Сам Длинноус, Туго, его воевода, щурястый крепыш с глазами-щёлками и кудлатой головой и дозорный десяток, все в полной справе, с оружием выкатились за пробитые ворота и остановились, не доезжая до «гостя» шагов пяти.
— Эй ты, чего хотел? — рыкнул Туго.
— Поговорить.
— Говорить он хочет, — воевода глумливо замахнулся плетью. — На ноги вздёрнись, тварь! На ноги, я сказал!
Замотанный медленно потянулся вставать. Встал.
— Теперь можно?
— Кто такой, пёс приблудный?
Замотанный пожал плечами, поднял руки, прихватил тканину на лице за кончик и медленно потянул в оборот головы, разматывая.
— Я Безрод.
— Твою м-мать, — оскалился Длинноус, а Туго медленно поднял руку и растопырил пятерню — знак дружинным: стрелы клади на луки, а как отмахну, вали гада.
— Ну? — хозяин терема презрительно плюнул под ноги. — Виниться приехал? Больше не будете воровать? Таиться? Скрытничать?
Безрод будто не услышал, достал из поясной мошны орехов, взялся колоть, да в рот кидать.
— Зачем Большую Ржаную спалил?
— Что? — Длинноуса от наглости сивой образины аж перекосило, он спрыгнул с коня, быстро покрыл те пять шагов и под остерегающий крик Туго, схватил Безрода за грудки. — Ты спрашиваешь, почему я спалил деревню? Вы там совсем окабанели? Расчувствовались?
Рубцеватая тварь в глаза не глядела, пялился то ли в брови, то ли в лоб, в общем поймать его взгляд боярин не мог, как ни старался, но его зенки… странные какие-то. Совсем недавно вроде синие были, хотя погоди… у Косоворота в поместье, ещё зимой, жутковатыми показались. И захочешь забыть, не забудешь. И теперь едва голубые, и под руками гудит. Как только за грудки ухватил, так и загудело, будто ладони положил на конский круп, а тот мощно силу гоняет и всхрапывает, аж в спине отдаётся.
— Зачем. Спалил. Большую. Ржаную?
Длинноус в намёт взял без разбега, будто воздуху для отлупа уже в лёгкие набрал, а доводы свои давно на язык бросил, просто рот до сих пор на замке держал.
— Вообще берега потеряли? Вы соболят скрысили! Вы моё золото украли! Вы там что себе придумали? Вообразили себя вольными пахарями? Да, есть пахари, только вольницы нет! Забудьте!
Безрод усмехнулся, щёлкнул орешком, вынул из круглой скорлупки ядрышко, бросил на зуб.
— А-а-а-а, я понял, — Длинноус обернулся к своим, мотнул головой на Сивого, дескать, вы только гляньте на это чудо. Дружинные гоготнули. — Спросонья нашим хлебородам показалось, что солнце встаёт на небе для их удовольствия, вечерние зори сменяют утренние исключительно для услады их глаз, дожди льют вот только чтобы пахарёк одобрительно кивнул, а Длинноус, не самый последний, кстати, рубака, должен на задних лапках бегать, рушники подавать землеройкам! Так я тебе растолкую, что почём на этой земле!
Длинноус едва на нос Безрода не нанизал. Всё так же крепко держал Сивого за грудки, тот лишь чуть отстранился, насколько позволили синяя рубаха и верховка.
— Вы тупое, безмозглое стадо, которое живёт одним только пузом! Вам всё равно, что происходит за деревенской околицей! Придут оттниры или ещё кто, вы забьётесь под лавки и ни один из вас не выйдёт биться за Боянщину! Только боярство, как становой хребет, держит нашу сторону единой! Только мы!
Длинноус уже давно орал, слюни летели во все стороны, но Безрод лишь глаза прищурил и всё также тянулся назад, подальше от разверстой пасти Длинноуса. Но боярин завёлся, ровно скаковой конь, и униматься не собирался.
— Нет у овец ничего своего! Не может быть у пастушьего пса золота и прочего добра! Вам положено только самое необходимое, чтобы с голодухи не сдохли, всё остальное наше! Наше! Тех, кто с мечом в руке за страну встает и кровь проливает за то, чтобы милые твоему сердцу хлебороды спокойно копались в грязи!
Сивый перестал усмехаться, губы медленно стянулись в одну линию, он прекратил отстраняться, и Длинноусу самому пришлось податься назад. Не целоваться же в самом деле.
— Нет больше у вас ничего своего и не было никогда! Просто не говорили вам! Вроде колыбельную на ночь пели, дабы уснула детка спокойно! Ты понял, придурок? Чтобы спокойно ложились и радостные просыпались! Думали, есть межа с одной стороны которой лежит мое, а с другой — боярское? Вот это видел? — снял одну руку с Безродовых одёжек, сложил фигу с длиннющим средним пальцем в «окошке» и сунул Сивому под нос.
Дружинные разоржались. А он вовсе не страшный! Вон гляди, весь подсобрался, съёжился, колени трясутся, того и гляди в порты наложит. Тут уж не будь тупицей, держи нос по ветру, вовремя встань с наветренной стороны. Вояка! А шуму-то, шуму! Сивый то, Безрод это! Да заяц этот ваш жуткий Сивый!
— Нет, не было и не будет межи крепкой, ровно каменная стена, за которой пахарь сможет соком наливаться, как ягода! Дошло? Мы ту межу в любой день подвинем! Не может быть у тупой скотины ничего своего! Вас же пасти нужно, ровно стадо! Да мы уже ту границу подвинули! Мы её вообще стёрли к Злобожьей матери! Всё ваше теперь станет наше. Оно вам не нужно! А знаешь, что будет дальше?
Длинноус вошёл в раж, Безрод вопросительно коротко хмыкнул, чуть раскрыл глаза.
— Любой пёс может найти кусок золота. Любому пахарю может случайно упасть с неба на тупую башку соболятница. И что, оставить золото блохастой твари? Вам что ли соболей оставить? Вас всякий раз обыскивать что ли, укрысили добро или нет? — боярин понизил голос и едва не шёпотом выдохнул Сивому прямо в ухо, будто кто-то мог подслушать, а это такая тайная тайна, что только держись. — Чем всякий раз рыскать да отбирать, лучше сразу объявить вас рабами, и оп… что нашёл, забирай. У вас же ничего не может быть! Погоди, скоро объявим.
— А в нужнике золотом начнём ходить, — Безрод усмехнулся, — поставишь рядом дружинного с заступом?
Длинноус вымерз, будто топорищем по темени получил, вот-вот свалится. Взгляд его обессмыслился, краснобай даже дыхание на время затаил, а когда сглотнул натужно, да обнаружил дыхание, потрясённо присвистнул и повернулся к своим.
— Опа! Да тут, я гляжу, всё безнадёжно. Думал, сам воевода, почти боярин, уж к нам-то всяко ближе, чем к землероям. По простоте душевной полагал, что сам хотел Большую Ржаную к рукам прибрать, а я такой нехороший игрушку из рук вырвал. А тут вон как! «Начнём ходить золотом», «к нам приставишь»… Да приставлю! За коровами же подбираете?
Безрод молча ковырял взглядом лоб Длинноуса, чуть повыше бровей и медленно перемалывал челюстями орех.
— Самое страшное во всём этом то, что вы всё понимаете, — боярин брезгливо оскалился. — Знаете, что не ваше, и всё равно тайком тащите! Знаете, что должны отдать золото, а хороните по амбарам да овинам! Знаете, что сами ни на что не годитесь, а в мою сторону шипите, ровно голодные коты. Уклад рушите!
— То есть, летописный уклад сломали мы?
— А кто, придурочный? Кто? У моего деда пахарь золото не воровал! Просто не смел!
Сивый щёлкнул орешек, поднёс пальцы к лицу, сдунул скорлупу и труху — Длинноус невольно прикрыл глаза — бросил ядрышко в рот.
— Скотина… золото… становые хребты… Я не про то. Зачем. Спалил. Большую. Ржаную?
И тут Длинноус растерялся. Малость ошалевший он повернулся к своим. Этот и правда такой тупой, что ничего не понял? Это с него Отвада пыль сдувает? Полдня тут распинаешься, глотку рвёшь на студёном полуночном ветру — мрак его побери, лето же! — пыль глотаешь, труху ореховую, а у этого глаза нездешние, бледные какие-то и несёт чушь несусветную.
— Ты меня вообще слушал, остолоп сивый?
Безрод немного опустил взгляд, со лба на брови — у этого на лбу чирей приметный, взглядом удобно держаться — до глаз осталось совсем немного. Длинноус что-то почуял, между век у сивого придурка, кажется, что-то блеснуло, а потом… под руками загудело сильнее прежнего и бить стало, ровно голыми руками боевого пса держишь, а тот вертится, запястья к Злобогу выламывает. И поколачивать начало. Полуночный ветер озноба за шиворот щедро насыпал что ли? И это называется лето?
— Повинись перед людьми. Подними Ржаную заново. И я забуду, — шепнул Сивый Длинноусу на ухо, забросил ядрышко в рот, захрустел.
Не-е-е-т, эти языка не понимают. Таких топить нужно, ровно котят! Боярин отпустил недоумка, сдал несколько шагов назад и в сторону, резко повернулся к Туго и коротко кивнул.
— Вали, гада! — рявкнул Длинноусов воевода.
Только ещё раньше того, как четыре стрелы сорвались разом с тетив, что-то неприметное, взвихрив облачка дорожной пыли, размытой молнией порскнуло меж коней. Странное дело: разглядеть ничего не получилось — ну мазнуло синее пятно около лица — только перед глазами каждого из четырёх стрелков осталась картинка. Одна. Неподвижная. Ровно на воротах красками расписали: Сивый в воздухе висит, растянут, будто бежит, тело напряжено, лапа вперёд вытянута, пятерня растопырена, здоровенная, такой лишь руки из плеч дёргать… И ну к Злобожьей матери такую пятерню у лица! И вся беда оказывается в том, что не спрашивают, хочешь или не хочешь — просто лошадиной тягой рвут из руки лук, пальцы разжать не успеваешь, ну и сворачивает суставы к мраку. А ты орёшь, а дерево трещит, и не поймёшь, что ломается, пальцы или лук? И потом собственный конь, мало на дыбы не встав, срывается куда-то стрелой — странное дело, с тетивы твоего лука должна была сорваться всамделишная стрела, а вместо этого, после шлепка, оглушительного, как щелчок плетью, к дальнокраю стрелой уходит конь. И все это четырежды — четыре лука ломаются почти одновременно, четыре коня снимаются намётом к дальнокраю и тоже едва не разом.
Щурястый Туго сделался большеглаз, как девица — каждое око стало круглым и даже больше ложечного хлебала. Больше выросла только дыра меж усами и бородой, только не идёт крик. Воевода рот разевает, да всё вхолостую, будто крышку с кувшина сковырнуть забыли, а вверх дном уже перевернули и воду вытряхивают. И глаза пучит. Веки уж задвигать некуда: сверху брови, снизу скулы.
— Длинноус, Длинноус, — Безрод говорил со спины, прямо в ухо, низким шёпотком, и если от холодного ветра мурахи разбежались по всему телу, от этого голоса рванули обратно, собрались и тянущей болячкой засели где-то под левой лопаткой, — услышь, наконец. Побереги людей.
Он стоял за спиной, но Длинноус будто затылком видел — сивый выродок с укоризной качает головой. И когда, замерев и затаив дыхание, ждёшь продолжения, вроде: «Ай-ай-ай, как некрасиво гостей стрелами тыкать, а ещё вековечный уклад хранить взялся!», откуда-то спереди прилетает конский топот. А потом понимаешь, что выглядишь не лучше Туго: сивая сволочь ушла на целый перестрел, а пыль подкопытная вот только-только по конские колени выросла. Т-твою мать!
— Труби в горн «Тревогу»! — рыкнул Длинноус Туго, взмахивая в седло.
— Уверен? — уж на что воевода боярский был крутенек нравом и безжалостен, и тот с тоской таращился на дорогу, по которой к дальнокраю неслась маленькая чёрная точка. Ещё мгновение назад точка была человеком, а теперь точка. Сивый вон уже где, его почти не видно, а четверо, лошадей которых он огрел по крупам, только-только их остановили и взад поворачивают. Безродина вон где, а эти только-только в обратное поворачивают. Это вообще как? — Ты всё обдумал?
— Тревогу! — обернувшись, уже на ходу рявкнул Длинноус.
— Я бы отстроил деревеньку, — пуская гнедую рысью, себе под нос буркнул Туго. — Предчувствия нехорошие.
Длинноус и два десятка дружинных в полной справе неслись к пепелищу. Длинноуса потряхивало, только болтанка в седле была ни при чем — от злобы корежило. Иной раз казалось, что дурно, мутит, вот-вот вырвет, и если бы злобу можно было извергнуть из нутра, как дурную еду куда-нибудь в корни берёзы, пожухла бы та берёза, ссохлась, иструхлявела на раз-два.
— Я тебе отстрою, падаль! — шипел Длинноус, подстёгивая чалого плетью, — Мордой в землю и пахать! Собственным носом! Ох подставил ты Большую Ржаную, ох подставил! Ничего, другим наука будет!
Деревенька легла недалеко, для боевого коня один намёт и одна рысь, чтобы уж не в мыле в драку бросаться. Проскочить меж двух холмов, там по над берегом речки, потом от воды податься в сторону леса и на тебе Большая Ржаная, вернее то, что когда-то носило это название. Не останется никого, кто смог бы возродить поселение. После сегодняшней выходки Сивого ублюдка, уж точно никого не останется. Ничего, другие пахари придут на эту землю. Послушные и покорные. Бабы нарожают землероек.
Дорога меж холмов тесная, проходить придётся только цепью, один за другим, но когда головной только ступил на самое узкое, откуда-то сверху прилетел оглушительный свист. Каждому из двадцати показалось, что свистун вот прямо за спиной вторым сидит и дует прямо в ухо. Вот честное слово, слух рвёт к Злобожьей матушке, аж голова лопается. Длинноус, морщясь, так натянул поводья, что конь под ним едва на дыбы не взвился.
— Золото везёшь? — прилетело с верхушки холма. — Строиться будем?
Мгновение или два Длинноус ответить не мог — на губах от бешенства булькало и пузырилось, ровно кипяток в котле. А потом, как в мясном вареве, грязная пена наверх полезла.
— Ах ты падаль! — наконец боярина прорвало, аж усы под носом торчком встали, как у кота. — Золота нет, только железо! Мечи да стрелы! Пойдёт?
— Поглядим.
На макушке холма верховой был виден очень хорошо — холм лысый, без деревьев, только трава, небо синее, без облачка, видно как холодный полуночный ветер играет гривой гнедого. Сказал, что поглядит и исчез. Вновь стал холм необитаем.
— Спускается, — Длинноус повернулся к Туго, показал вперёд, на дальний конец дороги. — Появится оттуда!
— Копья товсь! — рыкнул воевода, обнажая меч.
Длинная гусеница ощетинилась, острия легли в сторону Большой Ржаной. Давай быстроног, поспеши, всю шкуру оставишь на копейных остриях.
— Рысью… ходу!
Рысью… ходу… Не нужно никакой рыси: вся беда в том, что он уже здесь, а если лошадиный топот и обогнал Сивого, то на крохи. С какой ноги гнедой этого урода в скачок уходит? Чем таким ублюдок подстёгивает доброго коня, что не было, не было и на тебе — уже тут? Чем он его кормит? Что такое вообще было там, у ворот? Вопросы, вопросы… Это как у колыбельной песенки вырезали всю середину и начало: ни тебе «в княжестве боянов, у самого синего моря», а сразу «жили долго и счастливо и умерли в один день», только тут не долго, и не счастливо, и не жили, а лишь тянули ратную службу, но умерли всё равно в один день.
Когда косая волна набегает на скалистый берег, это бывает видно — край водяного крыла цепляется за камень, облизывает порожек, скользит, разматывает по скале белую пенную полосу. На людях волна тоже бывает видна: вот срывается в рысь цепочка дружинных, сами щитами укрыты, копья воздух режут, но волна начинается не спереди, как ждали, а сзади, и по ниточке вперёд уходит страшный горб — копьё задирает остриё в небо, ломая запястье, вырывается из ладони и, кувыркаясь, по дуге летит далеко в сторону, а дружинный странно всплескивает руками и валится из седла с жуткой мечной прорехой поперёк тела. Двенадцать человек друг за другом едва пополам не раскроены, семеро оглоушены, но уж так оглоушены и не поймёшь, чем шлем, вмятый в бошку или броня, вбитая в грудь аж до хребта, лучше мечной прорехи от ребра до ребра? Для уха стук падающих копий, звон разрубленных броней и людской крик сливаются в такую зловонную кашу, что Туго, второй по счету в цепочке в ужасе топорщит ноздри и пучит глаза, впрочем даже оглядываться не нужно, Сивый ублюдок уже в шаге, а его жеребец кажется конём Злобога. Как будто… очертания плывут, словно весь гнедой — это пёс после воды, взглядом не поймать.
— Ты дядьку зарубил? — глаза Сивого почти белые, губы едва шевелятся, как он вообще говорит? — У здоровенной яблони?
— И тебя заруб…
Потянулся из седла, одну руку положил на затылок Туго, ладонью второй, под самый подбородок просто запрокинул голову длинноусовского воеводы назад. Поймал на выдохе, и даже после того, как оглушительно треснуло всё, что могло треснуть, и голова осталась болтаться на спине — даже шкура на горле не выдержала, разошлась широкой трещиной, из которой вылез острый хрящ, и обильно закровило — воздух ещё выходил из глотки шс-с-с-с. Длинноус только-только остановил чалого и развернул в обратное — ускакал шагов на десять вперёд — а дружины больше нет, кони корёжат походный строй, выламываются из цепочки, начинают выделывать, что хотят: которые в недоумении на месте стоят, которые в испуге назад разворачиваются, которые на дыбы поднимаются, сбросить норовят. Почти на каждой конской спине, ровно мешок, притороченный к седлу, болтается мертвец, или свешивается, волочится по земле, застряв ногой в стременах. Тем «повезло», которые сразу из сёдел вывалились. Хоть как-то благочинно упокоились в лютой смерти. И ведь произошло всё мгновение назад: чей-то гнедой откуда-то из середины строя лишь на несколько шагов выбежал вправо, на пологий холм лезет, дурень четвероногий.
— Лучше бы деревню отстроил, — Сивого колотило, ровно в ознобе, лицо дергалось.
— Ах ты тва-а-а-арь, — Длинноус обречённо покачал головой, — против своих попёр?
Сивый молча ухмыльнулся, и боярина в самое нутро куснул страшок, хоть и меч при себе и рубака не самый последний. Но рядом с ума сходит каурый Туго, а сам воевода безвольно болтает башкой по земле, стучит о камни, а дружину этот выродок разделал, как мясник тушу, никто и ухом не повёл. Несколько мгновений Сивый набил событиями так плотно, что размотай тот клубок, да растащи, времени выйдет ох как много и не всякий глазами сожрёт да переварит! Может и наружу вывернуть.
— Надо было… надо было тебя, ублюдка, в муку растереть, когда могли. Ещё тогда в Сторожище. Чего молчишь?
— Песню жду.
— Какую песню?
— Про тупых овец, становые хребты и хозяина для вольного боярина.
— Что ты несёшь, придурочный?
— Спой, как отважно встанешь на Чарзара ради Боянщины.
Длинноус рот раскрыл, но не смог выдавить ни слова.
— Сапоги ему до дыр залижи, пусть в дырявых дома сидит, позорник.
Как он узнал? Полуденный князь клялся и божился, что никто ничего не узнает до тех пор, пока нож не окажется у горла Отвады! Дескать, не пылите раньше времени и ни словом не дайте понять, что в деле по самое «не балуйся». Как узнал? Боги, боги, как же он жутко щерится! Глаз не успевает.
— Ты чего трясёшься?
— Вовне лезет. Еле держу.
— Что лезет?
Сивый мотнул головой на освежёванную дружину, Длинноус, холодея от ужаса, ещё раз оглядел побитое воинство. Лошади разбрелись, часть умчалась восвояси — то-то переполоху будет у теремных ворот — часть на склоны сдуру полезла, вон мотыляются-спотыкаются, страшная ноша на одну сторону перекашивает.
— И что дальше? Покромсаешь, как их?
— Зачем? — Безрод плечами пожал «ну вот ещё!» и донельзя странным для Длинноуса показалась эта игра плечами — будто сами по себе живут, дёргаются до того быстро, что глаз не успевает за всем. — В обраточку. Желание исполню.
— Исполнишь? Ка-какое желание?
— Землю любишь… за ней ведь ехал, когда Ржаную резал?
— Это моя земля! — пальцы Длинноуса аж сковало на мечной рукояти, а ногами боярин всё ловил особую дрожь коня — перед тем как рвануть вперёд чалый знак даёт — его потряхивать начинает, переднюю правую ногу особенно. Давай, давай, Куяк, приходи в себя и не гляди на гнедого, то жуткая зверюга. Ничего, мы ещё оглоушим сивого ублюдка. Поди не ждёт, думает, сдался Длинноус…
— Вот и споёшь про то.
— Про что?
— Как тупые пахари уклад порушили. Боги землю всем дали, а хлебороды боярам продали. За плети на спинах, мечи в пузе, да красного петуха в домах. А что, плата щедрая.
Длинные Усы глядел, набычившись, и играл пальцами на рукояти меча. Правую ногу чалого заколотило, он беспокойно всхрапнул, заиграл на месте.
— Ну ладно, перегнули мы палку, — готов, Куяк? Вот я легонько потряхиваю левый повод, рвануть нужно будет влево, а рубить стану с правой руки, понимаешь? — Да, боги сотворили всех равными, но ты пойми, времена меняются, они трудные, эти самые времена…
Давай, Куяк, рви…
Тенька брёл, осторожно переступая ногами, уже в пределах Большой Ржаной, Сивый просто вывалился из седла, и всегдашняя деревенская разведка — глазастые мальчишки — то увидели и привели взрослых. Безрод что-то бормотал в беспамятстве, пока братья его несли, а Колун, мрачный и чёрный лицом, ровно ворон, молча показал шедшему слева Двужилу, угрюмому, как небо в грозу: «Туда несём»…
Прям нёсся, как скаковой жеребец, едва не раздавил нескольких кур, мало не поскользнулся на сырой земле, после пролитой здесь браги, и задыхаясь, влетел в дом Стюженя.
— Эй, эй, парень, да на тебе лица нет! — старик повернулся к порогу от окна, где у стола толок травы в ступке.
— Да где ему взяться лицу этому, — прохрипел от дверей воевода потайной дружины. — Такие дела творятся, тут бы просто остаться в здравом уме.
— Что случилось?
— Зарянка с детьми вернулась.
— Как вернулась?
— Косоворот, Смекал и Кукиш привезли. Рассказывают странное.
Несколько мгновений старик стоял у окна молча, будто в камень обратился, потом потянул через голову передник и тяжело протопал к лавке. Опустился, будто сил не осталось и молча махнул рукой, подходи, садись.
— Ты понимаешь, что произошло?
— А чего тут не понять? Петелька на нашей могучей шейке затягивается всё туже, а как рванут, окажется, что не так уж и широка наша шейка. Ломается на раз-два.
— Где они?
— Вот-вот к терему поезд подойдёт, уж ворота растворили.
— Дай плечо. Ноги растрясло, встать не можется.
Обряженные в тусклые верховки, в летних полотняных шапках, неузнаваемые Стюжень и Прям варились в шумной толпишке, что собралась на улицах по обе стороны тракта, ведущего к терему. Воевода и верховный слушали молча и лишь время от времени делали друг другу знаки, мол это слышал?
— Как пить дать, недоброе замышлял!
— Ага! Тот ещё змей подколодный оказался!
— А бояре молодцы! Ну да, бывают крутёхоньки, бывает выжимают до последней капли, так ведь не только нас так! И врагов тоже!
— А ты как хотел? Нельзя быть жёстким наполовину. Или со всеми, или ни с кем!
— Ну в такие-то времена и потерпеть можно!
Слыхал? Стюжень сделал Пряму «лицо». В такие времена и потерпеть можно. Воевода потайной дружины ответил мрачным взглядом и молча кивнул.
— Гля, гля, едут!
— Везут княжну!
Стюжень сзади, за спинами — здоровенный, даже издалека видно всё — Прям, стоя на старом, пробитом бочонке, глядели во все глаза. Впереди ехал Косоворот, важный, будто вручную солнце на небо выкатил, ну понятно — этому не вылезти вперёд хоть раз в день — себя обокрасть, дальше, задрав бороду в синеву, мерно покачивался на кобыле в яблоках Кукиш, последним в цепочке бояр шествовал Смекал. Этот Стюженю особо никогда не нравился, и раньше, расталкивая собратьев локтями, к Отваде поближе не рвался, и теперь на рожон не полез, но отчего-то же в товарищи к этим двоим выполз? Зарянку везли в крытой повозке с расшитым пологом, понятное дело занавес она не отодвигала и народу рукой не махала, но предположить иное было бы просто невозможно. Дальше по сторонам повозки ехало десятка три дружинных, по десятку от каждого из бояр, но среди вояк, облачённых в брони, Стюжень внезапно углядел всадника, по облику столь же далёкого от ратного дела, как Зарянка. Молодой, наверняка двадцати ещё нет, одет просто — рубаха без родовой вышивки, да что без родовой — вообще без какой-бы то ни было. Только застиранные бледно-зелёные разводы изредка пятнают рукава. Мерно покачивается в седле, глядит вперёд, сосредоточен, улыбается уголком губ, и Стюженю — довели треволнения последних месяцев да безудержные скачки — на мгновение показалось, что тот уголок губ глядит в его сторону и ни в чью больше. Паче того: как только пополз ход по теремной дороге, и те помянутые травяные разводы на рубахе сделались различимы для глаза, верховному показалось, будто сзади его по плечу хлопнули и рявкнули на ухо: «Гав!», да так всё явственно, что старик заозирался. Только никого сзади не оказалось, сам стоял последним в толпе, а хлопок по плечу зудел как всамделишный да тёплой кляксой расползался по всей спине. До терема ехать ещё перестрела два-три, проулки и улицы тут и там выбегали из княжеского тракта вправо-влево, и в какой-то момент верховный не увидел молодца. Просто перестал видеть. Вот катилась повозка вперёд, на Стюженя и Пряма — ехал молодой с левой стороны, вот прошла, повернулась повозка задком, покатилась прочь от места, где стояли верховный и воевода потайной дружины — не увидел старик того, в простой рубахе. Исчез. В проулок свернул что ли? И почти тут же исчезло ощущение чужих, недобрых глаз на лице, ровно таращился кто-то в упор, да так явственно, что не заметить невозможно. Ага, не заметишь тут. Как же.
Стюжень поймал взгляд Пряма, тот на своём бочонке вдруг вытянулся в нитку, дурашливо скособочил голову, распахнул глаза и вывалил язык. Старик угрюмо хмыкнул, да-да, окажется, что шейка наша не так и широка. Айда в терем, тут больше делать нечего.
— Где вы ходите? — в избушке Стюженя Перегуж обмерил все углы в самой разной последовательности: и справа налево, и вдоль, и слева направо. — Сказали же недолго будете!
— Так мы и недолго, — Прям недоумевающе пожал плечами.
— Всё у тебя недолго! — воевода погрозил товарищу пальцем. — Давайте, быстро совлекайте с себя эти тряпки, Отвада велел в думную идти.
— Так и прислал бы кого помоложе, — усмехнулся верховный, выпутываясь из верховки. — А то глядите, целый воевода на посылках!
— Ох, Стюжень, прорежу я тебе когда-нибудь бородёнку, — Перегуж улыбнулся ворожцу, как убогому. — Не помогут ни саженные плечи, ни рост!
— Ловил стерлядку, да утёк с оглядкой.
— Был здоровый, даже красивый, гороху наелся, сделался бздливый, — ощерился старый воевода, захлопал в ладоши. — Давайте, мошкара, живенько, живенько! Чую, услышим такое, остатние волосы прочь с башки полезут…