Сивый мало не птицей перемахнул мост, едва не намётом влетел в Сторожище, и лишь в пределах городских стен спешился. Тенька шумно дышал и ругался, совсем сдурел, что ли?
— Стюжень слёг, — сообщили сторожевые у ворот.
— Где он?
— В старом святилище. Не схотел в городе, опасно, мол.
— Ты уж потерпи, — влетел в седло, развернул Теньку и припустил во всю лошадиную мочь, только грива по ветру и разлетелась.
Скорее молнии пролетел мост, тёмной стрелой расчертил памятное поле битвы, с которого не смогло уйти войско оттниров, и на котором несколько лет потом росли травы в пояс человека — травы! на камнях! — размётывая буруны гальки из-под копыт, летел по берегу до приметного мыска, свернул в лес и спрыгнул наземь. Дальше пешком.
У огня стоят сосновые ложницы, на одной на ворохе веток лежит Стюжень, бледный, ровно при смерти, лицо изъедено болячками, огромная язвища щеку проела — зубы видно. Старика заливает пот и немилосердно трясёт. Глаза прикрыты, губами шевелит слабо-слабо, говорит что-то, только не понять, что. На второй ложнице почему-то лежит… Урач. Чуть поодаль стоят Отвада, Моряй, Перегуж.
— Наконец-то! — Отвада сгрёб Сивого в охапку, крепко прижал к себе, потрепал за вихор. — Тебя ждёт, только потому и держится.
— Говорит что? — Безрод кивнул на ворожца, нахмурился.
— Только Урач знает. Никого больше не подпускает… не подпускал, — Моряй поправился, ожесточённо сплюнул, обнял Безрода. — Говорит, мол, они старые, а на нас княжество и люди.
— Урач, тоже болен, — Перегуж по-отечески заключил в объятия бывшего воеводу застенков. — Ходит еще, говорит, но язвы уже пошли по лицу. Недолго обоим осталось.
— Где заразу поймал?
— Сам заразился, — Отвада покачал головой.
— Сам?
Стоишь как тупица и видишь то, что не привиделось бы и в самом жутком сне. Даже язык отказывается это произнести, глаза не хотят видеть — слезами отгораживаются. Стюжень умирает. У-ми-ра-ет. Вроде и стар уже, и случиться это могло даже год назад, но седобородый исполин сделался чем-то вроде позвоночника: всегда при тебе, ровный, прямой, и спина не гнется даже тогда, когда и сил-то не осталось.
— Сколько ворожцов тут было, не смогли подобраться к болячке. Ну… наш и решил через поганую воду найти гада. По заклятию следа.
— Нашёл?
— Почти, — Отвада крутил в руках толстый сук, крутил да и сломал в сердцах. — В шаге остановился. Говорит, вот-вот за руку схвачу, да сил не хватает глубоко во тьму нырнуть.
Сивый усмехнулся, подошёл к ложу, какое-то время стоял над стариком, потом вдруг наклонился и поцеловал в самый лоб.
— Назад!
— С ума сошёл?
— Ты что сделал?
Безрод повернулся. Горчит Стюженев пот, ровно молочая наелся. Жуткая штука мор.
— Ты что сделал? — Отвада ярился так, что едва бороду на себе не рвал, Перегуж кусал губу, Моряй просто замер на вдохе, глаза круглые — рот раззявлен. Все трое на месте ёрзали, да подойти не решались, друг друга за руки хватали, сдерживали.
— День, — Сивый ухмыльнулся, кивнул. — Дай один день.
Отвада шумно выдохнул, закрыв глаза, обреченно закачал головой. Присел на повалку.
— У тебя дети.
— У тебя тоже.
— Зачем?
— Что-то жуткое творится. Князья вот-вот совет созовут — потребуют у тебя мою голову.
— Знаю. Ну и что?
— И ты дашь.
— Нет!
— Да. Всем не объяснишь, что Сивый добрый малый.
— И ты решил сдохнуть в муках?
— Сам знаешь, просто напомню: княжество раскачивают. Ездят по селам и мутят воду, мол, князь душегуба от суда прячет. Князь плохой.
Перегуж и Моряй переглянулись. Действительно воду мутят. Хоть прямо думай, хоть иносказательно. Плохо дело. Бояре подсуетились, как пить дать!
— Для того ты на плёсе собственной шкурой мечи тупил, чтобы тут в лихорадке сдохнуть? Для того с застенками в леса выбрался, чтобы виноватым сгинуть?
Сивый пожал плечами, может и для того. Усмехнулся. Своих вот нашёл. Тоже немало. Деда увидел, дядьку, братьев двоюродных, согрелся маленько. Мальчишек в жизнь по собственным следам отправил, Верна проводит, сколько сможет, приглядит. Многого ей не сказал, иной раз язык узлом сворачивается, как начнёшь выдыхать «лю…», так и замыкает горло — ну там волос ей поправишь молча, шейку погладишь. Не то, конечно, но не дура, понимает. Когда-нибудь все уйдут в иной мир, но вот честное слово, однажды на пиру у Ратника воссядет некоторый ухарь, и будет он смеяться так лучезарно и ослепительно, что вся дружина раскатится по скамьям, по полу разваляется, держась за животы. И не помешают ему рубцы по лицу, пусть и тянут, ровно смола на лице застыла. И плевать, что битва со вселенским злом впереди — только веселее станут парни.
— Может, всё-таки мой сын? — Отвада с тоской глядел исподлобья. — А что, такой же упрямый и такой же болван! Когда походами на полдень ходил, Серебрянка вполне себе могла родить, вот какое дело. Ну, понимаешь, я с ней…
— Могла… не могла… То дело не одной только Серебрянки… да и выяснили всё уже, — Стюжень пришёл в себя, дал голос. Узнаваемый и ясный, только послабее. И зубы стучат. — Пить хочу, да Урача будить совестно — всю ночь сторожил.
Сивый усмехнулся, зачерпнул из ведра у ложа, приподнял голову старика, и мало не насильно сунул ковш к губам. Стюжень и заревел бы: «Не подходи, бестолочь!», да сил не осталось, только и мотал слабо головой, пытался отстраниться. Напился, отдышался, долго с безнадёгой смотрел на Безрода и намочил глаза.
— Каким был дураком, таким и остался.
— Думаешь, поздно меняться?
— У него дети подрастают, он меняться собрался!
Сивый усмехнулся. И сам это подозревал, теперь же наверняка узнал. Утёр старику слёзы, повернулся к Отваде.
— Дай один день. Что будет, то будет.
Князь кивнул, пальцем показал на стариков, дескать, на тебе они теперь, за плечи увлек Моряя и Перегужа за собой, обернулся, показал кулак, мол, держитесь тут.
— Злая ворожба сама по себе… не приходит. Никто не ворожит от нечего делать… но если роятся в голове чёрные мыслишки… в их тени и ворожба подрастает, — дыхания старику не хватало, он часто обрывался, глотал воздуху и лишь тогда продолжал. — Нутром чуяли… не просто кто-то зубами щёлкает… накат идёт… на всех… на старых, на малых… на князя, на пахарей…
Сивый слушал молча. Одно к одному, зернышко к зёрнышку, пакость к пакости, но если судьбой тебе назначен урожайный год на злосчастья и беды, кровавые мозоли заработаешь, собирая урожай. Как встанет в полдень чёрное солнце, да как полезут молочай, дурман-трава и полынь, знай себе гни спину, жни свое. Только никто не может сказать, почему одному на радости везёт — что ни год, то урожайный — ряха от улыбки трескается, а второй — просто князь горестей и несчастий. Собирал бы свои беды в амбар, будто зерно, встал бы тот амбарище справа налево, сколько хватит глаз, высокий, чёрное солнце закрыл бы. И где бы найти дурака, который взялся бы спорить, что тот накат, о котором говорит Стюжень, некоего воеводу с рубцами на лице обойдёт да минует. Где его взять?
— Почему я?
Старик закашлялся, через струп на щеке кровавая слюна полезла, в бороде застряла. Безрод осторожно утёр.
— Высокий ты, издалека видать… пальцем показывать удобно.
— Моложе был, казалось, найду себя, своё место, всё изменится. Судьба подобреет, пригладит колючки, сменит гнев на милость.
— И что? — старик еле улыбнулся.
— Верна подобрела, — Сивый усмехнулся. — Эта — ни в какую.
— Да уж, подобрела, — Стюжень подмигнул, показал два пальца, и оба рассмеялись, один — едва-едва, через муку и кровавые слюни, второй — криво, на правую сторону.
— За людьми можно проследить… кто кричит «князь плохой»… кто с чужими снюхался… кто меч точит… но если кто-то умный ворожит… да велит остальным сидеть молча… ждать знака… тяжело искать предателей.
— Уже дали знак. Теперь люди вовсю гадят. Народ мутят.
— Да знаем.
— Встретил таких. Кто подрядил, сами не знали, а работали млеч, соловей да полуденник. Думаю, ещё есть.
— Соседушки–братушки, будь они неладны… не удивлён… но полуденник… нет, не случайность это.
— Поглядим.
— Слушай сюда, босяк, — старик сделал попытку приподняться на локтях, не удержался, рухнул обратно, — Мне сейчас лучше… но ты знаешь, когда и почему… наступает облегчение. Следующее утро… я не встречу.
Сивый смотрел молча. Да, ему стало получше, по крайней мере ж а ра старик не чувствует. И не мудрено — лоб и лицо, там, где касался, подёрнуты инеем, гнилостный струп подмёрз, горький пот сделался бел, будто соль рассыпали по лицу.
— И ты поможешь мне… проведешь во тьму… дальше я сам.
Безрод молча кивнул.
— И вот ещё что… — старик нахмурился, пошарил рукой по ложнице, нащупал чарку, швырнул. — Какого лешего… в заразу полез, бестолочь!
Сивый чарку поймал, вздохнул. Скривился. Не сейчас, только не сейчас. Начнёт старик переживать, ещё до утра душу отпустит. Горести они такие — пересыплешь отравой поле, всякая жизнь загнётся. Душа — то же поле. Уже скоро. Ровно бежишь, остановиться не можешь, и точно знаешь — впереди обрыв. Обрыв среди льдов…
Урач встал незадолго до полуночи. Ходить за больным старый ворожец вызвался сам.
— И даже спрашивать не станешь, почему?
Безрод ухмыльнулся и покачал головой. Не буду.
— Ты гляди, поумнел, оболтус. Помоги-ка встать, снадобье сделаю.
Стоит сам, но пошатывает его. Опирается на посох, в какое-то мгновение подмигнул, дескать, понял, на какой случай ворожцам посох нужен? Крепится, еле стоит, но снадобье он должен сделать сам. Только сам. Стюжень не спит, просто лежит, глядит в ночное небо. Звезд высыпало… Сына разглядывает? Слова подыскивает? Не знает, как разговор начнёт? Сивый утёр старику пот, кровь и гной, даже не утёр — отломил сосульки, смахнул грязный иней. Старое святилище… ночь… и трое, которых объединяет готовность уйти из этого мира. Ты готов, Сивый? Безрод потёр лицо, рубцы тянут сильнее обычного, ровно кто-то их от лица отклеивает, на кулак наматывает, к себе подтягивает. На полночь дёргают, туда убегают невидимые нити. И ровно сам ты — кувшин, и заливают тебя тёмными, мёрзлыми водами, до верха немного осталось, а как только сосуд заполняют, он перестает быть пустым кувшином, самим по себе, — может, обронили, может, выкинули, может, разбился, лежит сам себе хозяин… и становится он чьим-то. Полным и нужным. Скоро уже…
— Что делать?
— Мы выпьем снадобье… и нас унесёт. Держи за руку… увидишь мрак, толкай туда. Я должен увидеть… он прячется там… Тебе мрак не внове… бывалый… тоже гляди…
Присел на ложе в ногах старика. Урач поднёс питье. Сивый выпил сам, напоил больного. Горчит. Безрод взял Стюженя за руку. Лапища огромная, как-то ворожец детям на Скалистом удивляйки показывал — сунет в кулак два некрупных яйца, да трясёт. А там… гремит, яйца мотыляются, боками стучатся. Теперь сил едва-едва осталось, обхватил еле-еле. Повеселит ли ещё детей? Доведётся ли ещё на Скалистый вместе попасть? Как-то Ясна с Верной сговорились, ввечеру трапезу устроили — развели костёр на берегу, откупорили питейку заморского питья, нажарили рыбы. Пробовал было возразить, дескать, вставать рано, дружиной заниматься, да не особо упорствовал. В подступающей темноте спрятал усмешку. Тычок тогда всё наскакивал на Стюженя, пытал про бабскую природу, мол, дурные они всегда или только раз в месяц? По его выходило, что всегда, за что и получил егоз от Ясны по шее, да всё равно не унялся. Кричал на весь берег, мол, страшного бойца зажимают, сказать не дают, а он имеет право, потому что исстрадался, потому как накипело. Балабол упился до того, что когда пал морской туман, а сам он отлучился по нужде, на обратном пути перепугался до потери души. Показалось болтуну, будто в ночном тумане чудища сидят, гремят страшными голосами. Усмехался тогда, всё пытался представить себе чудовище Стюженя в темноте глазами Тычка. Получалось, наверное, приблизительно то же, что сейчас — стоит огромный старик, скупой свет падает непойми откуда, в общем, тускло, как на рассвете, струпьев не видно, дыр ы в щеке над бородой не разглядеть, только глаза тускло поблескивают, ровно клинок под лунным светом. Мрак вокруг осязаем, холодит, мало не клубами вьётся, точно руками тянется, схватить хочет.
— Пошли босота, — Стюжень кивнул, двинулся первым.
Верховный утёр испарину — тяжко идётся, будто ладью на привязи тянешь. Только тут странно всё: и вроде не тянешь, а толкаешь, и не за спиной нить натянута, а вперёд, от тебя в темноту убегает, крепкая зараза, не гнётся, чисто копейное древко. Прямо из груди сочится белёсая нить, ровно лунный свет в дверную щель. Во мраке что-то возится, кто-то туман взбивает, как чёрное молоко ложкой, вроде справа налево сумрак завивается, но там впереди — шасть-шасть — и слева направо потекло.
— Не уйдёшь, сволота, — Стюжень усмехнулся, сплюнул через струп, покосился на Сивого.
Ишь набычился, прёт лбом вперёд, будто головой туман двигает, а мрак — странное дело — с Безрода стекает будто вода. Налетает непроглядным жутким киселём, разбивается, чёрными сажными струями стекает наземь и с дымком исчезает в земле. И вой уши рвёт, яростный и злобный вой летит из темноты, точно каждый шаг вперёд — это мазок белым по чёрному. И корёжит Потусторонье, ровно Сивый мазок за мазком мажет тут всё белым.
— Наизнанку тебя вывернем, — давно старик не улыбался в полную силу, чтобы от уха до уха, да во все зубы. — Потроха в отвал, а шкуру соломой набьём.
Стюжень едва не упал. Ноги растрясло, в глазах радуга заплясала, старик так и свалился бы с улыбкой, да Сивый плечом подпёр. Головой показал, совсем близко. След забежал в ближайший чёрный сугроб — кто-то впереди стоит, прикрыт лишь клубами мрака, и те вьются вокруг, ровно псы дворовые, мало сапоги Безроду не облизывают, едва не визжат на свой мрачный злобный лад.
— Здесь раньше останавливался, — верховный перевёл дыхание. — Дальше сил не хватало.
— Сейчас хватит, — Сивый мрачно кивнул. — Он твой.
Старик сделал шаг, другой. Будто не где-то снаружи тяжесть висит, злобствует, к земле гнёт — внутри. Ровно сидит внутри непомерная тяжесть, где-то в пузе, ты силы напрягаешь, двигаешь ее вперёд, а она точно к одному месту привязана: замоталась в кишках, висит эдакий комок над землей, с места не сдвинешь. Нет, гляди-ка, сдвинешь. Сивый плечом подпёр, сдвинул.
— Удавлю его гада, — ворожец весело плюнул. — Из ушей польётся, так удавлю!
Двинуть вперёд тот самый неподъемный ком внутри — это не поле перейти, два шага забирают сил столько, сколько по молодости на баб тратил: осталось только рухнуть, перевернуться на спину да задышать часто-часто. Старик ладонями-лопатами разодрал чёрные пушистые облака и замер. Некто почти прозрачный стоит впереди, держит что-то в руках, да оглядывается воровато. И видим лишь потому, что подёрнут паутиной. А может изморозью.
— Слей в колодец, да ходу оттуда…. Слей в колодец, да ходу оттуда, — шептал призрак и осторожно крался — наверное, к колодцу, — а когда вернёшься, получишь ещё столько же.
Лазутчик опустился на колени, откупорил то, что нёс в руках, вылил перед собой. Руку вверх вытянул, наверное, сруб колодезный высоко подняли. И не успел он закончить чёрное дело, Стюжень сомкнул пальцы на шее отморозка и того затрясло, ровно в падучей. Аж ноги в плясовые коленца заплело. Старик не глазами увидел, всем нутром ощутил — смотрит… так смотрит, будто насквозь пронзает безжизненным взглядом, и жуткий нечеловеческий крик несётся вовне с такой силой, что чудом мясо с костей не слазит, точно пареная телятина. И мрак столбами вверх увивается. Впереди нечисть беснуется, сзади крепкое плечо в спину подпирает, кто кого пересилит. Кто бы сомневался… Так и кончился отморозок, в жутком крике. Через горло вышел. Искричался. Обмяк, сделался мраком и стал неразличим от соседнего клуба чёрного тумана. Жаль только тут, а не в той, настоящей жизни. Ничего, и там своё получит. А нить вперёд убежала, кто на том конце? Кто ему эту дрянь дал? Старик покачнулся.
— Мелкая сошка. Дальше идём. След вон какой жирный…
Ага, и сам сделался ровно чурбачок для пряжи, мотай-мотай, наматывай след на себя виток за витком. Сивый испарину смахнул: будто горсть стекляшек наземь бросил — разлетелись со звоном, замерли белыми ледышками. Глаза стали просто белыми: вот лёд и всё, ни капли синего, ни осьмушки, ни следочка голубизны. Не пыхтит, воздух не сосёт, как бывает после долгого бега, дышит как обычно и вообще… Стюжень только головой покачал. Будто у себя дома, так… во двор вышел по нужде. Свои дела сделает и в дом заскочит, лишь руки сполоснёт у порога.
Верховный споткнулся, схватился за плечо Сивого. Тяжело даётся каждый шаг в Потусторонье. А так… легче. Силой д е лится, что ли? Хоть вовсе на него не гляди — глаза белые, куда смотрит — поди пойми. Жутко. Одно хорошо, нет в парне чёрных мыслей… Сколько уже прошли? Сколько времени уже прошло? От чёрных клубов перед глазами всё пляшет, ноги заплетаются, дышится ртом — поймал себя на том, что слюни через струп в щеке лезут, в бороде подмерзают. Странно, а так мороз не чувствуется. Не чувствуется… не чувствуется… А что, Молочник и остальные так и уедут? Не попытаются хоть что-нибудь вынюхать? Свежо предание, да верится с трудом… Что бы ни творилось кругом, кто бы ни затеял всё это непотребство, без своих не обошлось. У кого-то из бояр нутро сгнило, и врут, когда говорят, что золото не гниёт. Гниет. Золото — и есть сама гниль… За каждым без устали следят, но затихарились, подлецы, носа на сторону не кажут… Знака ждут… Опасность в воздухе звенит. Кто-то щедро ссеял бед и несчастий, собирайте, бояны, урожай — мор, душегубство, разброд и шатания. Кто из бояр продался? Кто?..
— Проснись! — ворожца тряхнуло так, ровно конь дёрнул. — Впереди.
— Я не сплю, — пробормотал старик, помотал головой, — не сплю.
А перед глазами звёзд рассыпало — точно гороху из лопнувшего мешка. Смахнул клуб мрака перед собой — как мёд в колоде попытался разогнать, руку придерживает, подается неохотно. Стюжень ухватил клок, дёрнул. Будто за шкуру взялся вспоротую, да неподрезанную, держится, не отстаёт. Сунул руку туда, во мрак, повозил-повозил, нащупал кожаную броню, ухватил. И плевать, что по рукам бьёт, вырывается чисто сом.
— Иди сюда, — сплюнул, потащил на себя.
Сивый тоже мрак раздирает, пополам рвёт, дрожит, будто тетива под стрелой, аж испарина выступила и тут же замёрзла. И такой вой волосы поднимает, хоть бросай поганца, да руками уши зажимай. Безрод разорвал мрак — тот лопнул с таким грохотом, будто дерево треснуло — швырнул обрывки по сторонам, скорее скорого сомкнул пальцы на нижней челюсти нелюдя, дернул на себя. Сначала хрустнуло, потом влажно хлюпнуло. Стюжень усмехнулся, скосил глаза: наземь босота бросил, зубами вниз упала, бородой ошмётки мрака подмела.
— Иди сюда, красавец мой, — верховный аж поёжился, подтянул урода к себе, — поболтаем.
Упирается, захват сбивает, сучит ногами, щерится сиротским оскалом… и всю руку забрызгал — ручьем течёт нечто грязно-пепельное. Ещё бы не текло — тебе только что нижнюю челюсть вырвали. Кровь ублюдка холодная, ровно в ледяной водопад руку сунул. И вот честное слово смотреть жутко: челюсти нет, сам почти бесцветный, орать не может, видишь, как в глотке язык трепещет, ровно прапор на ветру, и только сип летит в лицо: «Отпусти! Отпусти!» И взгляд у сволочи осязаем, глядишь в неживые зрачки и глазам больно.
— Зенки прикрой, лопнут, — кулак второй руки Стюжень с размаху сунул в обнажённое нёбо душегуба, сломал всё, что мог сломать, одним движением собрал по кости жижу, выскреб череп, ровно яйцо всмятку ложечкой, и вытащил наружу. — Тьфу, мразота! Отмоюсь ли?
Отряхнул руки. Устало скосил глаза. Безрод усмехается, на нить показывает, мол, гляди, дальше бежит.
— Крупнее рыба, но главный там.
Верховный едва не рухнул. Как он держится, этот сивый парень? К нему мрак подползает, обнюхивает, ровно осиротевшая псина, мало не поскуливает. На ручки просится? В дворняги набивается? Ну вот, сапогом наддал. Да, нужно идти… Нужно идти… В той жизни деревни горят, люди мрут, льётся кровь, и некто умный и хитрый потирает руки… руки потирает… Надо идти. Надо, а нечем…
— Подъём!
Безрод вздёрнул старика на ноги, потрепал по щекам — палец в струп залез, зацепился за зубы. Стюжень с трудом поднял измученный взгляд, устало моргнул, слабо качнул головой. Еле-еле улыбнулся. Всё. Всё…
Всё? Сивый мрачно ухмыльнулся. Нет, не теперь. Потом как-нибудь. Не теперь. Огляделся, нашёл глазами клок мрака, что бестолково метался из стороны в сторону, щелкнул пальцами, подманил.
— Сюда, иди сюда.
Сгреб у сапога, раскрыл старику рот и сунул за зубы. Заставил проглотить.
— Глотай. Глотай, сказал.
Ага, правду говорят, что младенцы и старики похожи — и тех, и тех кормят с руки. Стюжень едва руками не засучил, как этот… недавний. Не горчит, не солонит, не кислит, но от крика едва удержался — ощущение непоправимого едва не затмило разум. Уж как устоял, не рухнул наземь, не сжался, не заскулил, потом Сивый скажет. Жутко сделалось, хоть жизнь отдай. Вот прямо сейчас.
— Нам туда.
— Туда, — верховный бездумно кивнул.
Откуда только силы взялись, башкой мотнул так, что едва шею не сломал. Ох, запекло внутри, ровно кипящей смолой залит по самую макушку. Только рот раскрой, дым пойдёт. Из шкуры хочется выпрыгнуть… вот нож возьми, раскрои грудину, отвори ребра, словно ворота, да выпусти огонь на свободу. Стюжень глотал воздух и тушил пламя внутри. Потусторонье взялось за добычу по-хозяйски: что это такое? Сердце? Старовато, ну-ка встряхнём…
— Не так быстро, — Сивый рысью нёсся рядом, — близко уже.
— Давит меня… силы выжимает… на последнем держусь.
Выжимает, ровно тряпку, выдавливает жизнь до последнего мгновения — ни к чему это добро тут — и вся она в груди плещется, рёбра выгибает. Но лишь бы хватило жизни для последнего рывка, да Сивый? На том конце след затрясло, будто кто-то совсем рядом ярится, с верёвкой борется, петлю пытается скинуть.
— Не ожидал, гнус, — просипел верховный, кривясь — он мой, не лезь.
Враг сокрыт мраком, тоненько-тоненько, ровно одеждой. А она не срывается, и не разлетается, как ни тяни, как ни рви. Руку просунул, и то ладно. Старик на последних силах — сердце поднялось куда-то к горлу и мало наружу не вырвалось — тащил падальщика вовне. Ладно, я сейчас лежу на ложе в старом святилище, но отдал бы всё на свете, дабы посмотреть, что происходит с тобой. Спал небось в красных палатах, на мягкой перине… а тут за горло взяли. Верховный снарядил пальцы в кулак и… мелкой-мелкой угольной пылью разлетелся кус темноты там, где лицо. Другой удар… третий… Жирная темень впереди задрожала, след к земле пошёл, будто рухнул мародёр. Мрак впереди отпрянул, подобрался, чисто волк перед прыжком, и через мгновение одним рывком накрыл старика. Как проглотил. Но долей мгновения раньше к верховному рванул Сивый…