— Что? Отдал-таки? Сам? Не прошло и года!
Отвада недоверчиво покосился на Пряма. Тот даже не умылся с дороги, волосы пылью побиты, сапоги и вовсе серым налётом припорошены, и только в складках сапог ещё бросается в глаза та синь, которой по новости сверкала кожа.
— Отдал. Всю землю отдал, как и договаривались.
Князь задумчиво махнул рукой: «Ай, брось, ты же не серьёзно», отошёл к окну.
— То, что произошло тогда в тереме Косоворота, я меньше всего склонен считать договорённостью. Вот если встанешь в лесу перед волчарой без коня, без поножей, без наручей, с одним ножом и от безнадёги взмолишься: «Ты ведь не бросишься на меня, серый?», а он случайно кивнёт, ты же не сочтёшь, что договорился с лесным убийцей? Сказать по совести, меньше всего я рассчитывал на такой исход. Хм, землю пахарям отдал. Небо на землю упало, что ли?
— Отдал. И долги простил. Только что вести принесли.
— А я к войне готовился, — Отвада облегчённо выдохнул, заметно расслабился — аж плечи приопустил — но выгнать из глаз настороженность до конца не получилось, Стюжень это прекрасно увидел.
— Устал ты, князь, — улыбнулся верховный, — самого себя обмануть пытаешься. А не получается. Нутром ведь понимаешь — рано радоваться.
— Всё так, — весомо закивал Чаян. — Что к нашему брату в руки попало и на что поставил печатку «мое», нипочём из зубов не выпустит.
Отвада мерно шагал по думной, разглядывая роспись по стенам. Цельные полубрёвна остались только снаружи, внутренние покои отделали досками да выгладили затиркой до ровного, хоть нитью проверяй. Ты гляди, вот этот цветок в углу только сейчас увидал, а ведь сколько лет ходил мимо! Стебель зеленый, три листка, лепестки красные, вроде ромашки, только не ромашка. Век живи, век учись.
— Никак я вашего брата боярина до печенок не пойму, — князь встал перед тестем, посмотрел прямо в глаза. — Что вы такое? Вроде не первое десятилетие знаю, отчасти даже заняты мы с вами одним делом, а ровно на разных языках говорим.
Старый боярин покачал кудлатой, лобастой головой. Тяжело вздохнул.
— А чего тут понимать? Храни и приумножай свое, чти праотцов, помни добро, не забывай зла.
— Хм, приумножай… Звучит ладно, да складно. Даже красиво. А на деле то, чем вы свои сундуки приумножаете, зачастую не из воздуха берётся, а у другого отнято, — Отвада горько улыбнулся, — ты, дорогой тестюшка, да ещё пара стариков — исключение.
— Есть такие, — убеждённо кивнул Чаян, — твоя правда, но есть и другие.
— И вся беда в том, что тех становится больше, а вас меньше, — Отвада отошёл к окну, выглянул на улицу.
Теплынь, жуки летают, птицы поют, солнце лыбится, и уж так хочется, закрыв глаза, поднять лицо к светилу, как в детстве, и чтобы запекло шкурку, через веки проняло, ровно перед костром встал… да вот беда — лицо бородой заросло, дублёная шкурища морщинами порублена и плохо греется, глаза мохнатыми бровями прикрыты, на лбу чуб лежит. Извини, солнышко, не теперь. Разве что дети мордахи тебе подставят. Рыжик и Светок.
— Сложно всё в этом мире! — Чаян пожал плечами, — Потому и держимся друг друга, локтями подпираемся.
— Это я тебя локтем подпираю, а твои сотоварищи рук и один другому не протянут, и вот честное слово мне иногда кажется, напои заговорённой бражкой вашего брата до беспамятства, выведи в чисто поле, да повели открыть сокровенное, начнете у земли долги требовать за неурожайные годы. Я почти уверен, если пообещать, что всё нажитое сохранится, ладьи всё так же будут бегать с товаром за моря, но людей вокруг заменят на злобожьих выродков — и бровью не поведете. Всё равно вам. Капай золото в сундуки, и хоть трава не расти. А я князь — не боярин! Мне обо всех думать!
— Зол на тебя Косоворот, — мрачно кивнул старый боярин. — И остальные взбешены, боярство звенит, чисто било. Считай, войну начал. Как то оно ещё обернётся?
— Ни один из людей Косоворота не погиб, — жёстко отчеканил Отвада, и поправился, — ни один из тех, что угрожали смертью князю! Своему князю! Пусть благодарит до конца дней, что на дыбу не вздернул, да шкуру не спустил. А за тех двоих, что Безрод угомонил, я виниться не собираюсь! Задумал подлейшее душегубство — хлебай полной чашей, только дух переводить успевай.
— Говорят, не просто человека хотели извести — нечисть. Болтают, мол, злобожье отродье Сивый, и все его чудеса — от тёмного из братьев. Что по зиме твой сваток учудил, знаешь? Оттниры вести принесли. Дескать, морских лиходеев порубил в капусту, глазом не успели моргнуть — полдружины на жарк о е разделал, говорят, ходили потом по настилу, сапоги в крови по щиколотку булькали.
Отвада и Стюжень переглянулись.
— На то он и заставный. Добрые люди пострадали?
— Вроде нет.
— Пусть предъявит злое, тогда поговорим, — отрубил князь.
Стюжень отпер дверь летописницы, ступил в полутёмную горницу, вдохнул полной грудью. Старые свитки пахнут так, что любому ворожцу голову сносит. Здесь даже в жару прохладно, да оно и понятно, с камнем по-другому не бывает. Единственные палаты во всём Сторожище подняты вопреки заветам предков не из тёплого дерева, а из холодного камня, и пусть весь город заполыхает, пусть сгорит дотла, углями раскатится, ни один свиток не должен пострадать. Даже столы и стулья тут стоят не простые, а из морского лежалого дуба, такого крепкого, что, кажется, и не дерево он вовсе, а камень. Старик улыбнулся. Умел бы слушать разговоры вещей, поди, узнал бы, что столы и стулья говорят с тутошними камнями ровно братья: «Ты камень и я камень, ты не горишь вовсе, я горю хуже некуда». Светочи в летописнице только закрытые, огонь ярится за стёклами, в стёкла волоченная нить впаяна, разобьется — осколками не разлетится.
Верховный пристроил светоч на стол, от него запалил ещё парочку, стало светло. Растворил окна. Где же искать? Сивого дрожь бьёт, который уже месяц колотит, приступы учащаются, делаются всё более жуткими и смертоносными. За те две седмицы, что Сивый отсиживался после боярских гостин, узнать ничего не удалось, даже разу лишнего Безрод не чихнул, не то чтобы его колотило и трясло. Будто поняла болячка, что ворожец на неё глядит-таращится, притихла, забралась поглубже. Хотя да… Зимой у Косоворота тряхнуло знатно, поди до сих пор икается дураку толстопузому. Сравнил бы кто-нибудь тогда глаза боярина: до игрищ в леднике — наглые, волчьи, залитые брагой до потери чувства меры, и после — без дна и берегов, в которых буревал ужас такой силы, что криком Косоворотовым только паруса ладейные заправлять, да выстреливать кораблями по морской глади, чисто стрелами из лука. Стюжень довольно хмыкнул — как ни был сам зол всем, что творилось в тот день, в то мгновение, когда Сивый с искомым ножичком встал перед хозяином, улыбнулся против воли. Такими воспоминаниями в стужу греешься, ровно у костра сидишь. Будто раскачали дурака, да в каменную стену запустили, а тот себе нос рассадил, лоб расшиб, сидит обалдевший на земле, в глазах небо и земля хоровод водят. Как всё Косоворот для себя видел и чувствовал? Небось что-то вроде того, а чём рассказывали Взмёт и Шкура после памятных поединков с Безродом, а уж там, бери гусли, да на струны перекладывай: «Я точно высох, сделался тонок и лёгок, чисто тряпка… И мною будто ветер заполоскал, чую — ломает, гнёт аж глаз не успевает, только и слышно, как хлопаешь-стонешь». Стюжень улыбнулся. Косоворот и сам не забудет, и тем не простит, кто запомнит да вслух расскажет. И плевать.
Шерстил по свиткам — ничего похожего. Всякое нашёл — в какие-то времена иной по-волчьи выл, иной пламенем плевался, летописали будто кто-то пророчить начал после удара мечом по голове, один даже вещи двигал, рук не прикладывая… А вон та полка — Безродова. Четыре свитка, один к одному. Как родился в самую студёную ночь в году, как был принят Ледованом, как трудно попасть в ту пещеру на Скалистом. Как в самый знойный полдень лета родился Жарик, а в самую студёную ночь в году, такую же, в какую появился на свет его отец, белый свет увидел и Снежок, и уж так получилось волею судеб — в той же памятной пещере. Про дружину Верны, про всех девятерых, что появились в этом мире из небытия и год сберегали бедняжку для жениха. Про битву на Скалистом, Потусторонье, про охвостье… много про что ещё.
Вот они, стойки по стенам, сложены из тёсаных камней, залитых зодчей смесью, сами полки из морского дуба, слева направо, от начала времён, ко дню сегодняшнему. Старик бросил взгляд налево в самое начало и нахмурился. Свиток хвост выпростал из рядка, ровно безалаберный дружинный вывалился из боевого построения. Подошёл. Что такое? «Жизнеописание Бояна, сделанное во дни его славных побед» лежит криво, ровно перепивший молодчик, да к тому же завалилось на «Отеческие наставления», будто тот же пьянчуга повис на плечах товарища, шагу самостоятельно ступить не может. Когда привыкаешь к безупречному порядку, всякая косорукость по глазам режет, ровно на самом деле песка всыпали. Когда знаешь, что дубовая болванка, на которую свиток накручен, длиною ровно в локоть, и уложенные голова к голове, свитки и пяточками равняются один к одному, невольно головою крутишь вокруг — чья работа?
Стюжень поправил свиток, досадливо выругался — вот только в голове мысль мелькнула, где можно поискать объяснение того, что с Безродом происходит — сбился. Потерял нить рассуждений. Урач бросил свиток как попало? Нет. Этот в добром здравии, для приборки свитков на полке руки ещё достаточно твёрды, тут, пожалуй, ещё он сам, Стюжень, получит на орехи от старого друга и соратника за беспорядок. Кто-то из ворожцов с мест? Встречный вопрос — а как бы они сюда попали, да так, что сторожищинские ни сном ни духом? Кто? И вообще… Не пустяковый ли случай? Стоит ли ради эдакой мелочи голову ломать? Ну подумаешь, лег свиток неправильно! А может это земля под ногами шевельнулась, осела, вздохнула, након ец? Старик постоял ещё какое-то время, собираясь с мыслями, затем громко выругался и в сердцах махнул рукой. Поработал, называется! Бери светоч, с которым пришёл, задуй остальные и топай восвояси, мыслитель! Стюжень скривился, подхватил светоч, потушил остальные и в самых дверях на мгновение остановился. Вот когда чутье руками и ногами уперлось в дверной створ — «Не пойду!» Будто непослушный малец, которого родитель тащит из гостей на улицу, уцепился за стол и тонко верещит: «Не пойду! Не пойду!» Чуйка — она такая, сама седая, и если у всех прочих к седым волосам нюх притупляется, у этой — наоборот, острится до невероятных пределов. Старик быстро вернулся, запалил все светочи и, будто охотничий пёс, сделал стойку над «неправильным» свитком. Да, летописи дряхлеют, их порой переписывают, старые ворожцы придирчиво сверяют древние свитки с новыми, и если всё в должном порядке, новодел уходит в пользование. Ходит по рукам, ездит по весям, как и было зимой, когда эту летопись пришлось везти в Косоворотовы владения, зачитывать вслух для вразумления. Ну, не этот свиток, разумеется, а список. Этот слишком стар и ценен, на нём столько ворожбы, что кого послабже замутит, заморочит, как бы сознание не потерял. Время сильн о, время могуче и сопротивляться ему непросто.
Давеча отрок на улице спросил, мол, а как ворожцами становятся? В ответ спросил, дескать, а сам как думаешь? Паренёк плечами пожал, затылок почесал, говорит, ну… травы знай, вытягивать умей, научись мешать одно с другим, подумал-подумал, добавил — знай, как раны перевязывать. И всё? Всё! Усмехнулся, потрепал отрока по лохматой голове, шепнул на ухо: «Это и ещё кое-что». Если в один прекрасный солнечный день, а может? наоборот — в зимний и ненастный говоришь сам себе: «Нас двое. Я и сила», ты ворожец. Сказать это ты можешь с гордостью, с испугом, в малых годах или уже взрослым, можешь перепугаться так, что несколько дней есть не сможешь, но если сила живёт внутри, как сосед, рано или поздно соседи начинают разговаривать. Иные ворожцы сразу, какие-то лишь со временем обнаруживают, что сосед — это соседка, красивущая, с дивным голосом, смотрит на тебя жадными глазами, манит. Впускают ее к себе и больше не расстаются. Это Урач. Он даже вопросом не задается, а нужна ли сила? Она есть и принадлежит тебе. Старик любит её, она — его. Для иного сила — недобрый сосед. Бегают всю жизнь, отворачиваются, не здороваются, не разговаривают, в дверную щёлку подглядывают — что сосед делает, зачем он это делает? Таких жаль.
А иной, столкнувшись с соседом нос к носу, обнаруживает перед собой… себя. Собственное зерцальное отражение. Такие соседи друг у друга на плече не виснут, залихватски в два голоса не гогочут, а встретившись по необходимости сдержанно жмут руки и говорят один с другим ровно, с достоинством. Это он, Стюжень. Это Безрод. Но тот вообще отдельный разговор. Настолько самодостаточен, что поди пойми, кто у кого есть, он у силы или сила у него. Да и соседи у всех разные, один видит, когда ему врут, будто сам в чужой голове сидит, второй болячку в состоянии углядеть, ровно та орёт благим матом, из груди лезет, а может из ноги или из живота, третий злые помыслы чует, как собака мозговую кость. Знавал одного такого много лет назад, у млечей встречались, старик рассказывал, мол, пусть улыбается, пусть на руках носит, пусть чарки с брагой подносит, блюда с яствами, а вот дует от него студёный полуночный ветер, которого никто другой не чувствует, а значит держи ухо востро. Другой истинное лицо видит, как глаза ни отводи, тот с травами разве что не болтает по-свойски, много чего умеют эти соседи, но никто не знает, как и почему внутри начинает бить этот родничок — сила. Ну… почти никто, а кто знает — тот здоровенный, седой, стоит перед полкой со свитками, да голову ломает.
Сила — она такая, хоть и с тобой всегда вроде рук и ног, но в какой-то раз нужно напрячься. Вот идешь ты мимо валуна, легонько пнешь — лежит, как и лежал. Чтобы убрать с дороги, засучи рукава, поплюй на ладошки, затяни пуп тремя узлами, да впрягись, ровно тяжеловоз. Ну, давай, старинушка, напряжёмся, подстегнём ворожскую силу. Стюжень снял с пояса небольшую суму, вынул нож, полоснул себя по руке и присыпал щепотью порошка из сумы. Зажмурился. Сейчас начнётся. Ровно в огонь палец сунул, аж слёзы из глаз брызнули и заныло так, что голоса замерещились, и, видно, злые слёзы ожгли глаза — будто светочи задуло, и солнце на ночь закатилось. Как ослеп. Хорошо перед столом стоял — опёрся. Но, вот чудеса, во тьме будто человек появился, лица и прочих черт не разглядеть, однако сияет во мраке, точно бусяной отблеск на солнце, прошёл к полкам от двери, взял в руки свиток, тот самый, что лёг неправильно, развернул, окинул взглядом и уселся за стол. Вот она неправильность, а уж то, что такое правильность определили меж собой давным давно — ход сюда только старикам и только тем, на кого сами с Урачем указали. Закавыка же в том, что встречный-поперечный сюда не прошмыгнёт, всякий день, всякую ночь у дверей стража стоит. Но ведь как-то прошёл? Как-то прошёл… Только одного не знал любитель почитать древние свитки, помимо стражи у ворот, есть ещё один сторож, внутри — сам Вселенную натаскал на чужого, она и кричит теперь благим матом: «Был незваный гость!»
— Никто чужой вокруг не тёрся?
Снаружи стражу несут молодые дружинные, глаза округлили, никак в толк не возьмут, чего это старик выбежал, сломя голову, всполошился. Оно и понятно, скучно им летописную сторожить, это ведь не мечом махать и всяким иным образом удальством разбрасываться направо и налево.
— Нет, не видели никого, дядька Стюжень. А что?
— А ничего. Был кто-то внутри.
Переглянулись, почесали затылки.
— Мы не отлучались.
— Не говорю, что в ваш черед, но кто-то сюда заглянул.
— Пропало что?
Переглянулись, невольно поправили пояса и остальную справу.
Верховный сомкнул брови на переносице, слегка наклонил голову так, чтобы взгляд царапал седые щётки над глазами, медленно и значимо отвесил парням в уши:
— Ничего нет сейчас важнее свитков за этой дверью. Ни-че-го!
Парни ещё раз переглянулись, понятливо кивнули.
— Кто-то чужой был в летописной, — Стюжень тяжело привалился к дверному косяку в доме Урача.
Старый товарищ помедлил, оторвался от ступки, тревожно повернулся.
— Что-то пропало?
— В том всё и дело, что не пропало.
— Но кто-то был?
— Был.
— И чего хотел?
— А давай, старый, покумекаем. — Стюжень отлепился от косяка, заложил руки за спину, мерно заходил по горнице, — может зря щёки дуем, свистим вора. Достоверно знаем — кто-то был, но ничто не пропало. Так?
Урач кивнул.
— Тогда, старый, скажем о себе то, что мы есть на самом деле — замшелые дураки, у которых под носом некто творит то, что хочет. Так?
Урач усмехнулся, кивнул. Так.
— Будем считать, что он сделал то, за чем ходил. И это не кража, не порча. Тогда что?
Урач закусил ус, огладил бороду.
— Почитать приходил?
— Если не красть и не портить — только читать. Но зачем? Живёт не тужит какой-то любитель летописных свитков, о котором мы знать не знаем? Да притом такой, что жить не может без строчки на ночь? Вместо колыбельной сам себе начитывает на сон грядущий?
— Одно я знаю точно, — Урач вздохнул, пару раз тренькнул пестиком в ступке, — если залез чужак, но ничто в глаза не бросилось, значит бросится со временем.
Стюжень остановился, остро зыркнул на собрата, довольно хмыкнул.
— Он сделал то, что ударит нам по башке через какое-то время. Что? Подстережёт и приголубит по темечку?
— О да, когда в макушку прилетает свиток на дубовой болванке, это как раз тот случай, когда собственное прошлое стучит по башке. Без всяких иносказательностей.
Верховный какое-то время таращился на Урача с любопытством.
— Ты ведь лет на десять моложе меня?
— Вроде того.
— Вы только поглядите, малец ещё, а соображает! Далеко пойдёшь! Только сопли подбери, поскользнёшься!
— Поскользнусь — дальше уеду. А далеко не нужно. Просто чуть дальше тебя.
Старики загоготали. Урач смеялся, ворожца трясло, а рука его мерно ходила в ступке, только пестик позвякивал, Стюженя пополам перегнуло, ровно в животе заненастило, так и ржали оба, пока смешинка не растаяла.
— Уф-ф, — Урач вытер глаза рукавом, осел на лавку, отфыркался, чисто конь.
— Теперь и впрямь живот заболит, — Стюжень отдышался, несколько раз вдохнул-выдохнул. — Когда молодой был, мне о пузо дрын ломали с голень толщиной. И не гнилушку какую-нибудь!
— Ты давай возвращай себя былого, начинай пузо нагружать, авось понадобится. Вон что творится кругом.
Верховный лениво отмахнулся. Поднял кулак, покрутил так-сяк.
— Во какие на животе под шкуркой валуны катались, восемь штук, один к одному!
— Как же тебя в ворожцы занесло? Тебе ворожить — всё равно что кузнечным молотом орешки колоть.
Стюжень махнул рукой, помолчал.
— С князем, Отвадовым батюшкой это было. В походе на полдне. Зарубились мы дружина на дружину, но их вышло больше нашего, и крепенько нам тогда досталось. Рассеяли, можно сказать, по степи разогнали да по перелескам. Мы потом долго хорохорились, дескать, сами отступили, замануху готовили, но… В общем, втроём спаслись, князь, я и Льняной. Льняной ранен был, дышал через раз, вот-вот дух отпустит.
— Ну ты и…
— Ну я и попробовал. Слышал от Зубата — ты должен помнить, он верховным был при князе Лютяе — дескать, можно жизнью поделиться с раненным. Мне тогда разум помутило, в голове зашумело, в глазах зацвело, не хотел я, чтобы Льняной сгинул. Он мне в той рубке жизнь спас, да самому досталось. А когда просветлело, гляжу: Льняной на меня таращится, воздух глотает, чисто рыба на берегу, ни дать ни взять — только что перестал орать. Князь как яблоко ножом резал, так дольку до рта и не донёс, замер на полпути. Рот раскрыт, глаза круглые, как плошки, вот-вот выскочат, укатятся. У меня ладони горячие, жжёт, ровно к углям приложился, у Льняного пар от раны идёт, кровь почернела, совсем как трехдневная, коркой запеклась.
— Вон оно когда из тебя полезло, — понимающе закивал Урач.
— Тут ведь как во всяком сосуде, — Стюжень кивнул на ступку в руках собрата. — Приходит и заполняет, уходит и опустошает, и если с «уходит» более-менее разобрались, как приходит — мрак её маму знает. Хотя… есть мысли на этот счёт.
— Ну-ка, ну-ка, — Урач деловито отложил пестик и ступку, уселся поудобнее, сложил руки на груди, приготовился слушать.
— Чтобы всё понять, нужно тысячу ворожцов послушать, если понадобится до смерти запытать — как пришло, как появилось, что при этом сам заметил. Да ладно, страшные глаза не делай, про «запытать» шучу… хотя как шучу, у тебя рожа хитрая, как пить дать что-то знаешь. Тебя и пытать на дыбе первого.
Урач скривился, усмехнулся, тряхнул кудлатой головой с ремешком поперек лба, чтобы волосы на глаза не лезли.
— Век наш на излёте, не сегодня — завтра душу отдадим.
— И что?
— Записал всё, что надумал. Вон свиток на полке в углу, видишь?
— Вижу.
— Он и есть.
— Это помимо того, что старики раньше нас записали?
— Да.
Стюжень искоса взглянул на старого друга, хмыкнул, вытянул пятерню, загнул мизинец.
— То есть про молнию, вихрь и огонь ты не писал?
Урач с улыбкой кивнул.
— Ну, разумеется, нет. Как сила входит с ударом молнии, через огонь и дыхание урагана уже описано. Про воду тоже не писал, хотя как по мне, самый жуткий путь обретения силы. Жутковато захлёбываться водой, хоть и живой.
Стюжень ехидно загнул безымянный палец.
— Это не про обманутую смерть тоже?
Урач какое-то время молча думал, закатив глаза, затем кивнул.
— Понял, что хочешь сказать. Нет, про это тоже не писал, благо незачем. Уже описано.
Верховный загнул средний палец.
— Про дар последнего дыхания?
Урач отмахнулся.
— Редкий случай. Не на каждом углу ворожцы помирают. Я вот когда соберусь душу отдавать, всех пинками на перестрел отгоню. Пока буду выгонять, концы и отдам. Да и дел незаконченных никому вместе с даром в наследие не вручу.
— Ну тогда давай, хвастайся, глазастый наш.
— Не всякий раз, но бывает что сила приходит со спасением чужой жизни ценой собственной. Знавал я такой случай.
— А подробнее?
— Сам видел — один другого от стрелы заслонил. Достало, правда, обоих, но второго, считай только оцарапало: ну влез наконечник стрелы под шкуру на самый ноготок, и всё. Это первого пронесло насквозь.
— Какой ноготок? Мой? — Стюжень усмехнулся.
— Если бы твой — убило бы обоих, а так — одного. Парень, тот второй, с ноготком, как оправился стал угрозу видеть загодя. Стрелами попасть не могли, видел на подлёте. Потом мечный удар стал видеть загодя…
— А потом?
— А потом от лихоманки помер, — Урач виновато развел руками.
Верховный несколько мгновений гладил бороду.
— Не отлетела, видать, жизнь, в другого вошла.
— Сам-то что увидел?
Стюжень пожал плечами.
— Да всякое видел. Разное. Иному достаточно в нужные повивальные руки родиться.
— Ты про Безрода?
— Про таких, как он, — Стюжень со значением поднял палец. — С нашим всё сложнее. Но как бы то ни было, вот появляется на белом свете такой умелец, приходит в Сторожище и проникает в летописную. А в том, что этот — один из нас, я не сомневаюсь.
Урач какое-то время молчал, затем вздохнул, взялся за отложенный пестик, пристроил бронзовую колотушку в ступку. Толкушка из трав не ждёт.
— Странно всё и непонятно.
— Ага. Много всего странного начало происходить в последнее время, — верховный собрал бороду в кулак, покачал головой, — причём настолько странного, что и объединить эти странности, кажется, невозможно. Это как если на рукоять меча, сразу за крестовиной приладить… грабли. Знаю, нелепица, но печёнкой чую, нужно на мечную рукоять прилаживать грабли.
Стюжень встал, кряхтя выпрямился, выгнул спину, упираясь в поясницу.
— Пойду себя былого возвращать, восемь булыжников на пузе были, раскатились который куда. Надо найти.
Уже в самых дверях его догнал голос Урача.
— Про тот поход Лютяя слышал от тебя много раз, да вот про ворожбу — впервые.
Стюжень остановился, оглянулся.
— Глупостями мы с тобой заняты. Вот запишем свои наблюдения, оставим после себя в наследие, так попомни — обязательно найдётся какой-нибудь полоумный, что захочет лепить ворожцов, как на гончарном кругу — одного за другим. И всё под себя, под себя. Сам знаешь, дураков кругом много, и становится их с каждым днём только больше. Половину из тех случаев, что записаны, можно повторить, как чашу под руками гончара. Не всякий раз, но на десятый раз может и пол у чится, у пустоголовых лбы крепкие и упрямства хоть отбавляй. Вот только не будет в тех ворожцах истинного духа. Дурь может и заиграет, а головы не будет. Пусть уж всё идёт как идёт, своим чередом. А писульки наши лучше сжечь…