю света. Так оно всегда чужое и не про тебя. А тут близко. Руку можно пожать. Ходишь местами, где мать гуляла, смеялась, месила девчонкой пыль босыми ногами, была счастлива и летала, ровно ласточка. Нежная. Любимая. И сам смеялся бы громче всех Ржаных. И рубцы не мешали бы, потому как не было бы этих дурацких ножевых отметин. Будто стоял допреж на дороге, оглядывался по сторонам — сзади туман, туман и впереди, а потом наддуло, и дымку сзади разметало к такой-то матери. И встала там Большая Ржаная: бежит из неё твоя дорога, на крыльце дома старшина Топор зазывно машет, мальчишки носятся, горланят, голубей пугают, а где-то за далекими яблонями человек стоит, да на видное не выходит. Двужил. И блеск оттуда летит, ровно солнце в стекле играет. Глаза блестят. Только не понять, добром или злом…
— Зол на меня Двужил, — Сивый усмехнулся. — Ни разу не вышел, руки не подал.
— Обижен, — старшина развел руками, показал: брагу не забывай ко рту подносить. — Твой-то батюшка Ласточку из-под носа его увёл. До сих пор зло из души не избыл.
— Да и не был он счастлив, — Топорица махнула рукой. — Жили с Белёной без лада, просто потому что надо. А как не стало её, вовсе замкнулся. И сыновья такие же.
— А больше на меня никто не обижен? Зуб не точит?
— Ты это про что? — Топор хитро стрельнул глазами поверх кружки с брагой.
— Ну, мало ли… — Сивый покрутил в воздухе рукой.
— Да болтают всякое. Но мы не верим.
— Я этого не делал, — Безрод покачал головой.
— Род у нас старый, белый. А дурнями отчего не богат, знаешь? Думаешь оттого, что нет их вовсе?
Сивый усмехнулся, вопросительно выгнул брови.
— Оттого, что наружу не пускаем. На всякий роток не накинешь платок, но закрыть крикуна в погребе — милое дело.
— А что в окр у ге творится?
Топоры переглянулись, помрачнели.
— Там Упоймыху выкосило. Мор, — старшина показал рукой вправо от себя, — там выморило Солнечную и Семидворку. Там — ещё две деревни, двадцать дворов.
— И бьёт всё вокруг вас, да сюда не попадает, — Безрод нахмурился, хозяева зябко передернули плечами.
— Дурно это пахнет, — Топорица с надеждой захлопала глазами. Родич высоко поднялся, много знает, воеводой у князя, авось успокоит, объяснит, что бояться нечего.
— Ещё как дурно, — Топор коротко кивнул. — Да ещё россказни про человека с рубцами… Ровно имя дёгтем мажут.
— Схожу к старому, — Сивый, извиняясь, засобирался из-за стола.
— Сходи, сходи. И от нас вот передай, — Топор кивнул жене, ну-ка собери гостинец, и едва та умчалась за чистым рушником, поманил Безрода пальцем. — Гляди в оба. Двужилы опасны. Знаемся, конечно, много лет и всё такое, но в голове у них я не рылся, что там копошится, не знаю. Но не нравятся они мне последнее время.
Кивнул. Хорошо. Остерегусь.
Старик сидел на завалинке, сухой, прямой, белый, ровно снег. Улыбался. Не знал бы Сивый, что светило и так восходит каждое утро, подумал бы на старого — от него солнце занимается и поддувается. Спиной к стене, руки покоятся на клюке, сам будто спит. Не, не спит. Безрод усмехнулся. Совестно хмуриться, деда морозить, хотя, поди заморозь того, кого солнце слушается.
— Дед, я пришёл.
Ступил во двор, привязал Теньку к тыну, подошёл, опустился на колени. Потёрся головой о грубые, сухие руки. А старик открыл глаза, легонько по лбу щёлкнул, жив-здоров, гуляка?
— Ого, племяш пожаловал! — почти следом, во двор вошёл седой косарь, сам уже не первой молодости. — А я иду и думаю, что за верховой заблудился?
Дядька здоров, лучится солнцем, глаза сияют, улыбка от уха до уха, в сивой бороде сверкают белые зубы. Поднял с колен, обнимает и ровно огнём палит, хорошо делается, будто к печке прислонился, так и пышет Плет о к жаром и радостью. Греет. И нипочем ему твои сугробы и вековечные льды.
Старик поднялся с завалинки, обеими руками обхватил голову Безрода и долго не отводил прозрачного взгляда.
— Как? Лучше?
Сивый растянул губы. Вот, гляди, ещё плохо выходит. Не то скривился, не то скуксился.
— На меня смотри, — старик улыбнулся, а сердце бродячего гуляки пропустило удар.
Так пылко, наверное, улыбалась мама. Глаза заволокло неясной пеленой, ровно оконное стекло после дождя, и видится на месте белобородого лица чьё-то другое, тоньше, нежнее…
Спрятал глаза за дедовым плечом, обнимал старика, пока не отпустило. А Улыбай шептал, да по голове гладил:
— Грейся, милый. Грейся.
— Где он? А дайте-ка, братана, сюда! — ровно небольшая дружина во двор влетели четверо молодцев, такие же улыбчивые, как отец и дед. Косы пристроили вдоль стены, целый ряд получился, вроде копейного. От обилия белых зубов, радостных глаз и улыбок сделалось так жарко, как делалось считанные разы — пальцев одной руки хватит перечесть. А двор затопил, ровно приливная волна низкий берег, ядрёный дух свежескошенной травы, зелёный и чистый. А мальчишки и девчонки из дома во двор ссыпались по степенчатому порогу, ровно горошинки, каждую ступеньку обстучали, тук-тук-тук.
— Дядька Безрод!
— Дядька Безрод, а у нас соболя и песцы окотились! Вот!
— Дядька, и меня, и меня поцелуй…
— Какой он теперь Безрод, бестолковые! — загоготали отцы и братья, — Ледобой! Ну, или Сивый на крайний раз.
Младшая, трехлетка Вертляйка протиснулась, просочилась продралась через частокол ног, задергала Сивого за порты, давай, поднимай на руки, хватит со взрослым глупостями заниматься. О-о-о, этот весёлый звонкий смех должен был расколоть тишину деревни, ровно глиняный кувшин, да он и расколол.
— Большую птицу к нам занесло! — крикнул сосед со своего порога, приложив руки ко рту.
— Ты, родич, сильно на бражку не налегай, тебе ещё вон сколько дворов обходить! — гоготнули с улицы — на тыне уже висела целая толпа и приветственно руками махала.
— Ну, уж нет! — Улыбай покачал головой, а Сивый расщекотал Вертляйку так, что кроха восторженно завопила. — Сделаем лучше — все к нам. Эй, Шишка, слыхал? Все к нам!
Сосед с готовностью кивнул, показал, я сечас, только в избу нырну, за бражкой… И дружный, звонкий, заливистый смех на один заряничный вечер вырвал Большую Ржаную из мира, где расползаются вокруг мор и душегубство, и на мгновение Безроду показалось, что и сам он смеётся. В полный голос.
— Ты кого высматриваешь?
— Двужил так и сторонится меня.
Улыбай подмигнул внуку.
— Тяжко ему. На жизнь оглядывается. Сам себе признаётся, что не удалась.
— Вроде не мальчишка, должен соображать.
— А что делать, если наш смех по всей деревне летит? — старик солнечно улыбнулся. — А что делать, если твои племяшки, да мои правнучки сияют, как зерцало? А что делать, если всё ему напоминает Ласточку, и то, как хорошо сложилась бы с ней жизнь? И тут ты, балбес, объявился. Мало ему было нас, неуёмных?
Сивый смотрел, как пляшет народ Большой Ржаной во дворе Улыбая, и растягивал губы. Два. Уже два места на белом свете, где хорошо дышится. Скалистый и Большая Ржаная. Нахмурился. Только взгляд постоянно убегает на полночь, ровно пойманный волк — приручен, да не совсем. Ищет что-то. Или кого-то.
— Деда, не верь. Не я это паскудство творю.
— Глупый, — старик рассмеялся, а Сивый улыбнулся. Вроде старый уже, положено от болячек морщиться, да на скорый конец мрачно коситься, а этот смеется. Порода. — Да в тебя солнце, ровно в зерцало, смотрится, а ты грязь в себе ищешь.
— Не всё со мной благополучно, — Безрод покачал головой.
— А ты плыви.
— Плыви?
— Думал, дед старый, объяснять долго? — старик крепко сжал Безродову руку. — Да, плыви. Швырнут тебя в воду, казалось бы, где земля, а где вода… а ведь плывёшь.
— Да, плыву.
— Рыбой не станешь, жабрами не обзаведёшься, но на берег выберешься.
— Выберусь.
— А в следующий раз Верну привези. И мальчишек. Давненько не видел.
Сивый, не мигая, смотрел на деда.
— Ты знал, что я есть на свете?
Старик улыбчиво кивнул.
— Наверняка не знал, но о чем-то таком догадывался.
Безрод опустил глаза, затаил дыхание, ровно перед прыжком в безду.
— Дед, меня младенца Ледован принял. Он мой повивальный дядька. Вы должны знать.
— Суровый мужчина, — Улыбай покачал головой. — А раньше чего молчал? Боялся?
— Гнать таких родичей взашей, — Сивый ухмыльнулся.
— Доля твоя такая. Затейливо с тобой было ещё до рождения. Непростой народ вокруг тебя вьётся, батюшку твоего только вспомнить. Так отчего дальше должно быть легко и весело?
— А как с отцом было?
Улыбай рассмеялся. Этот не устанет спрашивать, да уж ладно, язык не отсохнет. И ведь каждое слово ловит, ровно новое ищет в старой были. Вертляйка с разбегу прыгнула прадеду на колени, откинулась на Безрода и пальцами повела по узору на рубахе, напевая: «Ржаная, ржаная, солома сенная…»
— А просто было. Только от той простоты голова кругом ушла. Ступил во двор верховой, спешился. Солнце садилось. Ласточка из окна выглядывает, зубами сверкает. Дурочкой отродясь не была, если молодец на коне пожаловал — непременно звать. Или парня на войну, или девку замуж. Броня на нём сверкает, шлем к седлу приторочен, только бармица шеломная звякает, и звень та ровно птица цвиркает — в каждом ухе, да с переливами.
— А яблоню нашу видишь? — Вертляйка шепнула Безроду в самое ухо, пальчиком показала.
Сивый кивнул. Ещё бы не увидеть. Исполинская яблоня. Видна с окраины Большой Ржаной, а тени в ясный день, такой как сейчас, от нее получается столько, что вся деревня пирует за столами, да на солнце и носа не кажет.
— Это его конь! — благоговейно прошептала девчонка и закивала для пущей верности, не счёл бы дядька за болтушку.
— Конь? — Безрод недоуменно усмехнулся.
— Конь, — кивнул старик, улыбаясь. — Неужели не рассказывали? Ещё мальчишкой так помню: пятак возле тына утоптан был, что тракт мимоезжий. Земля крепкая, ровно каменюка, трава не росла. А тут конь твоего батюшки яблоки оставил. Облагодетельствовал, стало быть.
Старик рассмеялся чему-то своему, а Безрод жадно ловил картинку глазами и ушами — вот честное слово, прячешь в душу, как припас на студёную пору. Достанешь промозглой зимой тёплое воспоминание из тайников памяти — ровно кадку с летними огурцами распечатал. Щекочет нос тонкий рассол, а если с мятой, как Верна делает… слюни качает, аж брыли хлюпают. Хоть миску подставляй.
—…Ну оставил и оставил, казалось бы, эка невидаль. Только ведь проросло на том месте! Никогда не росло, а тут нате вам. И полезло, и полезло… сам видишь, ствол вдвоем не обхватишь, вся Ржаная яблоки жует, только хруст стоит. Ровесница твоя. Ну, малеха постарше.
Сивый понимающе кивнул. Да, почти ровесница, и в ту щёлку даже года не всунешь.
— А отец?
— А что отец? Вот как ты понимаешь, что не простой человек перед тобой? Ни тебе бояр, дружинных и теремных, как при князе, один одинёшенек, а проехал бы тогда мимо князь, я и глазом не повел бы. Провели гостя в избу, усадили за стол. Ласточка на бабьей половине возится, с матерью снедь готовят, и нет-нет прилетит оттуда звонкий смех. Она засмеётся, гость шлем поправит, она смеётся, гость шлем поправляет, а звенят оба — что Ласточка, что бармица на шлеме — ровно птицы из одного леска.
Безрод убежал взглядом за дальнокрай, туда, где солнце готовило себе ложницу на ночь, и от того вселенского малинового пожарища во рту кисло-сладко сделалось, ну чисто мальчишкой горсть ягод уговорил — хорошо-хорошо. Сам в беззаботном детстве и следочка не оставил, не узнал такого счастья, а Вертляйка вот точно знает: перепачкалась малиной от уха до уха, даже на носу пятно, и наступи сейчас промозглая ночь — вынес бы девчонку за порог, да светил вокруг, ровно светочем, ещё и попросил бы зубки спрятать, не ровен час петухи попутают, в полночь зайдутся, ровно заря занимается. Да и как тут не сиять — мамка рядом, папка за спиной, прадед за попку держит, а сама на дядьке лежишь, чисто на перине. Красота!
— Свадьбу сыграли через день. Почему ждать не стал твой батюшка, отчего так срочно… одно знаю — так было нужно. Нет, я само собой спросил, а он смотрит на меня, тяжело так, челюстью водит, и отвечает, мол, время подошло. И ведь так сказал, что веришь — парень и сам не дурак и дураков за перестрел обходит. И знаешь что… — старик вперил взгляд в заряничный багрец, усмехнулся, огладил снежную бороду, — тогда я почувствовал, что на моём слове весь мир держится, всё сущее ждёт моего согласия.
Сивый оторвал взгляд от ягодного далёка, приподнял брови.
— А вот так! Сидит твой батюшка, ответа моего ждёт, но мы тут в Большой Ржаной тоже не пальцем деланы. Болтаю о том, о сём, выдержку гостя временем проверяю: не подожжёт ли избу искрами? Эх, время, время…
Улыбай подмигнул внуку, расщекотал правнучку и пока та заливалась серебряным хохотком, закончил:
— Тени в избе на одном месте замерли, пока «да» не сказал, вперёд не ушли. Да что ушли — просто скакнули. А ведь кувшин браги уговорили.
— А Двужил?
— Когда вернулся, Ласточки и след простыл. Дурным сделался, собственную корову цепом насмерть забил. Насилу скрутили, четверых разметал…
Деда, деда, как у тебя получается, о горестях говоришь: человек в бешенство впал — а посмотреть на тебя, только одно и крутится на уме: всё будет хорошо! Как?
— Что там за переполох? — глядя на ворота, старик сощурил глаза, — Никак Белопят вернулся?
— Здорово, дед Улыбай! Ого, Сивый приехал? Ну, здравствуй, родич! А я, вишь, только из города, а у вас гулянка на весь свет!
— И как город?
— Худо. Опять сгинул торговый поезд. Троих привезли на последних жилках, говорят…
Белопят осёкся, стреножил язык, бросил взгляд туда-сюда.
— Уж договаривай.
— К чистому грязь не липнет, сказать можно. Говорят, всё твоих рук дело, родич, дескать, ты всю сторону выкашиваешь. Млечи ропщут, былинеи сопят, соловеи Отваду осаждают, мол, сдай душегуба. Со всех сторон давят. Держится князь, не хочет слушать.
— Стало быть, уже гонца за мной на Скалистый отправил, — Сивый понимающе кивнул, ухмыльнулся, окинул глазом двор.
Веселятся люди, ровно нет за границей Большой Ржаной остальной Вселенной, больной и умирающей, двоюродные братья с дядькой нет-нет, да поглядывают. Просто смотрят. Не подходят, понимают, деду и внуку нужно поговорить.
— И аккурат в зиму твоего рождения такие холода грянули, что деревья трескались, и три года потом не было тепла, летом катались на санках, ровно зимой, люди солнца за облаками не видели. И облачища висели тяжёлые такие, серые, ровно печной сажи кто в небо швырнул, да размазал ветром по всем сторонам, что кисельную гущу по миске.
Сивый встал. Подбросил Вертляйку, поймал, взлохматил волосы. Крепко обнял деда. Мог бы — сунул за пазуху, да с собой увез, ровно бельчонка. Едешь, маешься дурнотными думками, а против сердца тепло, и свет через тканину бьёт, тьму отгоняет. Уже после проводной чаши дядьку и каждого из братьев стиснул до боли в рёбрах, и честное слово, так это странно звучало в голове: «Брата обнимаю», хоть щипай себя, общипайся, буди от мнимого сна. Каждую племяшку чмокнул в лоб, мальчишкам взлохматил вихры, ох не кончались бы проводы, век стоял бы во дворе, облепленный детьми, ровно медведь-воришка пчёлами.
— Вот возьми, погрызёшь в дороге, — дядька бросил на круп Теньке перемётную суму со снедью. — Припас как припас, ясное дело не удивим, но таких яблок ты нигде не найдешь…
Безрод окинул взглядом двор. Вон Шишка брагу яблоком заедает, спорит о чем-то с Карпом, и до того оба вошли в раж, что не заметили его отъезда. Сивый усмехнулся, уж прожевал бы сначала, Шишка, потом разоряйся — яблочная жеванина изо рта летит во все стороны, бедолага Карп, аж рукавом утирается. Дети носятся вокруг Теньки, за повод тянут, каждому хочется вывести воеводского коня за ворота. Ох, забыл кто-то Тенькины поддавки, ох кто-то проверит землю попкой на прочность. Точно, трое грянули наземь, а Тенька ржёт, губы скалит, гривой довольно трясёт, глазом назад косит, молодец я? Если в лошадином мире и должен быть свой Тычок — нате вам, полюбуйтесь, вот он под седлом ходит. Старшина подошёл последним, у самых ворот, многозначительно выгнул брови.
— Что бы ни случилось, здесь твой дом. И почаще вспоминай родителей.
Сивый кивнул. Каждый день вспоминаю.