— Вдвоём поедете?
— Больше и не нужно, — Стюжень убеждённо кивнул.
— Уверен, что найдёте? — Отвада в сомнении теребил бороду.
— Из трёх первого раскрыли получше остальных, — старик показал руками будто яблоко разломил на две половины. — Ровно в душу ему заглянул. Совершенно поганец не искушён в ворожбе, а вот те двое — да-а-а-а…
Верховный покачал головой. Те двое плотненько знаются с ворожбой, разбуди посреди ночи — сначала ворожбой отгородятся и лишь потом сбросят одеяло. Тогда в Потусторонье последние двое прикрылись как могли, и донельзя Стюженю это напомнило послебой, когда с убитых снимают всё, что может пригодиться выжившим. Только после схватки убитых обыскивают живые, а там душегубы, словно сами выскочили из собственных тел, да перед тем забрали с собой всё, что может навести на след — имя, привычки, воспоминания, потаённые мысли, дух, в общем то, что отличает одного человека от остальных. Тот первый, дурачок, растерялся, стоял, как телок перед медведем, зубами от ужаса клацал, да коленями тряс — потроши, не хочу — а те двое да-а-а, матёрые волчищи: почти всё из самих себя утащили, и стояли туловища, ровно выпотрошенные колоды, почти пустые. Ну мясо и мясо. А ещё это сильно походило на спасение домашнего скарба из пламени пожара: второй и третий выбрасывали наружу, ровно из горящего дома, все мало-мальски ценное для следопыта — выбрасывали, а плотный мрак, чисто голодный волк, на лету хватал, рвал на куски, будто парное мясо, уносил то, что огонь не подъел. Второй дольше всего и медленнее всего избавлялся от воспоминаний о нескольких людях — семья что ли — а ещё старику на мгновение показалось, что когда ворожца-вражину настигли, поганец обрадовался и на долю мгновения упокоенно опустил было руки. А потом испугался кого-то — ошмётки того ужаса верховный мгновением позже на кулак намотал — огрызнулся, показал зубы. Соскребли тогда даже не следы воспоминаний, а тьфу… пыль. Так бывает, когда входишь в избу, оставленную хозяевами, видишь пятно на полу и понимающе улыбаешься: тут у хозяев сундук стоял, здоровенный и тяжёлый.
— Сами понимаете, мог бы — проводил с почестью, — Отвада руками развёл, — да не могу. Шум теперь меньше всего нужен. Где искать-то знаете?
— У млечей осел, — Сивый кивнул на восток, — И как бы не у лучшего моего друга в дружине.
Отвада непонимающе свёл брови на переносице.
— У Коряги.
Князь понимающе закивал.
— Увидишь, передавай здравицу. Спроси, как жена, дети.
Безрод ухмыльнулся.
— Да чего уж там. Сразу облобызаю.
— Ему твоих объятий с того раза хватило.
Отвада какое-то время молча держал повод Теньки, смотрел на Безрода искоса.
— Так и не скажешь, как стариков у смерти из лап вырвал? Который день пытаю. Имей совесть!
Безрод несколько мгновений ковырял взглядом землю под ногами Теньки, затем решительно и неулыбчиво мотнул головой и окатил князя полновесным взглядом с ног до головы. Тот шмыгнул носом, тяжело сглотнул и даже вперед подался, как будто под ветром стоишь — он тебя назад толкает, а ты в обраточку клонишься. Не скажу, князь, даже не спрашивай. Даже не смотри с вопросом.
— Трогайте, время не ждёт.
Двое верховых рысью вышли с княжеского двора, и редкие лоботрясы, что никак не могли победить привычку сторожить новости у теремных ворот, в одном из всадников тотчас же узнали Стюженя — поди не признай седовласого великана и его здоровенный посох, притороченный с левого лошадиного боку — второй же остался неузнанным, ведь не пронзишь взглядом тканину клобука, как ни старайся.
— Всё, умерь пыл, — верховный придушил рысь буланого, перевёл на шаг. — Город позади, и мне давно не двадцать лет.
— Чего же гнал?
— А того, — старик подмигнул, — всякий бездельник в Сторожище должен знать, что верховный ворожец отъехал по заботам первейшей важности, аж конягу с самого начала жалеть не стал. И что он при этом подумает?
— Что? — Безрод усмехнулся уголком губ.
— Что Стюжень спешит по очень важному делу, а нет теперь дела важней, чем избавление от напастей. Сам подуспокоится, других утешит. Думает о нём, босяке, старик, понял?
— Понял, — Сивый кивнул.
— А расскажи-ка ещё раз, что ты ухватил там, за межой.
Безрод пожал плечами. Надо, так надо.
— Это млеч, скорее длинный, чем коротышка.
— Как понял?
— Мечта у него — раздобыть одеяло подлиннее. Чтобы с ногами закрывало.
— Надо же! Мимо меня пролетело, да ты поймал. Ещё что?
— Недавно ранен в ногу. Всё боялся хромым остаться. Сухожилие задело.
Стюжень кивнул, добавил:
— Грезит отойти от ратных дел, земл и прикупить, сделаться купцом и гонять свои ладьи с товаром через море. Золото копит. Кто-то из дружинных ему должен, так наш с собрата пылинки сдувает: боится, что тот загнётся и не отдаст. А ещё впереди у них какое-то ратное дело, и поганца просто пополам рвёт: и денег хочет, и помереть боится. И самое смешное — не смерти боится, а того, что не получится на собственной земле погреться и на своей ладье выйти в море.
— Чужие мечты ст о ят дорого. Один грезит, умирают тысячи.
— Отыщем договязого, выйдем на второго. Золото, поди, в схроне держит, а нам бы заполучить хоть самую завалящую вещичку, что второй в руках держал, — Стюжень хищно оскалился. — А уж если золото… Держись, тварь.
— Тогда поторопимся, — Безрод кивнул вперёд. — Не дай бог, до нас помрёт.
— А сильно погоним, я помру, — старик скривился. — Но на летучую рысь согласен. Потерплю. Если грохот услышишь, не удивляйся, то мои кости гремят.
— Тогда рысью? — Сивый с вопросом поднял брови.
— Рысью, — вздохнул верховный. — Но прежде чем пугать окрестных птиц грохотом, ты скажешь мне вот что…
— Яблоко, — перебил Безрод и почти улыбнулся, — Но где взял, не скажу. На всех не хватит. Друг друга поубивают, а напасти не избудем.
Какое-то время старик изумлённо таращился на спутника, затем поджал губы и только крякнул, мотнув головой. Ловок. Нечего сказать, ловок.
— Яблоко, яблоко, — старик довольно закивал, — Я так и знал…
Шли к млечам на восток по широкой дороге, что бежала вдоль берега на некотором отдалении, не таком, впрочем, огромном, чтобы при желании не стало возможно вымахнуть на берег и окунуться в море. Взыграла бы охота. Торговля не стоит на месте и не ждёт, телеги время от времени перекладывали дорожную пыль по-иному, не часто, но и не редко, и целый день Сивый не испытывал от клобука никакого неудобства, ну едет верховой, замотанный в тканину и едет себе. Лишь на исходе дня, ближе к вечеру ехать в клобуке сделалось опасно: а просто справа в полосе нетронутого топором леса граяли вороны, и так граяли громко и хрипло, что, не сговариваясь, путники повернули коней с дороги. Ну, почти не сговариваясь, верховный кивнул направо с вопросом в глазах, а Безрод так же молча ответил. Поляну сразу за трактом и редколесье прошли верхами и только в деревьях спешились. Шагах в ста от дороги, в летучие дребезги разбив чёрный клубок воронья, верховный и Сивый остановились. Привалясь к дубку, сидит человек. Без души. Отпустил не далее как утром. По виду из воев, справа хоть и небогатая, но добротная… и клобук на голове.
— И ведь не тронули падальщики, — глухо буркнул Стюжень. — Слюной давятся, глотки граем ободрали, а не трогают.
— Нет у птиц слюны.
— Зато соплей у сопливых сопляков полон нос. Чудом стою, не скольжу.
— И волки не соблазнились, — усмехнулся Безрод. — Были, а не соблазнились.
— Клобук, — верховный показал на мертвеца.
Сивый кивнул, подобрал палку в паре шагов от себя, осторожно развёл полы тканины, что прикрывала лицо бедолаги. Какое-то время Стюжень молча смотрел, затем глухо обронил.
— Клобук теперь опасен. Примут за морового — камнями закидают и как зовут не спросят.
— Мои рубцы увидят, вообще на куски порвут.
Старик вздохнул, долго смотрел на Безрода, наконец, кивнул:
— Будешь раненым. Лицо замотаем, тканину запятнаем красным.
Сивый только плечами пожал. Усмехнулся. Раненным, так раненным.
— Мотай. Только глаза оставь.
— Была бы моя воля, и глаза тебе замотал бы. Ну чего таращишься? Время идёт, и взгляд у тебя только тяжелеет. Вот честное слово, глазюками своими мазнёшь по человеку — ровно во льды мордой сунули, озноб трясёт! А я старенький, мне тряска не показана. Как тебя Верна терпит? Отвернись от меня, образина!
Безрод размотал свой клобук, бросил старику и усмехнулся.
— Перевязывай.
Шли второй день. Чем дальше позади оставалось Сторожище, тем более густым мраком наливался взгляд Стюженя. Мор делал свое чёрное дело, страна пошла вразнос, деревни безлюдели, спокойствие и былая относительно мирная жизнь съёжились, высохли, ровно пересушенная шкура, стянулись вокруг Сторожища. Справа и слева от дороги тут и там чернели кострища: углядев первое, Безрод и верховный молча переглянулись — жгли трупы. Несколько раз Сивый даже примечал стрелы, торчавшие в стволах. Одну из них и вытащил, съехав с дороги.
— Моровых избивают. Не дают к Сторожищу пройти. На месте и жгут.
— Худо дело, — Стюжень покачал головой, — крепенько за нас взялись. Если не найдём поганца, осень не переживём.
На отряд боярской дружины напоролись ввечеру второго дня пути. На закате верховые намётом вылетели из ближайшего леска по едва заметной тропке. Видимо, в лесу хоронились.
— Стоять! Кто такие?
Безрод молчал, предоставив говорить Стюженю.
— Не признал?
Старший — приземистый, низколобый крепыш, волосы которого начинались лишь чуть выше бровей, недоумённо переглянулся со своими отрядными и, дерзко задрав губу, плюнул наземь перед буланым старика.
— А должен был? Спрашиваю — отвечай.
— Верховный ворожец боянов, Стюжень.
— Врёшь! А этот?
— Этот со мной. Охранение.
— Даже не двое? Жидковато.
Стюжень пожал плечами.
— Одни вот тоже смеялись. Так у моего только лицо замотано, а те… один, два, три, четыре, пять, шесть… а те шестеро вкруг порублены, а что не порублено — нашинковано, а что не нашинковано — в мякотку отбито.
— Я давеча таких же шутников на стрелки нанизал, а которые извернулись…
— Ещё слово, обращу в барана, — старик улыбнулся, дурашливо захлопал добрыми-добрыми глазами, потянулся к посоху. — Бараний язык страсть как вкусен в угольках. И чем длиннее, тем вкуснее.
Верховые переглянулись. Стюжень, улыбаясь, ждал.
— Ты это… княжий знак покажи! А то я в Сторожище не бываю, где мне вас в лицо признавать!
Верховный вытащил из-за пазухи золотого шейного медведя на плетёном шнурке, а на вспыхнувший блеск шести пар глаз, недобро предупредил:
— И глазками не сверкай! Можешь никогда Сторожище и не увидеть. Прихват у себя?
Услышав имя боярина, головной молча, и как показалось Безроду, неохотно кивнул.
— Веди. И без глупостей. Охнуть не успеешь — на копытца встанешь.
Крепыш пару мгновений думал, затем мотнул головой. Так и быть, айда за мной.
— Я Сорочай. В серёдке пойдёте. Меж нами. То — Зыка, а это — Плошик.
— Коленце здоров ли?
— А что ему сделается? — гоготнул рыжий Плошик с несуразной головой — затылок круглый, а лицо плоское, как блин, ровно кузнечным молотом сглаживали. — Ваш брат ворожец всегда живее всех живых!
— Всё кругом рухнет, и только ворожцы останутся, ровно пауки, — глухо буркнул Зыка, угловатый дружинный с колючим и неприятным взглядом.
Сивый чувствовал его на себе, пытается уцепиться, расцарапать, в душу глазами пролезть, да соскальзывает, ровно на скользком льду. Вот головой затряс, покачнулся, будто равновесие потерял. Куда лезешь, придурок…
Стюжень только нахмурился, да рукой показал: «Рот прикрой, умник». Шли лесной тропой в скупом свете багровеющего солнца. И в чистом поле теперь не бог весть как светло, среди деревьев же приходилось щуриться.
— Слышь, а ты правда шестерых угомонил? — с Безродом поравнялся давешний рыжий с плоским лицом.
«Не в этот раз, но бывало и шестеро».
— Правда.
— Вроде как в бою силён?
«Иногда закрывай рот. Мухи залетят».
— Пока жив.
Рыжий, нимало не смущаясь, мерил Безрода взглядом: руки, ноги, справу, меч. Даже Теньку, тот, впрочем, фыркнул на мышастого, что ходил под плосколицым, отогнал, копытом лягнул. Рыжий обиженно фыркнул, хотел было весело затеять бучу, да озадаченно осёкся, улыбаться тем не менее не перестав. Не торчат сучки, прицепиться не за что — порубленный и пальцем не шевельнул, коня не науськивал. Так и ехали цепью, тусклые ржавые звенья в начале и в конце, золотые посерёдке.
Простор открылся не сразу, и лес истончился не вдруг: впереди запросветило, деревья поредели, потом сделались одиночными, потом и вовсе сошли на «нет».
— Давненько не бывал я в этих краях, — Стюжень аж в стременах привстал, оглядываясь. — Речка не высохла? Она ведь в той стороне?
— В той, — кивнул Сорочай. — Говорили, в страшную пору подсыхала, да теперь полненько бежит. Нет-нет разливается, порты мочит.
Дом Прихвата встал на пригорке за частоколом из брёвен в паре-тройке перестрелов. Сивый со Стюженем обменялись взглядами. Безрод усмехнулся, сам собой в голове зазвучал хриплый голос Косоворота: «А что делать, если в урожайные годы зерно в рост прёт, как подорванное! А что делать, если от золота сундуки лопаются?» Вон оно как выходит, не только зерно к солнцу прёт, на частоколы, видно, тоже урожайная пора пошла, тянутся к небу, как ржаные колосья. Так это кто чем подкармливает. Раскидаешь навоз по полям: пошла рожь в рост, раскидаешь вокруг дома золото: глядь, частокол полез в небо.
— Поди, не ждут вас там пустых, — в самых воротах старик кивнул вперёд, туда, где перед глазами раскатывался двор Прихвата.
— Ты это про что? — нахмурился Сорочай.
— Так без добычи вернулись, — ехидно улыбнулся верховный. — На стрелки никого не нанизали, собратьям раздать нечего. Поди, жирнее стала дорога, чем прошлым годом, а соколики?
— Моровых бьём! — набычась, буркнул Сорочай. — Чтобы не расползались. Чтобы вам в Сторожище спокойнее спалось!
— И прочих до кучи? — Стюжень ехидно закивал головой, мол, понимаем. — Кто их считает в это время!
— За руку не поймал и молчи себе, — сухой, да угловатый зыркнул на старика исподлобья, едва удержался чтобы не оскалиться да не зарычать.
«Счёт у тебя к ворожцам, красавец, — усмехнулся Безрод, — зуб точишь, внутрях клокочешь».
Выехали на середину двора. Двор как двор, скотина мычит, блеет, кудахчет, ржёт, дворовые перекрикиваются, в общем, шум как шум, но Сивый со Стюженем переглянулись — не на каждом боярском дворе и не каждый день услышишь обещание пустить кровь и голыми руками оторвать голову. У боярского терема стоит Прихват в окружении дружинных, напротив — толпишка потрепанного вида бородачей, по виду пахарей. Боярин в раж вошел, раскраснелся, волос растрепался, рукой трясёт, кары страшные обещает. Пахари стоят молча, без звука, но глядят исподлобья, совсем как быки, разве что пыль с земли дыханием не поднимают, и хрипа не слышно пока. Поди, жуткости видит в их глазах Прихват, вон ярится всё сильнее, сам себя накручивает.
— Что такое?
— Моровые бузят, — сквозь зубы процедил Сорочай, презрительно плюнул наземь.
— Как моровые?
— Вода у них отравлена, мёртвая стало быть. Жить нельзя. Ну, они всё пожгли: дома, амбары, да и сюда налегке двинули всем селением. Они нашим Нахолмянским сородичи, думали, ждут их тут.
— Ну, Прихват и… — Стюжень с седла заговорщицки потянулся к провожатому, вопросительно поднял брови и решительно тряхнул перед собой кулачищем.
— Ага, — охотно согласился старший разъезда и забулькал дребезжащим смешком, — Наш-то не промах! Думали, земля тут мёдом плачет, голодранцы!
Подъехали к терему.
— Я жду до утра! — рявкнул Прихват и резко ткнул в небо пальцем. — Вас, голь перекатную, приютили, а вы носы воротите⁉ Который день с вами нянькаюсь, а воз и ныне там! Ещё поглядеть, нет ли моровых с вами! Все тут ляжем в кровавых язвах! Вон со двора! Я сказал, вон!
Дружинные грозливо потащили мечи из ножен, пахари медленно сдали назад, так и не подняв голов. Сивый спешился, наклонился к Тенькиному копыту, якобы ком грязи сбить, выглянул снизу вверх, поймал взгляд «моровых». Едва заметно покачал головой. Выпрямился.
— Больно грозен ты, Прихват, — Стюжень спешился, отдал повод подбежавшему конюшонку. — Не бережешь себя, вон раскраснелся. Того и гляди удар хватит.
— А-а-а, Стюжень, — боярин будто глаза другие из мошны достал: взгляд изменился, лицом побелел против недавней красноты, подуспокоился, узнавать начал. — Вот не поверишь, последнее терпение сегодня потратил. Нет больше моего терпежу!
— Так достали? — усмехнулся старик.
— А то! Приюти, боярин, дай земли!
— А ты?
— Говорю, так и так, условия такие. Ну, прикрутил чуть поболее чем своих, так понимать надо, землю не абы какую отдаю — от выпасов нарезаю, да от пара. А окрестности под свободные поля разглаживать: это лес год рубить, да пни корчевать, спину не разгибать.
— Чую, не нашёл ты понимания, — старик покачал головой, и только Сивый услышал гогот в голосе верховного. Мог бы смеяться как дед, сам уржался бы. Но пока далековато, хотя… Безрод попробовал улыбнуться под повязкой. Уже лучше, чем год назад, хотя рубцы все ещё стягивают.
— В воду глядишь, ворожец, — Прихват мученически кивнул. — Сам-то куда? Это кто с тобой? Не признаю что-то.
— Ох, дела мои ворожские, — старик тяжело вздохнул, — Сам понимаешь, чем нынче голова болит. Вон, что творится.
Боярин понимающе кивнул, с вопросом в глаза показал на Безрода.
— А это со мной. Отвада бойца в охранение придал. Ничего такой мальчишка, шустренький.
— Гляжу, широко шагает, вон аж порты меж ног треснули, — Прихват, сощурившись, обошёл Сивого кругом, показал на лицо. Безрод косил вполглаза, чего кругами ходит? Узнать пытается? Давно не виделись, признать не должен.
— Спешить надо, — верховный назидательно воздел палец, — потому и шагает широко. Жить-то всем охота.
— Знаю, знаю, — хозяин махнул рукой. — Служба, она ведь такая. Вечером упал на ложницу, утром упал в седло и опять до вечера. Так и валяешься день-деньской.
— Приютишь?
— О чём разговор! Сорочай, давай, распорядись! Пристрой знакомцев!
Вечерничали на завалинке на заднем дворе готовильни. Прихлёбывали горячее варево, да посмеивались. Никак перепугался Сорочай, попомнил обещание приспустить на копытца да научить по-бараньи блеять, не пригласил в дружинную избу. Злопамятный. Болтать мешали полные рты, да и не особо хотелось, но ухо ведь едой не забивается, всегда начеку. Говорили стряпухи в готовильне, говорили тяжело с надрывом, одна уж точно слезам сдалась и крик отпустила. Сивый и верховный переглянулись, одновременно поднялись и без спешки вошли туда, откуда вот совсем недавно вынесли миски с мясной похлёбкой.
Три стряпухи, две в теле, одна худющая и долговязая, ровно человеческий облик потеряли, глаза у всех трёх круглые, платками в красноту растёртые, и не поймёшь ладные с лица или не очень — просто зарёванные, заполошные, в слезах. Одна плачет молча, в себя, тихонько, будто котёнок скулит, остальных трясёт зримо, всхлипывают, ровно икота разбила, груди так и подбрасывает, да подбородки у бедняжек на вдохе задирает, аж горло натягивается.
— Ну-ка сели, голубушки, — старик улыбнулся, положил ладонь-заступ на плечо той, что ревела в голос.
Села, конечно, и попробуй не сядь, поди, старик и коня так посадит. В трёх очагах весело ярился огонь, мальчишка, сторож огню, стоял с кочергой, раскрыв рот, Сивый кивком его отпустил, и пострела как ветром сдуло. Очень ему надо слушать, как тётки ревут. И того хватит, что мамка каждый день ревмя блажит, отец успокоить не может.
— А теперь, красавицы мои, ничего не упуская, выкладываете всё, будто отцу родному.
Стряпухи какое-то время ничего не понимали. Сесть-то сели, но вот плакали вы себе уютно, одна другой в плечо, и ведь понимали, что ничем не помочь, но… полегче как-то становилось. Хоть сами от горя и тоски не лопнули, и то ладно. А тут вырастает из ниоткуда чужак, даже двое чужаков, старик смотрит ласково, говорит напевно, но будто клещами язык уцепили и наружу тянут. А он уже и есть снаружи, вон меж губами снуёт. И глаза отвести не получается, головой в рыданиях крутишь, а взгляд ровно к седобородому лицу прибили.
— Да Нахолмянские мы все. Селение это наше, На Холмах зовём. Беда пришла. Мор. Нет, не к нам зараза пришла — в Серединку, это родичи наши. Всё они бросили, дома пожгли, половину скотины забили, да тоже в костры — какой с заразного мяса толк. Нескольких человек тоже не досчитались, да уж ладно, хоть не все легли. Мор он ведь сразу виден. Кто заразу не подхватил, тот остался. Ну… они к нам и подались. Родичи всё же. Сообща ведь сподручнее выживать.
— А боярин что?
Рассказчица умолкла, бабы переглянулись, и ну опять в плач, одна тихо, по-кутячьи, две в голос, с подвыванием. Сивый, подошёл к заполошной плакальщице, присел перед ней на корточки, обхватил голову ладонями, заставил на себя смотреть. Та побледнела, дыхание ей проредило, подсомлела, будто вот-вот в сон провалится. Усмехнулся, отвёл взгляд, поднялся, зашёл ей за спину, погладил по голове. Баба вздохнула, плечи расслабленно поникли.
— А боярин что? — повторил верховный.
Ответила долговязая.
— На землю пустит. Но уж лучше бы сразу прирезал.
Старик рукой показал, давай-давай, не держи язык, накатывай. Рассказчица который раз вспомнила неприятное, зло в глазах через слёзы самоцветами полыхнуло.
— Расплатиться наши не смогут. После первого же года все как один переходят в должники, после второго оставляют душу в залог, после третьего — навеки теряют свободу. Ни уйти, ни вздохнуть лишний раз. Только ошейника с цепью не будет.
— А и не надо. Ворожак тутошний проследит. Удерёшь — в хлам рассыплешься сразу за оговорённой межой! — зло выплюнула вторая.
— Рабство выходит? — верховный и Безрод переглянулись.
— А ещё пятую часть Нахолмянских земель под себя забирает. Мол, если хотите родичей поддержать, так давайте. Дескать, ничего в этой жизни не даётся просто так, за все платить приходится.
Стюженя аж перекосило, скособочило на правую сторону, верхнюю губу задрало, под нею клык сверкнул.
— Думаешь всё, старый? Не-е-е-ет, это ещё не всё, — горько улыбнулась худющая и долговязая. — Девчонок Прихват хочет. Самых красивых. Аж пять поначалу. В непотребные шалавы. А потом по две каждый год.
— А у меня племяшка там, Рыбка, — зашлась плачем вторая, но без соплей и криков — руку Сивый так и не убрал. — Красивуща-я-я-я. Это что же девке, каждую ночь бряк на четвереньки, подол на спину и задом подмахивать этому скоту и его своре?
— Своре? — старик недобро сверкнул прищуром.
— А то! Как напьются в зюзю… — и осеклась, бездумно собрав на вороте и без того глухо застегнутую рубаху. Помолчала и буркнула: — А через годик добро пожаловать на завалинку к старухам! Если вусмерть не заездят. Вон, Рысица второй год крюком ходит, разогнуться не может. Говорит, нутро корёжит.
— Мой как напьётся, орать на всё селение начинает, не дайте боги Прихвату донесут, — заговорила вторая, и Стюжень, к своему ужасу её взгляда не поймал: глядела куда-то в стену тем мутным взглядом, когда малого не видишь, а большое расплывается. — Орёт, мол, отчего боги так мучиться заставляют? Отчего угораздило в пахарях родиться, а не в боярах? Что мы не так делаем, отчего страдаем, будто наказаны за что-то? И вовсе это не счастье — возиться в земле. Кара божья!
— А мой давно до всего докопался, — худая почему-то всё в сторону косилась, на Сивого, — говорит, мучаемся потому что дураки. Мол, бояре умные, а мы дурни, а мудрецов никогда много не бывает. Хочешь поумнеть, повторяй за умными.
— Вы ведь не донесёте Прихвату? — заполошная положила мягкую ладошку на старикову и напряглась в ожидании ответа.
— Встала в рост — не пригибай голову, — буркнул Стюжень и кивнул Безроду, мол, выходим.
Не доели. Миски на завалинке оставили. Да и остыло уже.
— Только этого не хватало, — Стюжень всё стрелял острыми взглядами в сторону Прихватовых хором.
— Многое изменилось со времен первых летописей, — Сивый подпустил в голос ехидцы, задрал брови на лоб, — правда, верховный ворожец Стюжень?
— Бровками не балуй, повязка слезет… Ледобой, так твою разэтак,— старик в обратное брови свёл, нахлобучил на глаза. — Мне Колено повидать нужно. Колено, коленце, голова как поленце…
— А я к «моровым» наведаюсь.
Старик хотел было спросить, но Сивый опередил.
— Мы ведь по этой части. Странно было бы не расспросить.