Завтра князья да бояре начнут съезжаться. Млечи, соловеи, былинеи. Очевидцы стекаются. Не то чтобы полноводной рекой, но подходят люди, знавшие Безрода лично, и ведь иному даже увечья не мешают. Когда перед Урачем встал молодой млеч, назвавшийся Косариком, старик смерил его удивлённым взглядом.
— Я тут это… видоком пришёл.
— Понятно, что не на пироги.
— Честное слово, почтенный старец, мы с Безродом…
— Не распинайся. Вижу, не врёшь. А не тяжко было? Путь ведь не близкий.
— Мы ему многим обязаны. Если бы не он и могучий ворожец по имени Стюжень, наш городок уже изошёл бы моровым зловонием. Ладно, что сам жив, а в седле и потрястись можно.
Когда перед Костяком, ворожцом из длиноусовcких краёв, встала здоровенная грудастая баба, а с нею углекоп и какой-то мальчишка, он было недоверчиво сощурился, но эти трое вралями не были — внутри Костяка аж зазвенело, ровно в колокол ударили: Безрод, Безрод…
— Видоки?
— Ага. Мы летом встречались. Уж как Безрод нашего старейшину разок на место поставил, так до сих пор дурень ходит, на тень косится, на воду дует. А был бы душегубом, как тут болтают придурочные, только помог бы тем троим.
— Были ещё трое?
— Ну да, были, — баба, скривилась, махнула куда-то за спину. — Они тоже хорошо знали Безрода. Правда недолго.
— А что так?
— Да прирезал он их. Чтобы сплетни не носили. Да и отрока могли прибить. Как я поняла, Сивый такого не терпит.
Костяк усмехнулся. Тут грудастая попала в точку. А насколько не терпит можно рассказывать днями, а ещё лучше свести к Длинноусу, что замер на рубеже между мирами, лежит зелёный, молчит и только дышит с закрытыми глазами — пусть благодарит ворожцов, если сможет.
— В списке. Встать есть где?
— Есть, — углекоп, всё это время молчавший, беспечно махнул ручищей. — Брат у меня тут. И между прочим, я с Безродом всю прошлую осаду тут просидел и с оттнирами рубился за мостом. Ты запиши где-нибудь, ворожец — не душегуб Сивый.
— И я тут был в ту войну, — отрок впился руками в стол, аж костяшки побелели. — Безрод меня два раза спас: в осаду от стрелы, а летом — от этих, которые враки по деревням возили. Я — Пламенёк.
Костяк смотрел этим людям в глаза и кусал губы. Нет, что-то не то творится, что-то иное сломалось, не Безрод. Вон у Пламенька глаза горят юношеским задором, скажи кто-нибудь, что Сивый убийца и мерзавец, того и гляди в рожу вцепится. За подлеца и выжигу так встанут? Нет, оно в жизни по-разному бывает, может и встанут один-двое, но чтобы из млечей калеки приезжали говорить в пользу Сивого? Мальчишку нужно будет подержать отдельно от остальных видоков, этот не вынесет лживых обвинений и устроит свару прямо на суде. Да, подальше. Костяк сделал пометку в свитке и встал, потягиваясь. Нет, сидеть и писать иногда бывает нужно, но уж больно много приходится летописать в эти дни. Приехали такие-то… сказали то-то… а было всё так…
Грудастая, уже было вышедшая за дверь, неожиданно оглянулась — там, в избе, видимое краем глаза, сделалось вдруг очень интересным — и оторопело замерла с раскрытым ртом.
— Слушай, ворожец, — Костяк не ожидал и повернулся резко, будто враг напал со спины. А это не враг, а давешняя баба: вроде здоровенная, а ходит тихо, ровно кошка. — Я тут спросить хотела.
Костяк, высоченный и сухой, глядел на неё сверху вниз, а поросятница, ещё пару мгновений назад такая бойкая, вдруг растерялась, затеребила концы платка и задышала.
— Эй, Ладка, идёшь? — через порог заглянул углекоп.
— Ага, я скоро.
— Если что, конец каменотёсов, спросишь Прожила. Так заночуем.
— Так чего хотела?
Грудастая шумно отдышалась, будто прыгать ей с высоты в море, концы платка так стянула, что затрещала расписная тканина.
— Вот ты высокий… я вот узнать хотела… нет, не могу так, ухо дай.
Ворожец, недоумевая, пригнулся, выслушал.
— Ты в своём уме? Тебе-то какое дело?
— Ну-у… ты ворожец, должен людям помогать.
— Это вообще ни в какие ворота!
— Так и я про ворота! Ты пойми, он тоже высокий, а вдруг не сладится у нас? А вдруг не выдержу? У меня своих двое! Я им здоровая нужна.
Смотрит с такой надеждой, что и выматерить совестно. Боги, боги, где вы таких высаживаете, где такие вырастают?
— Тебя ждут.
— А если…
— Ладка, иди уже. Сообразите как-нибудь.
— Он вроде тебя, тоже высокий и тощ…
— Дура! Через одеялко вчетверо!
Грудастую ровно ветром вынесло, а Костяк, едва остался один, разоржался чисто конь. Достал бражки, налил в чарку, примостился на лавке у стены. Всё удобно в доме у старого Урача.
— Безрод, Безрод, не знаю, виновен ты или нет, но видоки за тебя самые отчаянные.
— И постарайся без слёз, — у самой двери в Безродову «темницу» Стюжень шутливо погрозил Верне пальцем.
— Что такое слёзы? — усмехнулась она. — Знать не знаю.
— Вот и ладненько, — старик держал Снежка, малыш необыкновенно серьезно смотрел на верховного, и в какое-то мгновение старик вдруг слегка поморщился. — А знаешь, Вернушка, меня, кажется, поколачивает маленько. Ровно холоднющую рубаху нацепил.
— С ними всё непросто.
Жарик ходил вдоль стен теремного перехода на втором уровне и, высунув язык от восхищения, таращился на росписи. Диковинные красные цветы выросли на стенах, в длиннющем прыжке носились меж цветов синие волки, а на своде, в самой серёдке в окружении зелёных листьев и ярко-жёлтых цветов парила птица-жар. Крылья распростёрла и глядела куда-то за море.
— Жаркий, — позвала Верна перед самой дверью.
Стюжень уже было отошёл к лестнице, да сойдя на пару ступеней оглянулся. Она взялась за кованую ручку двери и замерла на мгновение, ровно с духом собиралась, потом решительно потянула на себя тяжеленную створку и первым запустила Жарика.
— Ну?
Внизу, во дворе верховного ждали Ясна и Тычок.
— Что ну? Ну вошли, сейчас поди обнимаются.
Старый егоз аж на месте подпрыгивал, так ему не терпелось рвануть наверх по ступеням и самому броситься обнимать Безродушку, но внимательные, стреноживающие взгляды обоих ворожцов, будто по рукам-ногам связали. Ишь ты, чисто спелись, и глядят одинаково.
— Чего вылупились! Да не побегу я! Нешто не понимаю? Совсем придурка из меня сделали! Обожду пока. А ты, старая поганка, цыц у меня! Где мой грибной пирог величиной со щит? Обещала ведь? Продула ведь! То-то же! Ну-ка глаза в землю, несчастная!
— Где тут у вас готовильня? — со вздохом, едва сдерживая смех, спросила Ясна. — Буду пирог печь на весь честной кружок.
Едва Стюжень показал, едва успела Ясна сделать шаг, из-за угла выметнулся мрачный Прям, угрюмо кивнул ворожее, будто сослепу обнял Тычка, хотел было мрачно унестись дальше, но его окликнул Стюжень. Воевода потайной дружины круто повернулся и уставился на верховного, будто диковину увидел.
— Лица на тебе нет.
— А-а, это ты. Стоишь за углом, как в засаде.
— Что опять? Пожар? Потоп? Только это осталось.
— Там видоки за Безрода сцепились с видоками против.
— Где? Так развести же надо было!
— Да что ты говоришь, отец родной? — потайной дурашливо всплеснул руками. — Никогда бы сам не догадался!
— Где?
— На площади рукодельного конца, — Прям отчаянно махнул рукой за спину. — Боюсь, пожгут город к Злобогу.
— Ясна, ты пеки, пеки, пирог. Очень кстати будет. Мы скоро…
Зная себя и остальных, Рядяша порешил к Безроду сразу не ломиться. Щёлк остался на Скалистом, старшим на Улльге пошёл Рядяша.
— Ты уж там без нахрапа! — ещё на острове перед отходом граппра Щёлк пальцем погрозил Рядяше.
— Ну что мы, маленькие что ли? — развёл здоровяк руками. — Сами на рожон не полезем. Правому это не нужно. Только Вернушку с детьми и стариков подбросим и назад.
— Ты нашего-то обними, передай парни заставу держат крепко, мышь не проскользнёт.
Как обещали так и сделали. Пока Верна с детьми, Ясна да Тычок первыми ушли к Сивому, заставные остались Улльгу обиходить. Только вёдра водой наполнили, да собрались палубу вымыть, ладья подошла, рядом встала. Рядяша углядел на парусе цвета Головача, презрительно скривился и отвернулся. Головачи, в обраточку, отворачиваться не стали, слепыми прикидываться не торопились, и едва распознали, какая именно ладья стоит с правого борта, расчехлили языки.
— Ты гляди, Бушуй, душегубские палубу вылизывают!
— Нет бы за своим по всей Боянщине подчистить, они тут вошкаются.
— Драить палубу — это тебе не в моровой грязи да кровавых ошмётках по всем краям возиться!
— Что там такое? — Головач подошёл с кормы, оторвался от свитка, который читал, поднял глаза.
— Боярин, гля! Душегубчики взгляды прячут в глаза не смотрят. Совесть, видать, заела, стыдобища жрёт.
«Спокойно», Рядяша усмехнулся, рукой показал, мол, дыши ровно, братва.
— Подонок своё возьмёт, — резко отрубил боярин. — Для того и пришли. Плачет по нему верёвка! Давай сходни, меня князь ждёт!
Неслухи мрачно переглянулись, покосились на Рядяшу с немым вопросом. Тот решительно помотал кудлатой башкой из стороны в сторону. Нет, никого трогать не будем. И так вонь стоит до небес, тронешь этих, вообще глаза смрадом выест и только хуже Сивому сделаем.
— И вот что, — Головач остановился на сходнях, повернулся, нашёл глазами кормчего. — Могут подвезти три бочонка заморской браги, погрузите в нутро. Когда подвезут не знаю, но если доставят — схороните. И бережно тут у меня! Расколотите бочата, три шкуры спущу.
«Поняли, три бочонка подвезут!» — Рядяша молча кивнул на ускакавшего Головача. Вороток, Ледок, Неслухи, Гюст и остальные, гоняя воду по палубе, также молча сверкнули глазами. Не иначе ко дню приговора подгадал, пёс шелудивый: Безроду клеймо виноватого, а этот бочонок откупорит, накушается в три горла. Рядяша глядел вослед Головачу и сам себе удивлялся: не свела бы в своё время судьба с Безродом, да услышал бы о своих что-то подобное, как пить дать дерьмецом забросал бы головачей, а вот свела и глядишь на мерзавца, как на яблочную запеканку, что жена подаёт после жаркого: знаешь, что она есть, знаешь, что вкусна, и знаешь, что никуда не денется. В какой-то раз даже глядишь на неё, слюни копишь. Жалеешь что ли?
— Слышь, браток, — весомо пихнули слева-сзади, — нельзя такое спускать, нельзя-а-а-а!
Рядяша повернулся. Рядом стоит Неслух, руки скрестил на груди, подбородком показывает на головачей: те, видно, совсем бошки растеряли, тот, кого кормчий звал Бушуем, скатился уж вовсе в скотское непотребство — скинул порты, повернулся задом и давай булками сверкать, да ещё наклонился и хлопает себя по ягодам.
— Ты себя не руками хлопай, — буркнул Рядяша, доедая яблоко. — Крапивой. Толку будет больше.
Шагов двадцать до головачей, пол-яблока — самое то: и распробовал, и ещё достаточно тяжёлое и объедки уже, а когда оно прилетает тебе в самый зад, в правую половину, куда скоморошество девается? Бушуй от неожиданности подскочил, схватился за «рану», но самое главное — взгляд. Удивлённый, когда в морду получаешь нежданчика, и даже где-то обиженный.
— Колпак завтра, — Рядяша развёл руками, состроил виноватое лицо. — Уж прости.
— Какой колпак? — не поняли там.
— С бубенцами. Придурочный. С собой не возим.
— Воевода ублюдок и сами ублюдочное племя!
— Яблоко ещё есть? — заозирался старший Неслух.
— Лови. Повторить хочешь?
— Ну зачем повторяться, — Неслух достал из мешка кусок тканины, замотал яблоко, подошёл к борту. — Эй там, лови! Чего разбежались, дурни?
Головачи, едва увидели мощный замах не самого маленького воя, мало за борта не попрятались, Злобог его знает, что он там швыряет. Камень что ли? А самим что делать? Не стрелами же утыкать этих душегубских. А Неслух, гоготнув, просто швырнул по дуге. Несильно.
— Что это? Яблоко?
— Не-а, платок.
— Зачем?
— Сам выбирай. Сопли подотри, порты промокни. Поди, всю ладью от страха заляпали.
Рядяша ржал со всеми, а когда смех отзвенел, подозвал Неслухов.
— Братовья, ну-ка вспоминаем: ещё до осады дядька ваш как-то убойную брагу делал. Ну, ту, на ядрёном сусле. От него аж пена шла, когда в солод бросили. Вспоминаем.
— Ну, было такое.
— Что-нибудь рассказывал?
— Да всё рассказывал.
— Так, Вороток, Ледок, и вы оба за мной…
Уже в сумерках к ладье Головача подъехал возница на телеге, кликнул старшего.
— Чего тебе?
— Головача ладейка?
— Ну, допустим.
— Нукал жене муж, потом пил из луж. Сам-то на месте?
— А тебе зачем?
— Кто спрашивает зачем, останется ни с чем. А что, бражку заморскую никто не ждёт?
— Мы ждём.
— А забирай!
На ладье засуетились, пошло движение, с десяток светочей вспыхнули один за другим.
— Ого, здоровенные бочки! И четыре!
— Четвёртая в подарок.
Чекан спустился, обошёл бочки. Здоровые, придётся катить. Крышки пригнаны плотно, даже глиной промазаны, и пахнет… смолой. Смолой что ли облиты?
— Чего это? Смола?
— Бражка заморская, везли из-за тридевять земель. Понимать надо. А вдруг волны? А вдруг солнце? А вдруг бочка возьми да рассохнись?
Головачёв кормщик поскрёб в затылке. Да, тут лучше перебдеть. То вода, то солнце, то вода, то солнце… Никакая бочка не выдержит.
— Давай, парни, четверо на бочку… спускаем бережно. Ого смола свежая?
— Мой всегда подновляет, когда отдает. А вдруг тебе везти морем да обратно за тридевять земель? И ведь обидки выкатишь, если не довезёшь.
— Выкачу, а как же! — весело согласился Чекан.
Выкатят обидки, подкатят к сходням бочки, закатят на палубу, скатят по настилу в нутро. Солнце катится по небу, а человек отчего-то скатывается, и какой-нибудь сердоболец обязательно спросит: «Как ты до такого докатился?»
Когда Рядяша, Неслухи и остальные поднялись на борт Улльги, вид у всех был, ровно коты в сметане перемазались: если бы можно было от довольных рож подпалить светочи, подпалили бы.
— Эй, босота заставная, — прилетело от головачей, — сухари да вода? А мы заморскую бражку тянем. Головач особливо для нас бочонок пригнал! Вот это я понимаю, воевода и дружина!
Рядяша сделал своим страшное лицо и немо затряс кулачищами, дескать, молчать, пёсье племя, не вздумайте ржать! А как тут не заржать, если смех изнутри кишку щекочет, и Ледок без единого слова, руками сказал всё что думает, только хлопки улетели в сумерки. Там и остальных на лицо перекосило, и так взболтали руками подступающий мрак, и такое полетело в темноту… полетело бы, дай заставные голос. Ну а того сусла, что беззвучно в небо исторгли, хватило бы сквасить вечернюю мглу, чтобы пошёл сизый снег, а там сверху, осталась бы небесная сыворотка, белая-белая, чистая-чистая, как облака.
— А ожоги откуда?
Верна лежала поверх шкуры, головой на Сивом, потягивалась всем телом, и Безрод, хоть и выжал жену, ровно спелую ягоду, мало не в кашицу, нет-нет косил глазами да посмеивался. Ноги сильные, длинные и ровные, а тогда, в рабском загоне Крайра, мослы торчали, аж глядеть было тошно. Это сейчас грудь такая, что встанешь с ложницы одновременно и сытый, и пустой аж до звона в ушах и гула в требухе, взгляд увести не сможешь, будто ресницы верёвкой к её соскам привязали. А тогда всё было лиловое, синее, плоское, кровавое и грязное.
— Ожоги? Так… краснота.
— Ну да, кого иного в пепел спалило бы, а этому хоть бы хны.
Сивый вздохнул, окатил Верну многозначительным взглядом и прикрыл шкурой. Она усмехнулась и смешливо поджала губы.
— Детей забрала бы. Уездят они стариков.
— Как ты меня?
Безрод покачал головой — не-е-е-ет, она невыносима — и прикрыл ей рот ладонью, Верна только привычно захлопала ресницами.
— Бу-бу-бу…
— Чего?
— Бу-бу-бу…
Он отнял руку. Не совсем, так, чуть-чуть, чтобы воздух прошёл, а если опять за своё примется, получит красотка пятерню на уста.
— Так ожоги откуда?
— Огненные псы.
— Боги, что ещё за напасть?
— Милые зверушки. Если глядеть издалека.
— Болит?
— Уже нет.
Сивый запустил пальцы в её волосы. Густые, длинные, тяжёлые, косу потом заплетёт, когда на люди выйдет, а пока так пусть — болтается на самом кончике остаток плетёнки, держит ржаной сноп в узелке… даже на бармицу похоже, та, правда, покороче бывает. И с нею всегда так: погрузишь руку в золотистое море, ровно в водопадец, начнёшь пальцами ворожить, она тут же мостится поудобнее и спину подставляет, ровно кошка, мол, давай, гладь и ласкай. Безрод незаметно вытащил из-под подушки гусиное перо и нежно, едва касаясь повёл вдоль хребта — Верну от неземного блаженства аж скрючило — корёжить начало от плечей до ступней, ноги и пальцы мало узлами не увязало.
— А-а-а-а… где перо взя-я-я-ял?
— Вообще-то, это моя забава.
— А-а-а-а…
Лежит на животе, покачивается и выгибается, когда перо заходит на рёбра и грудь, мычит бессловесной тварью, шкуру в горсти собирает, та аж трещит. Мало того, что перо гусиное, она и сама гусиной шкуркой укрывается.
— Ещё-ё-ё-ё…
— Это. Моя. Забава.
— Потом… обещаю… пока не заснёшь… и даже после того полночи, а-а-а-а…
Безрод увёл перо на ухо, легонько пошуровал в улитке, а когда Верна потеряла себя и утробно завыла, Сивому даже ладонь пришлось на уста ей бросить, крик стреножить.
— Тс-с-с-с! Терем на ноги поднимешь.
— Да и мрак с ними… А помнишь тогда, в наш первый год, как я пером по рубцам водила, ты почти ничего не чувствовал, и лишь когда на нетронутое уходила, тебя курочить начинало?
Сивый усмехнулся. Забудешь такое. Допрежь никто такого не делал, а она взяла и сообразила, и если сказать кому, не поверят — сидишь у Отвады на пиру, и ночь торопишь, чтобы она взяла перо поскорее: в сече рубишься, от смрада крови уже в горле колом стоит, а на спине само собой зудеть начинает, мол, хватит подставляться под мечи, беги подставляйся под перышко.
— Чего уставился?
Верна лежит на животе, руки сложила под подбородком, косит вверх одним глазом, бубнит в шкуру еле разберёшь.
— Нравишься.
Одно коротенькое мгновение в горнице властвовали тишина и неподвижность, но всего лишь мгновение. Одно. Коротенькое. Она резко подскочила, встала на колени и уставилась в глаза. Сивый безнадёжно покачал головой и отвёл взгляд. Да спрячь же ты титьки, наконец! В рубках выжил, под ножом у Сёнге выстоял, хочешь вот так доконать?
— Чего напрягся? Разговора испугался? Не буду я разговора требовать, вот ещё.
Безрод с интересом немного опустил взгляд, до того свод глазами ковырял, как раз красный цветок с синим стеблем. Теперь Вернин лоб гладил, чистый, ровный.
— Я сама скажу. Можешь молчать.
Хм, Сивый приподнял брови. Интересно.
— Что-то происходит. Что-то недоброе, и вовсе не мор я имею в виду. Тебя что-то грызёт уже полгода, аж с самой зимы. Корёжит, разбивает, и если приступ настигает дома, я сижу около твоего изголовья, утираю испарину и гляжу в твои белые глаза. Ты ничего не скажешь, я знаю это так же верно, как то, что утром встанет солнце. Но мне и не надо.
Сивый молча опустил взгляд на её брови.
— Ты скажешь, что ничего страшного, это не моё дело, ты сам разберёшься, — она помолчала, потом, будто проснулась, смущённо огляделась, подтянула шкуру и закуталась с плечами. Безрод благодарно кивнул и усмехнулся. — Знать не знаю, отчего тебя корёжит, но если бы какой-нибудь иноземец спросил меня, что означает твоё имя, я бы сказала: Безрод — значит Правильный, Чистый. Что там себе Отвада придумал, почему бояре на тебя взъелись — плевать мне и растереть. Вся Боянщина может от кривотолков про душегуба в синей рубахе окосеть на одну сторону — плюнуть и растереть. Пусть Косоворот и остальные ядом плюются, мне всё равно. Только почему-то кажется, что если я узнаю, почему ты Длинноуса землёй накормил, захочу самолично распустить ублюдка на ремни.
Сивый хмыкнул, посмотрел ей прямо в глаза. Ты гляди, языком аж кружево сплела, да в ухо и затолкала.
— Тебя судили много раз, с правом на то и без. Сёнге ножом расписал, Отвада на плёс выгонял, на поляне я тебя подставила, на Скалистый девятку я притащила, в Потусторонье я тебя столкнула. Так вот, Правильный… Больше ни на один суд без меня ты не выйдешь.
Безрод помолчал счёт-другой, потом кивнул. Усмехнулся. Глаза у тебя, подруга, блестят, ровно клинок начистила, взглядом водишь, точно мечом машешь: хлоп-хлоп, бошку оттяпала, хлоп-хлоп, всё внутри разворошила, и сделалась требуха невесомой, чисто птица, и разлетелась по сторонам, аж пустота в серёдке образовалась. Сама-то давно не летала? Давно хребет щекоткой не звенел?
— Теперь спроси то, что на самом деле хочешь узнать. Про что ночи напролёт думаешь.
— Я? Думаю? — на какое-то мгновение синие с прозеленью глаза Верны болтануло нешуточным испугом.
Как он узнал? Они же все слепые: оружие, мясо, доспехи, сшибки… как он узнал? Хотя… у этого всё не как у людей.
— Ты. И корёжит тебя не полгода.
Верна аж сглотнула. Едва не поперхнулась — горло сходило вверх-вниз насухую, едва не скрипнуло в шее. Резко отвернулась, села спиной, опустила голову и ссутулила плечи. Получился холмик в медвежьей шкуре. Долго собиралась с духом.
— Ты женился только чтобы… ну… чтобы я… ему не досталась? Только поэтому? — боги, боги, что с нею такое… это искупление за Гарьку? — Давно хотела спросить и… боялась… Не то чтобы я ничего не чувствовала… ты порою очень жаркий… вон, двое у нас, но ведь и силком женатые нет-нет, да вспыхнут… А может, просто казнишься за что-то, а я у тебя вместо топора палача… Нет, я и без этого тайного знания с тобой годы жила и дальше проживу… но…
Сивый закусил ус, качнул челюстью, сплюнул перекушенный волос. Там, под шкурой даже дыхание умерло: бурый холм топорщился на ложнице совершено недвижим. Безрод протянул руку, ухватил пальцами мех, потянул на себя и, когда медвежья горка опала, пером легонько провёл по ребрам, а стоило Верне, закатившей от блаженства глаза, отвернуть к нему голову, за волосы у самой шеи подтянул её к себе, к самому лицу. Медленно приблизил губы к уху и шепнул что-то коротенькое, на два-три выдоха. Она захлопала оленьими глазами, там в зеленоватой сини что-то океанически блеснуло, с губ, ровно водопад, полилась неостановимая улыбка, и тут же исполинский выдох облегчения вздыбил грудь, а куда… куда ты денешь свои глаза, если, как известно, за ресницы привязан к её соскам?
— Ты зимние вещи взяла?
— Какие? Зачем?
— Зимние.
— Потом. Помолчи. Я просто мокрая…
— Змеища! Душегубица! Самая-то пара Сивому уроду!
Теремные, видя Верну, шипели, беззвучно плевались вослед, но на глаза показываться боялись, а попробуй скажи всё в лицо — вон, Коса и Луговица на второй же день, как Безродовна приехала, попробовали: уперев руки в боки, двумя наглючими телегами подкатили к ней. Одну угораздило родиться боярышней, дочкой млечского боярина Резуна, вторая — жена Смекала. Нашли друг друга, спелись две души. Нет, ну надо же поставить островную сучку на место, пусть голову во дворе опускает, глаз не поднимает, показывает, как глубоко раскаивается, как извиняется перед честными людьми. Так эта вместо покаянных слёз молча поставила ведро и хлобыстнула дурочек бошками: облапила загривки, бац, а спесь с обеих и послетала, ровно старая краска, и вылезли из-под спеси одни лишь кровь из разбитых носов, плач-рёв-слёзы и здоровенные синяки. Так вот же дуры: нет бы дождаться, когда она обратно с пустым ведром пойдёт — Сивому запретили покидать гостевой терем и Верна выносила после него сама, никому не позволила. Вот и познакомились обе дуры с душегубом так близко, как сами того не желали. Прям, когда узнал, сначала уржался, ровно жеребец, потом отправил обеих мыться и стираться, да посоветовал седмицу париться в бане до седьмых потов. А чего? Душегуб ведь, сами говорили. Сам-то вон где, а злодейства творит даже не приближаясь. А вдруг это заразно, точно мор? А ещё болтают, мол, баба с пустым ведром к беде! Придурки, это смотря какая баба! Какая-то с пустым, а Верна — с любым, хоть пустым, хоть полным. Да и вообще без ведра.
Съехались все. Ждать больше нечего и некого. Суд назначили через день. Жарик дневал и ночевал у Стюженя, вместе с Тычком и Ясной: после случая с Косой и Луговицей, Сивый велел сыну оставаться со стариками и на боярский двор без взрослых носа не казать. Найдутся доброхоты, возьмутся растолковывать мальцу смысл жизни. И когда Ясна с Тычком приводили Жарика, тот катался верхом на Безродовой шее, весело смеялся и был счастлив почти так же как на Скалистом. Вот он, отец, под попкой, и можно таращиться в расписной свод с диковинными травами, и кажется он так близко, вот протяни руку и в ладошку ляжет синий стебель с красным цветком. Стоял ты своими ногами на земле и было до свода — ого-го, руки вытяни и то не достанешь, и даже если подпрыгнуть… и даже если со стола — всё равно ого-го. А тут сразу вот он, а если встать отцу на плечи — вообще близко.
— Мне почему-то кажется, что сегодня в ночь придут недобрые вести, — Стюжень, Прям, Безрод и Перегуж сидели в гостевом тереме, в едальной и попивали бражку. — Опять случится что-то жуткое, и мы все трое будем вынуждены прыгнуть в сёдла и умчаться. Враз подрежут всех ворожцов и подпалят летописницы в краях и весях, случится набег, на краю Боянщины вскроется заговор…. Да мало ли. Они это умеют. Отработали поганцы свои ухватки.
— Если ты прав, — невесело бросил Прям, оторвавшись от чарки, — это случается вот прямо теперь. К ночи весть принесёт гонец, но случается именно в этот самый счёт.
Безрод усмехнулся и быстро полоснул взглядом по всей троице, что-то в льдистых глазах блеснуло так, что Стюжень едва не поперхнулся.
— Знать бы, что случается в этот миг. Что идёт по наши души…
Ишь разболтался, краснобай. Верховный упорно искал синие глаза, а стервец прятал, хотя, да… попробуй он не спрячь, мало тут не покажется никому. Но если бы можно было, вот честное слово, схватил бы этого за язык да размотал, пока всё не скажет. Ведь знает что-то подлец! Болтает на руке шейный шнурок из конского волоса с парой подвесок: золотым кругом, вроде перстня и длинной, в локоть, серебряной змейкой с красными глазками, сомкнувшей зубы на собственном хвосте. Прищурив левый глаз, глядит через кольца и хмыкает.
— За тех, кому плохо, а терпят, — Перегуж поднял чарку, многозначительно оглядел остальных.
— За тех кого прямо теперь подрезают на службе…
— За тех, кто стоит, а назад не пятится…
Всё посмотрели на Сивого. Тот молча покатал брагу по чарке, хмыкнул, буркнул:
— За упрямых, упорных, упёртых.
Верховный сузил глаза и уставился на подсудимца. Вот всегда с ним так: сказал что-то, а ты сиди, мозгуй, думай, что он увидел, что знает, что ему нашептали с Той Стороны?
— Ты это… если нас на суде не будет, нос не вешай, держи хвост трубой.
Безрод какое-то время молчал, потом брякнул такое… ни к селу, ни к городу, трое несколько мгновений встревоженно переглядывались — умом тронулся от волнений? В тот раз не тронулся, а в этот готов?
— Овчиную верховку бы Жарику. Да и Верне тоже. И поршни тёплые.
Если бы эхо могло повторять за тяжёлой, напряжённой тишиной, оно катало бы из угла в угол, от пола до свода: «Чего? Чего? Чего?»
«Вы что-нибудь поняли?» — взглядом спросил Прям у остальных.
«Вроде и выпили немного», — Перегуж недоумённо покосился на свою чарку.
«А теперь скажи то, что хотел сказать на самом деле», — верховный почесал загривок.
— Середина лета! Какие верховки? При чём тут верховки?
Безрод ожидаемо молча усмехнулся.
— Ополоумел, босяк? Зачем тебе верховка? Зима неблизко.
— На самом деле, ты чего? Захворал?
— Зима идёт к тебе, это полбеды, — Сивый вперил взгляд в свод, там белый скакун летел по полю красных цветов на синих стеблях, — сам уходишь искать зиму — туши светоч.
— Но…
— Пока не ускакали, сделайте, как я скажу…