Глава 7

— Ну чего воды в рот набрала? — Верна усмехнулась, — давай спрашивай. Чую, как язык свербит, о зубы трется.

— Там на берегу… Почему ни одна из вас мужа не поцеловала? И никто из мужчин жену даже не обнял. Почему? Ведь всякое в море случается. Могли… и не вернуться.

Покосилась на спасёнку. Нет, вы посмотрите на неё! Глазастая утопленница. Заметила! Что ещё заметила?

— Надо было платье скинуть, там на берегу? На мужа залезть?

— Ну, зачем так. Просто обнять… поцеловать… Это же так… правильно.

— Видела ведь баб во дни, когда те маются бабскими хворями? Себя со стороны видела?

Ассуна в свою очередь удивленно вскинула чёрные брови.

— Себя не видела, но представляю хорошо. То злая бываю, то веселая… Но при чем тут это?

— Простых слов не понимаешь, — продолжила Верна с ухмылкой, — знаешь, что не нужно делать, и все равно делаешь. Иной раз на стену лезешь, в другой раз посуду бьешь. Настанет конец света — не заметишь.

— Ну… — вздохнула Ассуна, — как-то так.

— А теперь представь себе существо, полностью тебе противоположное. Оно не мается болями, всегда хорошо слышит, что говорят, не лезет понапрасну на стену и всегда… всегда замечает, когда наступает конец света. Ты хочешь, чтобы их в пот и в краску бросало, как роженицу? Чтобы сослепу ломились в закрытые двери? Чтобы ржали беспричинно? Чтобы в засаде не усидели, оттого, что кровь ударила в голову?

Ассуна не смогла скрыть улыбку. Да, жена воеводы умеет расписать смешное.

— Потому и не видела слюней на берегу. И если у самой голова имеется, не станешь мужа уподоблять себе.

— Но…

— О-о-о, это будет. Конечно, будет, — Верна, усмехаясь, махнула рукой. — Поцелуйчики и что покрепче будут потом, без глаз. Остров ходуном уйдет. Так что, эти дни тебе лучше спать на полу.

Ассуна отвернулась. Улыбку спрятала. Они тут, на острове умеют развеселить.

— Хотя, должна тебе сказать, — Верна скривилась, ровно зубы холодным прихватило, — Не всегда они слышат, что им говорят. Иной раз в упор смотрит, а чувство такое, ровно мимо тебя глядит.

— Без… Без… Ты про него? Ну… про воеводу?

— Этот вообще парняга непостижимый. Про него разговор отдельный. Я про остальных. Хитрые жуки. Прикинутся дубами, глазками хлоп-хлоп, мол, не понимаю, о чем ты, милая, говоришь. А сами делают, как знают.

— Твой такой же?

— А? Не. Этот даже дураком не прикидывается. Просто смотрит мимо тебя, даже сквозь, и сама себе говоришь: «Ну Вернушка, мамкина дочка, папкина любимица, этот взгляд значит только одно — ты говори, говори, а я сделаю по-своему».

— И ты терпишь?

— Терплю? А я и не страдаю. Весело мне делается. Пришли. Баня.

У крыльца сидела бабка Ясна. Ждала. Сама в исподнице, на плечах тканый платок.

— Ма, вот получай. В лепеху раскатай, лишь бы не чихнула ни разу, не засопливела.

Ассуна широко распахнула большие медовые глаза. На берегу ручья, на опушке леса стоит небольшая постройка из толстенных бревен, крыша поката, на крыльце сидит бабка… ну как бабка… лицо в морщинах, костистое, правильное, а сама сухая, подтянутая, в руках пучок веток с сухими листьями, и поигрывает старуха пучком так, будто… сечь будет. И смотрит так же. А взгляд тяжелый, в нем весу на два топора, вроде просто смерила с ног до головы, а будто на куски разнесла, чисто коровью тушу: на-те вам голени, на-те вам лопаточки, на-те вам бошку с медовыми глазами, длинным языком, чёрной косой.

— Иди, иди, оторва, — Ясна с кряхтением поднялась на ноги, — у самой дел полно, муж из похода вернулся. Колени, гляди, не сотри.

— Не сотру, — Верна чмокнула старуху в щеку, умчалась ровно стрекоза, мало не вприпрыжку.

Ассуна было ступила на первую ступеньку, но повернулась и проводила воеводскую жену глазами. Взглядом толкала в спину, пока та не скрылась за деревьями. Что-то странным показалось, но сама не поняла, что.

— Ты заходи, не трясись. Зайдешь полуживая, выйдешь здоровая.

— Э-э-э… — спасёнка подбородком опасливо показала на веник.

— Да, — кивнула Ясна, — бить буду веником, пока не придешь в себя.

— Не надо, — Ассуна спиной пятилась в баню, — я приду в себя, обещаю.

— Точно? Не врешь? — старуха наклонила голову, прищурила глаз.

— Честное слово! Не надо бить. Так я здоровая, просто в море ослабла.

— Ладно, заходи, посмотрим на твое поведение.

Ассуна по-своему сотворила обережное знамение и нырнула внутрь. Ясна, только головой покачала.

— Боги, боженьки, нешто морской водой соображение ей выполоскали? Ничего ведь не соображает, бедняга. Шутку в чистом поле не видит.


— Безродушка, к нам купчата пристали, аж тремя ладьями пришли. А товару та-а-ам…

— От меня чего хочешь? — Сивый знаком отпустил Рядяшу и тот, мало не выронив меч, без дураков рухнул на траву. Ох тяжко с этим биться. Вроде все ухватки знакомы, как будто все хитрости наперечёт, но… хоть убейте, хоть придурком обзовите, хоть наградите славой конченного выпивохи, для которого во Вселенной цветов больше чем в радуге — сама она вовсе не цельна и нерушима, как то глаза говорят, а Сивый видит в ней сквозные дыры, через которые и порскает вокруг. Вот только что был впереди, под мечом, не будь дураком опусти клинок и празднуй победу, но через долю мгновения — за спиной, и ведь не видел того глаз! Как? Где эти тайные ходы? Ох мир, ох Вселенная, изрыты вы подобно мышиному холму вдоль и поперёк, и только одно греет душу, только одно радует — лишь Безрод их видит, лишь он вхож в эти норы. Не абы кто. И с каждым годом, проведённым на Скалистом, крепнет уверенность — невидимых ходов для Сивого становится всё больше, и делаются они всё короче.

— Пир хотят закатить для дружины, просят в гости пожаловать. Пойдём, а?

Тычок смешно тянул тоненькую шейку, бровки просительно выстроил домиком, в глаза заглядывал, согласие выискивал, или хотя бы благое расположение духа. Если найдётся таковое, ему бы только ухватиться, ровно за ниточку. Рядяша лежал на траве, тяжело дышал, и лишь затруднённое дыхание мешало ему разоржаться, чисто коню. Во всякоразных затеях Тычок — это всё равно что Безрод в бою: увидит слабину, заморочит, закружит, запутает, додавит, дожмёт и своего добьётся.

— Что, вражина, исскучался на острове? — Рядяша с натугой сплюнул, слюну еле собрал — глотку ровно суховеем высушило. — Душа веселья требует?

— Ты своё на сегодня отмахал, остолоп? Вот и не мешайся в разговоры взрослых! Ишь, взял обыкновение встревать!

— Тычок, всеми богами заклинаю, иди отсюда! Сил нет, всё болит, если ржать начну, боюсь пузо лопнет.

— Сюда для этого притащился? — Безрод отёр лоб, усмехнулся.

Остров разбили на две части — обычную, купеческую и заповедную дружинную. Землёй мерить — так един остров, торчит кусок суши из моря, и торчит себе, а та межа хоть и невидима глазу, хоть не бьёт Скалистый надвое черта, распаханная плугом, но граница осязаема настолько же, насколько бывает виден широченный овраг. Из двух воображаемых половин слеплен теперь Скалистый, и пристаней на острове тоже две, только не воображаемых, а вполне себе настоящих. Купеческая — на полуночи, сюда пристают тяжеловесные грузовые ладьи, идущие в Сторожище, Улльга же стоит на полуденном берегу, и крепость Безрод выстроил далеко от купеческой пристани. И к слову сказать такой причудливой крепости — заставные готовы были поклясться — не сыщется на месяц пути окрест. Дружина на Скалистом сидит небольшая, случись крупный набег, такой как в последнюю войну с оттнирами, в открытом бою долго не продержаться, но не ради открытой сшибки дружинные потеют каждый день, держат себя в волчьем естестве, когда сам сух и поджар, а зубы клацают так, что искры летят. Заметить врага, отправить в Сторожище весть, посадить на граппр жён с детьми, да отправить на Большую Землю — вот задача, но ведь всякое бывает, случается и по ровному идешь, спотыкаешься. Спотыкаешься и падаешь, но уж если придётся споткнуться тут, на Скалистом, шум до небес поднимется такой, что моречники целый день опуститься не посмеют, а сам при падении раздавишь стольких, что на камнях от той крови да чужой требухи цветы вырастут. Выход к берегу с полуденной стороны, там, где в скальной губе стоит Улльга, засадили настолько плотно, что пущенная стрела не летит дальше пяти шагов. Деревья, кусты, заговорённый ворожцами терновник — меж древесными стволами, сволота, разрастается так, просвета не углядишь, и не нужен ему солнечный свет — полуночные вьюны, что не боятся стужи, а наоборот, им только дай морозца да снега, за несколько лет съели все свободное пространство необходимое человеку, чтобы встать во весь рост и не сгибаясь пройти три шага. Не встанешь, не выпрямишься, не пройдёшь. Захочешь выбраться к берегу, тащи из петли секиру и руби. Руби полдня, руби день. И только островные будут знать проходы на берег, а ты маши секирой охотничек до чужих земель. «Тревога! Раз… два… пошли…» — не дай, конечно, Ратник, но если в один из дней Сивый откроет счёт, дружинные друг за другом, молча, как тени исчезнуть среди деревьев, сразу за жёнами и детьми. От домов до пристани — б е гу семьсот мгновений неспешным счётом, по пути минуешь две поляны, между ними дикую лесополосу шагов на сто. Поляны не простые, хитрые, да и поляны лишь потому, что лес — это тот непроходимый бурелом у берега, а всё остальное — лужайки, полянки, прогалинки и прочая разнотравная благодать. Подстрелить на бегу не смогут: ворожцы напряглись, почесали затылки да высадили редкие сосны-быстроспелки, и не просто высадили — положили ровными рядками по косой к черте берега. Как влетишь в деревья, бери н а косо, седлай одну из тридцати дорожек меж сосновыми стволами и бей траву пятками, насколько дыхание позволит, не жалей, новая вырастет. Незваные гости сами употеют, глаза сломают, но не летят ещё стрелы по кривой, а найдётся какой умник семи пядей во лбу, «усядется» на одну из дорожек, припустит, следом, знай себе, петляй как заяц — четыре беговых шага, скок вбок, поменял дорожку. На бегу не стреляют, а остан о вится, чтобы прицелиться — отстанет. Каждый заставный к береговому бурелому должен оставить после себя на земле шестерых захватчиков, и это по самому скромному счёту. И не просто постелить наземь шестерых, а к тому же остаться в добром здравии и слегка разозлённым — как раз настолько, чтобы оскалиться, показать врагу клыки и плюнуть наземь у очередного трупа.

— Безродушка, а что, этот бычок у тебя до бурелома хоть раз добегал? — Тычок пальцем презрительно показал на Рядяшу и скорчил такую кислую рожицу, что здоровяк зашёлся беззвучными корчами хохота. Ржач в голос пойдёт чуть позже, когда дыхалка вернётся.

— Сколько раз говорил, сюда ни шагу, — Сивый покачал головой, вернул меч в ножны, показал Рядяше «пока всё». — Сгинуть хочешь на старости лет?

— Так я это… — старик сбил холстяную шапку на глаза, спрятал взгляд, закашлялся, — в посадку-то не полез. Что я дурень здоровенный что ли?

Утирая пот, из-за сосен один за другим вышли остальные заставные, по двое с дорожки.

— Ледок, просто красавец, — Щёлк одобрительно закивал, хлопнул вострослуха по спине, — выше головы прыгнул.

— В следующий раз догоню, — мрачно пообещал тот, — ушёл-то всего шагов на двадцать.

— Уф-ф-ф, — старший Неслух тяжело рухнул около Рядяши, толкнул того в плечо, — Слышь, чуть дух не отпустил! Про ловушку едва не забыл. В последний миг вспомнил! Как ещё жив остался!

— Дурак ты, братец, — подошёл старший, постучал себя по лбу, — на знаки совсем не смотришь?

— Я и говорю, — Тычок тут как тут, повис у старшего Неслуха на руке, — Отдохнуть всем надо, а лучше бражки голову не прочищает ничто! Уважим купечество, а, Безродушка? А братцы? Грянем в тридцать голосов: «Девка да бражка — сложится сказка»⁉

Сивый усмехнулся, скривился.

— Ты ведь не отстанешь?

— Оскорбить норовишь⁈ — старик взвизгнул, — я о вас, дураках забочусь! Думаю, не дай бог, замотаются парни, потеряют бдительность, знака не увидят! Пропадут ведь ни за что! Совсем о людях не думаешь!

Сивый обречённо отвернулся, оглядел своё воинство. Парни еле сдерживали гогот, те, что устали поболее других, на траву попадали сразу — от смеха колени растрясло и будто хребет из тела вынули. Не стоится.

— Может и впрямь, пусть бражки попьют? — задумчиво предложил Щёлк. — Если в меру, думаю, вреда не будет.

— Не получаются у меня посиделки с торгашами, — скривился Безрод, — ровно кошка мы с собакой.

Но Тычок так жалистно играл бровками, такими неземными скорбями были полны его хитрющие глазки, что Сивый усмехнувшись, махнул рукой. Быть пирушке. Егоз тут же подобрался и рванул обратно, через несколько скачков повернулся, на ходу крикнул:

— Безродушка, я тут это… всё подготовлю, за всем прослежу! Купчик, он ведь такой! Не схитрит — не проживёт!

Пробежал ещё несколько шагов, повернулся, показал кулак.

— Вот они где у меня буду! Самое лучшее на стол метнут!

А Безрод, качая головой, показывал парням: «На него не смотри, береги дыхалку — вдох… выдох…»


Пировать затеяли на улице, благо вечер обещался быть тёплым и сухим, всего-то и нужно бросить несколько досок на к о злы. Первоначально купцы хотели столы выстроить по боярскому обыкновению, главный стол поперёк, остальной или остальные торцом к главному, впритык, но Тычок, невольно косясь в сторону заповедной части острова, решительно замахал руками.

— Отец родной, ты чего удумал? К чему нам такие сложности? Ставь четырехугольником и все дела! Всяк равен всякому, каждый на глазах.

«Отец родной» младше Тычка десятка на три лет, выше на голову и могучее втрое, было нахмурился, но старик, подхватив купца под локоток, заговорщицки отвёл в сторонку.

— Мы тут люди простые, равные один другому, и нет на этом острове человека выше воеводы заставы, а такой он, понимаешь, рубаха-парень, что нипочём не сядет от своих наособицу. А если сам не сядет, то и вам не след. Ага?

Гордяй испытующе смотрел на Тычка, хмурился, вспоминал, что говорили на Большой Земле об этом чудн о м старике. Ну говорили, что дружинный счетовод, при заставе пошлинным столом ведает, кто с товаром пришёл, отдай сборы заставный и путевой, раскрой чрева ладейные, покажи княжескому человеку, что привезено. Ещё говорили, чтобы надурить не пытался, сам в дураках останешься. Пробовали как-то — Спесяй кстати — так не вышло ничего, ещё и должен остался. А нечего было выдумывать… Хотя, положа руку на сердце, придумал Спесяй здорово. Он давно хотел такое отчебучить, да только недавно стало возможно: когда новую ладью закладывал, особливо повелел доски, что ниже уровня воды лежат, с внешней стороны оставить с сучками. Много не велел, трех сучков на длину доски, говорил, хватит. Вот подходишь к пошлинному столу, а твои люди загодя в воду бултых, к сучьям под водой привязывают шесты, а к шестам в просмолённых и навощённых мешках — что подороже. Если отсюда пришёл в какое-нибудь Торжище Великое — ну соболей, там, песцов, куниц, короче, то что поценнее и не сильно огромное, если оттуда сюда — едальные приправы острее да пожгучее, драгоценные камни, дорогое оружие. Что везёшь? А ничего, мелочь всякую, будь любезен, получи, добрый человек, положенные сборы. А ночью твои шасть, и драгоценности из воды тихонько, без шума и плеска достают на сушу. А уже всё — пошлины уплачены, остаёшься в чистом достатке! Вроде невиданная уловка, но этот махонький, худой дедок разгадал, даром ли глазюки хитрющие? Когда в Сторожище людишки Спесяевы полезли ночью в воду, их на суше уже ждали, приняли самих и драгоценный товар под белы рученьки. Ещё и лицедейство затеяли, дескать, ой, ты гляди, потерял товар кто-то, благодарим, что замочиться не побоялись, достали. И попробуй скажи, что твоё — в пошлинном списке у тебя ничего такого не записано, значит, закрой рот и даже не сопи. Только и обмолвился кто-то из стражи, мол, ну Тычок, ну пенёк островной, это ж надо до чего нюх у дедка остёр! Спесяй потом спьяну разорялся, дескать, для чего нужно два пошлинных стола, ведь от Скалистого до Сторожища ходу всего-то ничего, один чих и попутный ветер. Насилу тогда угомонили, объяснили умному дураку, что на острове он платит лишь заставный сбор и путевой, всё остальное — в городе, а в том свитке, который он, Спесяй, самолично передаёт запечатанным начальнику пошлинного стола в Сторожище, Тычок и растолковывает, что и как может быть не в порядке у честнейшего купчины Спесяя, свет Поляевича. Как старик это делает? Ничего, напоим, выведаем. Сам хлипонький, много не выпьет, а как выпьет, запоёт, чище соловья.

— Говоришь, любит ваш воевода по-простому?

— Ага. Сам не прост, но любит по-простому.

Гордяй согласно кивнул. Хорошо, поставим столы четырёхугольником.

— Что на стол метнёте, гости дорогие?

Купец улыбнулся, пальцы на ладони растопырил, начал загибать.

— Ути жареные, гуси пареные, стерлядка дымовая, белуга кашевая…

Тычок поднял брови, рожицу скорчил, налево скривился, направо усмехнулся. Гордяй осёкся.

— Что не так, старинушка?

— Вроде умный ты, Гордяй, белый свет повидал, а судишь как дитё малое. Ну чего тут на заставе наши не пробовали? Нешто в стерлядях нехватка? Думаешь, вы тут первые такие с пирком да мирком? Да и ладно стерлядка, рыбень стоящая, но если хочешь удивить парней — самое время.

Гордяй загнал брови на лоб едва ли не выше Тычка, борода колом встала — так подбородок выпятил, рот вообще раззявил.

— И чем же нам парней удивить?

— Ну не знаю, — старик уволок глазки в небо, пожал плечами, шумно выдохнул, — обсыпь чем-нибудь, дай другой вкус, налей заморской бражки…


— Ну чего? — через какое-то время Спесяй, Скоробогат и Глина обступили Гордяя, едва за грудки от нетерпения не взяли.

— Одного я не понял, — мрачный Гордяй кивнул себе за спину, — кто из нас купец? Доставай, братва, пряники заморские, от каждого поровну.


Гордяй с чаркой в руке поднялся со скамьи. Четырёхугольный стол стоит в самой серёдке поляны, сразу за гостевыми хоромами. Дружинные Сивого здоровьем не обижены, пьют и едят за милую душу. Вон смотрят, ровно иглы в тебя загоняют, ждут купеческого слова.

— Много интересных историй хозяева рассказали, уж не взыщите, теперь наш черёд. Ходили мы как-то с торговым походом в заморские края, людей посмотреть, себя показать. И уж насмотрелись на тамошние нравы так, что иной раз поперёк горла вставало.

— Бражкой запивай, — невинно бросил Неслух и убедительно кивнул, дескать, он-то знает. Проверял — помогает.

Все четыре стола дружно всхохотнули, Гордяй придушил собственный смешок — очень уж заразительно смеются заставные — продолжил:

— В тех краях жил-был тагун, князь по-нашему, человек видный, крутонравый и на расправу с недругами скорый. Княжество как княжество, как у всех, мы хорошие — соседи плохие. И вышла у него драчка со своими боярами, уж не знаю, что они там не поделили, но отирался около князя лютый человечище, заспинный князя, что-то в ухо тому нашёптывал. Князю говорят, мол, отдали от себя заспинного, мутит он, лбами сталкивает, вражду сеет. А князь, как будто опоен да заговорён, одно талдычит — не наговаривайте на хорошего человека, за собой смотрите. И в один из дней князь начинает чужое отбирать.

— Так и начал? — Тычок ужаснулся, неодобрительно покачал головой.

— Так и начал, — кивнул Гордяй. — Виданное ли дело, заграбастать под себя то, что спокон веку было чужим? Решил, значит, и заграбастал. А заспинный княжий ходит да улыбается, мол, всё по-моему вышло.

— Лютый говоришь, был? — Тычка чужая история взяла за живое, заерзал на лавке, нырнул в чарку, только глаза поверх края сверкают. Пьёт, не отрываясь, как воду. Ответа ждёт.

— Лютейший, — подхватил Скоробогат. — Ему человека удушегубить — как чарку с брагой выпить. И ладно бы красавец какой был. Так урод уродом — низенький, ноги кривенькие, голова — во, нос — во, губы шлёпают, как шматы мяса. Правда, силён был сволота, и скор, чисто молния. Несколько раз пытались его с бела света спровадить, так живёхонек остался. Наоборот, тех порешил.

— Ты гляди, что в мире делается! — Тычок осенился обережным знамением, вновь уцепился за чарку.

— И такая жажда на чужое тамошнего князя обуяла, что не стало никому жизни. А заспинный князя ходит, да посмеивается. И ведь взялся ниоткуда, не было, не было, и нате вам, кушайте не обляпайтесь. Лучшим другом стал.

Сивый слушал молча, потягивал заморскую бражку, иногда сочувственно качал головой. Пару раз поймал на себе взгляд рассказчика, но сам в ответ не отглядывался. Так, мазнул глазами по купчине, мол вижу, слушаю, и вперился в сизое небо.

— Уверен, грехов за ним нашли… Вовек лютому не отмыться, — усмехнулся.

— Догадлив ты, воевода, — Гордяй поднял чарку повыше, кивнул Безроду. — Всякий в княжестве знал, что нечист на руку заспинный, но едва пустили тамошних ворожцов по следу, те такое обнаружили…

Купец зацокал, закачал головой.

— Не томи, — весело бросил Рядяша, — младенцев сырыми ел?

— Хуже!

— Куда уж хуже? — возмутился Тычок, зашарил глазами по столам в поисках поддержки. — Куда уж хуже? Разве что в одиночку бражку хлестал, с товарищами не делился!

— Со злыми силами знался! — Гордяй остервенело плюнул, отвернувшись от стола, спрятался за обережное знамение. — Через это невероятную мощу взял, подлец. В огне, зараза, не горел, в воде не тонул, мечи от него отскакивали, стрелы облетали.

— С таким — в любую сечу, — хохотнули заставные, дружно подняли чарки.

— А дальше? — низко громыхнул младший Неслух.

— Ну, светлые головы загривки почесали, один к двум прикинули и порешили в душу заспинному влезть. Спрашивают, мол, друг старинный, а чего ты такой красивый и умненький хочешь? Золота-серебра? Власти? Лютейший загадочно глазками сверкает и улыбается, мол, тепло-тепло. Думайте-гадайте. Только одно и сказал, дескать, обида у него на них, родовитых да богатых. Ничего-то он в жизни не видел, кроме тычков да пинков, сражений и крови.

— Кому ж понравится по-собачьи жить? — пояснил Глина, разведя руками, — Тут хочешь, не хочешь на белый свет обозлишься, собственную тень укусишь.

— Сражения и кровь? — переспросил Сивый, усмехнулся. — Это называется «долг и служение».

— Интересно в жизни получается, кто-то долг на счёт меняет. Вроде долг и счёт, как дырка и отверстие, почти одно и то же, но когда предъявят, сразу поймёшь разницу. Туши светочь, садись не падай. — Гордяй всё искал воеводин взгляд, да не находил. Вроде на тебя смотрит Сивый, а ощущение такое, что мимо бьёт. Где-то по груди взгляд скребёт. А может и по лбу.

— И как порешили? — спросил Щёлк с прищуром.

— Да как, — рассказчик пожал плечами, — знамо как. Отсыпали золота столько, сколько сам на весах потянул, подарили ещё всякого добра вроде ладей и скота. Земли подарили — целый остров в море-окияне. Заспинного и след простыл.

— И князь выздоровел, в разум вошёл, — Скоробогат закивал. — Со своими замирился.

Гордяй махнул чашей в сторону Сивого — тот молча кивнул — и припал к расписному краю.

— Молодцы какие тамошние светлые головы — Безрод ухмыльнулся. — Тычок хочет дорогим гостям должное воздать, тоже сказку расскажет. Едва язык сдерживает, правда, Тычок?

— Я? — старик утёр губы рукавом, поставил чарку на стол, недоумённо вытянул тонкую шейку и выкрутил голову налево, к Безроду.

Сивый жалистно закачал головой.

— И завтра на Большой Земле люди узнают, что Тычку оказалось нечего сказать. Скажут, выдохся старинушка.

— Я выдохся? Да я столько сказок знаю — если сидеть за этим столом безвылазно, да слушать — состаритесь!

— А ты, конечно, помолодеешь! — гоготнул Ледок.

— Ясное дело! — старый подбоченился, хитро погрозил пальцем. — От меня улетит, да к вам и пристанет. А какую сказку я хочу рассказать?

— Ту, про мальчишку пекарёнка.

— А-а-а, ну да! — егоз важно закивал, — это я Безродушку загодя упредил, мол, захочу рассказать сказку про мальчишку пекаря, ты мне в нужный момент знак дай, а то ведь я всегда невпопад. В общем, в одной далёкой стране, в одном красивом городе, на улице пекарей в один прекрасный день появился новый повелитель муки и скалки. Кто такой, из каких краев попутным ветром его принесло, никто не знал, зато весь город через какое-то время узнал, что новый пекарь — умелец первостатейный. Там, где у местных выпечка держится по два дня, у нашего — вдвое дольше. И вкус у пирогов просто необыкновенный, один в нём находил кислинку болотных ягод, второму чудились яблоки, третьему мерещилась вишня пополам с ароматной грушкой. И уж вовсе удивил пекарь всю улицу, когда взял к себе в помощники уличного мальчишку. Тот на земле спал, пылью укрывался, гоняли его все, кому не лень, мол, извозишь мне в доме всё грязью, а то и похуже чего — заразу какую принесёшь. А когда на следующий день увидели при пекарне шустрого малого с соломенным чубчиком, румяного, точно с морозца, никто не признал в нём вчерашнего оборванца. Так и спрашивали, мол, а давешний где? Не выдержал, выгнал, другого взял?

— Нельзя в дело пускать абы кого, — неодобрительно закачали головами купцы, как один. — Сам не заметишь, как сгоришь.

— Может и нельзя, а только сколько было травы у новой пекарни, всю вытоптали. Оно и неудивительно, город пироги распробовал, зачастили к новому пекарю. Ну, старые пекари, ясное дело, такому повороту не обрадовались, новичок город под себя подминает, разве такое стерпеть можно? Но как удачу обратно к себе расположить, если никому в твоих пирогах яблоки с вишней не мерещатся, а есть там только стародавняя капуста да яйца, а от простых хлебов нового умельца людям зимой лето виделось, а летом во рту будто холодило? И нет у тебя никаких тайн, и печёшь так, как тебя учили, а тайна всё-таки есть, и живёт она не у тебя. Как вызнать? Сам не скажет, не дурак. Решили через мальчишку. Сначала купить пробовали, сулили золота, серебра — не поддался. Говорит, не скажу. Решили запугать — подстерегли ночью, обернулись ряжеными, ножи достали, к горлу приставили. Молчит. Поняли, что с наскока не взять, решились на серьёзное — похитили мальчишку, в заброшенном доме за городом спрятали, думали расшевелить плетьми да калёным железом. Но дурни не рассчитали, увлеклись, глядь, а мальчишка уже на последнем издыхании, весь в крови, даже говорить не может. Испугались хлебопёки, последний раз спрашивают, мол, выдашь тайны? А тот даром что говорить не может, зато показывает очень даже здорово.

— Что показал? — Гордяй мрачно закусил ус, зыркнул исподлобья.

— А вот что! — старик вздёрнул правую руку вверх, а ладонь левой смачно впечатал на локоть правой.

По всем четырём столам волна пробежала, хохотуны от смеха вразнобой закачались, кого вперед бросало, лбом в блюда, кого назад откидывало — задирали бороды в небо, ночные облака гоготом разгоняли. Купцы меж собой переглянулись, покивали друг другу и тоже рассмеялись. Сивый усмехнулся…

Загрузка...